Недаром бывшие в войске Сигизмунда иностранные гости называли смоленскую крепость «неприступной». Подъемные мосты, двойные брусяные ворота, спускные решетки, а за стенами восьмисаженный ров с высокой бревенчатой оградой – и все это, по выражению самих смолян, делало их крепость «непобедимым укреплением».
   На Днепре выла подстреленная шальной пулей собака. Мирно светили звезды.
* * *
   Шеин обошел смоленские стены. Осмотрел поле, берег Днепра. На снегу лежали убитые и раненые.
   Шеина сопровождало несколько стрельцов. Везде, в башнях и на стене, ходили «караульные мужики» и посадские. При появлении Михаила Борисыча они низко ему кланялись.
   На четвероугольной башне, близ Копытинских ворот, Шеин увидел того самого парня, который на днях открыл ему заговор нескольких боярских детей[6] против него и который помог ему сбить пехоту в пробоине близ рухнувшей Грановитой башни.
   – Как звать тебя? – спросил воевода, повернув парня лицом к лунному свету. – Молодой… смелый… честный… Давно я присматриваюсь к тебе.
   – Гаврилкой Ортемьевым. Крепостной я Зарецкого князя… разоренец… из Тихих Сосен.
   Шеин в раздумье взял его за руку и отвел в бойничную келью. Здесь с глазу на глаз воевода тихо сказал парню:
   – Как видится, не ошибусь я. Слушай меня. Вот грамоты. Скинься вниз, беги в посольский табор, отнеси к князю Василию Голицыну, а другую – воеводе Ляпунову в Рязань. Да скажи: будем стоять до смерти. Берегись, не попадайся ляхам!..
   Гаврилка взял грамоты, спрятал за пазуху, поклонился Шеину. Тот обнял его, перекрестил.
   Мало кому воевода доверил бы это дело, но раскрытие Гаврилкой заговора расположило Шеина к нему. Случайно услыхал Гаврилка, как вязьмичи – боярские дети – в башне говорили: «Завтра и позавтрее кровь христианская прольется, и город надо отпереть. Мы, вязьмичи, станем в прикрытии по башням со смолянами, которые тоже с нами будут, и учнем мужиков и посадских людей сечь. Шеин нас губит со своими посадскими людьми, королю и королевичу крест не целует. И мы Шеина, сгребя, выдадим за стену, будет и он с Шуйским в Польше пленником… Не хотим мы сидеть насмерть с Шеиным и посадскими…» За эти речи смоляне умертвили боярских детей.
   Гаврилка низко поклонился:
   – Добро, воевода. Прощай!..
   Шеин продолжал:
   – Крест целую народу: мы не сдадимся… А ты беги, куда прикажут послы… Беги по городам и посадам. Говори о нас. Сойди осторожно. Ногу не сломи, берегись!..
   В темном углу, у выступа башни, спустил Гаврилку на мочальном канате сам Михаил Борисыч.
   У подножия башни парень осмотрелся, перебрался через валы, пригнулся и пополз по полю в сторону посольского лагеря. Шеин с тревогой следил за ним.

IV

   По всем дорогам от Москвы разбрелись шайки сапежинцев[7], Лисовского и других панов атаманов, а также тушинские князьки, разбитые под Москвою. Многие из них пытались захватить Нижний Новгород. Богатый, расположенный на выгодном месте при слиянии рек Оки и Волги, не тронутый всеобщим разорением, он был лакомой приманкой для польских и тушинских атаманов[8]. Еще при Василии Шуйском они пытались овладеть им, но всякий раз под натиском нижегородцев отступали.
   После налетов этих шаек от деревень и посадов оставались лишь угли и обгорелые трупы.
   Однажды под вечер на муромских путях к Нижнему, в селе Погост, произошел великий переполох. Прибежали две женщины к старосте, закричали в голос. Оказалось, они видели в лесу многих польских всадников, пробиравшихся к Погосту.
   Жители села стали молиться, приготовившись к неминуемой гибели. Некоторые из них, укутав в овчины детей, убежали в лес. Остальные решили: что в лесу умереть от голодной смерти, что от руки разбойников – все одно. Но случилось не так, как думали погостовцы.
   Едва паны вошли в село, на них стремительно накинулась толпа неизвестных всадников, выскочивших из леса. Замелькали мечи, сабли, копья. С гневными выкриками врубились в гущу поляков разъяренные витязи. Один за другим посыпались с коней польские гусары. Погостовская улица огласилась криками людей, лязганьем железа.
   На снегу валялись уже убитые; тут же корчились в судорогах раненые.
   Лужи крови темнели около дороги.
   Вражеский отряд, привыкший без труда занимать мелкие селенья, не выдержал удара неведомых ратников, хорошо вооруженных, одетых в непроницаемую броню, плотно сидевших на своих громадных сытых конях…
   Куда девалась спесь панов и немецких латников! Каждый из них стремился поскорее ускакать прочь. Из-за деревьев на них неожиданно нападали погостовские жители. Страшными вилами и дубинами они валили беглецов с коней. Мужчины, женщины и дети толпами бегали по опушке леса, не пропуская ни одного всадника.
   Во время этой неожиданной сечи своею храбростью среди напавших особенно выделялся великан-бронник, немолодой широкоплечий боец, удивительно ловкий и подвижный, несмотря на свою громоздкость. Одет он был в дорогую мелкотканую кольчугу поверх обыкновенного охабня[9], какие носили средние посадские обыватели. Голову его прикрывала круглая железная стрелецкая шапка с наушниками; вместо сапог он был обут в новенькие крестьянские лапти. Теперь, после боя, он был похож скорее на мирного крестьянина, нежели на воина, – так добродушно, с лукавой улыбкой, смотрели его черные глаза на обступивших его погостовских жителей.
   Спокойно и с наивным довольством, поглаживая бороду, оглядел он землю, усеянную убитыми и ранеными, вздохнул, покачал головой, как будто говоря: «Э-эх, люди! Сами на рожон полезли…» Снял шапку, обтер с лица пот и перекрестился:
   – Возблагодарим, братцы, господа бога, что помог нам… Помолимся о душах убиенных…
   Стоявшие вблизи его ратники тоже сняли шлемы и в глубоком молчанье осенили себя крестом.
   Повылезли из своих нор старики и старухи, собрались и те, что гонялись за врагами по околицам. Молча вздыхали, молились, говорить не хотелось.
   – Коней ловите! – сдвинув брови, строго крикнул великан толпе. – Пригодятся! Одежонку со шляхты, прости господи, тоже поснимайте, а убиенных наших и ляхов с молитвою предайте земле… Хотя и не православные, однако и они подобие божие, люди. Бог им судья!
   Погостовские поняли, что этот человек среди ратников старший; его все слушают, а особенно два молодых воина, которые все время держались около него. И ночевать он устроился с ними в одной избе, у старосты. Здесь он долго беседовал с теми двумя приближенными к нему воинами. Семья старосты слышала, как он говорил им:
   – Ты, Родион Мосеев, и ты, Роман Пахомов, не торопитесь из Москвы. Выполните по совести приказ нижегородцев. Разузнайте все… И у Гермогена, патриарха, побывайте и земляка нашего, Буянова, навестите. Насчет Смоленска узнайте. Держится ли? Чует мое сердце, продают бояре нашу землю и всех нас продают проклятому королю. К весне и я вернусь в Нижний. Там сойдемся. А вы уж побудьте в Москве, обживитесь, разведайте обо всем.
   Мосеев и Пахомов дали клятву исполнить наказ Нижнего Новеграда в точности, называя своего собеседника Кузьмой Миничем.
   – Давно бы уж надо мне домой, – со вздохом сказал он, оглядывая сидевших за столом, – да вот, вишь, не приходится. Лезут, демоны!.. И у меня ведь есть сынок, уж велик… воевать может… Хотелось бы повидать его… Да как уйдешь-то? Вона сегодня што было! Из Мурома выбили супостатов, а они по деревням промышлять начали. Никак не угонишься за ними.
   Он рассказал хозяевам дома, что нижегородские люди под начальством воеводы Алябьева давно уже обороняют свой город.
   Немало хищников зарилось на Нижний.
   Как ни трудно приходилось нижегородцам, всё же отстояли, – никому не удалось овладеть Нижним. Алябьев окончательно очистил окрестности города от врагов, но борьба не прекратилась. В соседних уездах нет-нет да появятся новые шайки. Нужно и с ними покончить.
   – Однако, добрые люди… – задумчиво барабаня пальцами по столу, произнес Кузьма. – Нижний Новеград – еще не Русь. Пока не выгоним ляхов изо всех углов нашей земли, до тех пор нам не будет жизни. Не прискорбно ли: первопрестольная в руках злодеев!.. Можно ли успокоиться на благоденствии Нижнего, коли полземли русской в кабале у панов?!
   Кузьма Минич назвал Родиона Мосеева и Романа Пахомова «очами и ушами нижегородцев».
   Он сказал, что в Нижнем будут ждать с нетерпением их возвращения из Москвы.
   Расстались на заре.
   Всё население Погоста высыпало на волю при звуках трубы и громкого голоса Кузьмы.
   Оба молодца сняли с себя кольчуги, шлемы и сабли и отдали стрельцу, провожавшему их.
   Они остались в одежде странников: через плечо сумки, посохи в руках, а на груди медные кресты.
   На прощанье Кузьма сказал:
   – О Ляпунове узнайте. Что затевает он? С кем идет?! Истинные ли защитники с ним? Правду хотим знать, всю правду. Да берегитесь! Хороните свою тайну пуще глаза.

V

   В один из притонов на окраине Москвы набились ночлежники.
   Сюда же в эту ночь забрел и бывший при Лжедимитрии I патриархом, ныне – инок, Игнатий. Находясь в заточении в Чудовом монастыре, он часто отлучался из Кремля с позволения польских властей. Теперь он обнищал, мало чем отличаясь от обыкновенных монахов, бродивших повсеместно в поисках милостыни. Всеми отвергнутый, он старался скрывать свое имя и свое прежнее положение в государстве.
   Примостившись на полатях, он громко и тяжело вздохнул:
   – Что есть жизнь? Господи! Превратность!.. И чего люди пришлые ищут в нашем граде? Текут и текут изо всех уездов… И откуда и зачем – господь ведает!
   – Буде! Не тоскуй! – оборвал его парень в волчьем треухе. – Тебе одному, што ль, в Москве жить? Ишь ты!
   Из-за спины Игнатия выглянул пришедший с ним вместе кремлёвский приживальщик – скоморох Халдей. Лицо его, вымазанное красками, не смутило парня:
   – Ты чего?!
   – Бог в помощь, дерзай! – улыбнулся скоморох. – Люблю таких, непонятных.
   – Умой харю!.. Зачем намазал?
   – Больно уж ты гневен. Откуда? С каких мест такой кусака?
   – Отсель не видать, дальний человек, а зовусь Гаврилкой… Слыхал ли? Воеводе не брат и тебе не сват.
   В углу захихикали. Плошка с маслом на столе чадила, угасая. Колебал пламя сквозь щели декабрьский ветер. Обледенелое строение содрогалось от его порывов. Недели две назад польское начальство запретило подвозить к Москве дрова. Холодом пыталось оно вытеснить жителей, но люди стали настойчивы, не сдвинулись с места.
   Игнатий хотел что-то сказать, но раздумал. Черные глаза его смотрели умно, смущали людей.
   – Эх, братцы! – усмехнулся Гаврилка. – Легше железо варить, нежели с дворянами да с попами жить!
   – Молод судить. Молод! – тихо, сказал Игнатий. – Горя ты еще не видел настоящего… Несогласие твое от молодости. Жалко мне тебя. Темен ты. В попах – вся сила, у них – согласие и свет разума…
   – Врешь, батька! Откуда же у черных людей единомыслие?! А?! – вступился в разговор молодой странник, лежавший на полу.
   – От нужды! – ответили разом несколько человек.
   – Одних смоленских разоренцев тыщи… Чем будут жить?! Куда денутся? Где найдут пристанище?
   – Бегут?!
   – Кто на Волгу, кто на Дон… а больше на Рязань… да туда, к Нижнему. На своей земле – везде дом.
   Скоморох слез с печки. Игнатий задумался.
   В углу на скамью рядышком втиснулись Гаврилка, странник и скоморох.
   – Старче Игнатий, друг! В высоких чинах ты находился… бывал и в Турции и в Литве, а познавать горя человеческого не можешь… – сказал скоморох.
   – Я што! – вспылил Игнатий. – Смиренный инок, выпущенный на сутки из заточения, страдалец! Сам знаешь, господь простит меня, несчастного! Зря лезешь!
   – Полно! Чего притворяешься? Меня нечего бояться, – не унимался скоморох. – Кабы не такое дело у тебя вышло, ты плюнуть бы на нас и то счел бы недостойным для себя. Хороши вы, когда в беду попадаете, вежливые, а то и нос кверху… Глядеть на нас не хотите… Знаем мы ваше смирение!
   – Не болтай, Халдей, – на всяк час не спасешься, разные люди тут есть, – вздохнул инок, свесившись с полатей и пристально разглядывая присутствующих. И заметил, что парень в треухе с кем-то перемигивается.
   – А ты не таись, парень! Кто ты и откуда? – пытливо спросил он Гаврилку. – Нас не бойся… Одинакие все, убогие.
   Парень усмехнулся:
   – Кто я?! Селуян Селуянов, не трезвый, не пьяный, тебе не товарищ, по имени Черт Иваныч. Кислая шерсть, такая же, как и все прочие зимолеты.
   – Издалеча ли? – вытянувшись на полатях, еще вкрадчивее спросил Игнатий.
   – Говорю, отсюда не видать… Лесом загорожено.
   – Ну, а ты? – кивнул инок другому парню, высокому, красивому страннику с медным крестом на груди.
   – Волгарь я… Рабов не имею… Ветра в поле ищу… Вот и все тут. Сам на себя дивуюсь – чем жив?! Ей-богу!
   Из-под тряпья, из углов, с любопытством потянулись глазастые ночлежники. Голос волгаря звучал смело:
   – Да оно так-то и лучше! Сколь рабов, столь и врагов. Многие бояре посему в королевский стан и переметнулись. Боятся своих же. Земля под ними шевелится. Болотников везде чудится! Вот человек-то был! Всех богатеев запугал.
   – Нас прикрепили, а сами с нее бегут? – отозвался на его слова кто-то с усмешкой.
   – Не плачь! Король Жигимонд новых наделает! Без бар не будем. А бегать все одно будем, – усмехнулся Гаврилка.
   – Чего уж тут! Нашего брата хоть маслом мажь, все одно будет дегтем пахнуть, – добавил волгарь и, хлопнув кулаком по столу, загорячился: – Ужо им! Поревут еще! По всей земле обида и злоба. Даром-то не пройдет! Теперь бы батюшку царя Ивана Васильевича – он бы живо измену вывел… Правильный был, царство ему небесное.
   – Гляди, братцы! Сразу видать нездешнего! Храбрые речи давно не слыхивали. От лютой насильственной смерти люди ошалели, оставляют дома свои, со страха скрываются в чащах древних. Страх везде! Молитесь, чада мои, молитесь!
   Игнатий широко перекрестился.
   За ним и другие, кроме Халдея.
   – А боярам что? – продолжал он. – Ведут они сидячую жизнь, тучнеют от нее жестоко и приобретают тем себе уважение… (Инок явно стал подлаживаться под общий разговор.)
   Лицо волгаря было молодое, румяное. Сам – сложения плотного, высок ростом, под стать Гаврилке.
   – Не пора ли, братцы, и соснуть? – сказал он, громко зевая. – Утро вечера мудреней… Право! Всего не переговоришь! Да и не всё то говорится, что думается.
   – Отвыкли мы, молодец, спать-то… Опасаемся… Яко пагубные волки, вкрались враги в ограду Москвы. Житья от них нет. Мне бы теперь патриархом быть, а я в заточении сижу… Вырвался сегодня, погулял, а наутро опять в Чудов монастырь, в застень… – еще смелее заговорил Игнатий.
   – Не бойсь! Москва землю переживет! – укладываясь на скамью, бойко откликнулся волгарь, а через несколько минут захрапел на всю избу. Его примеру последовали и другие, в том числе и скоморох с Гаврилкой.
   Когда хозяин притона, худой, высокий, одноглазый человек, убедился, что все спят, подошел к иноку. Вытянулся к полатям, прошептал:
   – Чудной какой-то! Люди с Москвы текут кто куда, а он в Москву… Да еще с Волги! Там ли им не раздолье?! А тут и схорониться-то негде.
   Игнатий в великом оживлении свесил голову:
   – Хитрит дядя! Я их сразу понял. Их двое. Давеча видел я обоих на Яузе. Нас не обманешь. Оба пришлые. А зачем? Неизвестно.
   – Куда же тот?
   – Господь ведает… На глазах исчез.
   – Донесешь? – спросил шепотом хозяин притона. Инок задумался.
   – Н-ну!
   – Не знаю. О господи! Помилуй нас, грешных! Да что ты ко мне лезешь? Что я, доносчик, что ли?! Не обижай меня!
   Одноглазый немного погодя прошептал:
   – Вторую ночь этот ночует… волгарь-то!
   – Врешь! – всполошился инок. – Что ж ты молчал?
   – Докащику первая чарка и первая палка! Боюсь.
   – Малодушный.
   Далее разговор не вязался.
   Плошка угасла. Во всех углах храпели люди, кашляли, сморкались, а на дворе ревел ледяной вихрь, пронизывая дырявую ночлежку.
   Напрасно думали инок и хозяин притона, что волгарь уснул. Ради того раньше всех и улегся он, чтобы подслушивать.
   И вот, убедившись, что все спят, он разбудил Гаврилку:
   – Утекай, дружище!.. Беда! Иуды здесь!
   Волгарь назвал себя Родионом Мосеевым.
   – Слушай меня… Пойдем!.. Поп и харчевник – доносчики.
   Оба тихо поднялись, затянулись кушаками и неслышно вылезли из лачуги.
   Чуть с ног не свалила вьюга. Куда идти? Кругом тьма и глушь. Липнет снег, застилает глаза. Ничего не видать. Словно бы и не Москва, а какой-нибудь поселок в дремучем бору. Ни одного огонька, а дороги все занесены снегом.
   Охнула сторожевая пушка. Видимо, на кремлевском гребне. Паны хотя и овладели Москвою и засели в ее сердце как правители, а все же по ночам не спится им. Не легко в чужой клети молебен служить.
   Мосеев и Гаврилка решили ночевать в часовне на ближнем монастырском погосте… «Мертвецы не опасны, – горько усмехнулся Родион, – предавать не будут. Не первый раз мне приходится быть в Москве! Не первый раз хорониться от лихих людей. Путь с Нижнего Новеграда на Москву пять сотен верст, но как мне, Родиону Мосееву, так и моему товарищу, Роману Пахомову, то не в тягость. Безотказно ходим во все времена, повинуясь воле земского схода».
   – Стало быть, с Нижнего?
   – Да.
   – Я из Смоленска…
   Мосеев стал расспрашивать об осаде Смоленска. Не сразу они поведали друг другу о себе всю правду, без утайки, но, уверившись один в другом, наговориться вдоволь не могли. Гаврилка узнал, что Мосеев – нижегородский гонец, наподобие его, Гаврилки, и то, что он не один, а есть у него товарищ, который этой же ночью должен побывать у патриарха Гермогена, в Кремле. Народ в Нижнем хотя и не в осаде, а волнуется, хочет знать всю истину: что происходит в матушке-Москве и окрест ее? Родион рассказал о воеводе нижегородском Репнине, о его помощнике Алябьеве, а больше всего о своем близком друге – Кузьме Минине. Человек отважный и умный, добровольно забросил свою мясную лавку и воюет ныне под началом Алябьева с ворами на Верхней Волге.
   Гаврилка, с великим вниманием прослушав Родиона, сказал:
   – Там, под Смоленском, в лагере послов тоже есть один ваш, нижегородец… стрелец Буянов. Ночевал я в его шатре.
   Мосеев крепко схватил парня за руку:
   – Как? Он под Смоленском?!
   – Там, там. Виделся я с ним и калякал… Жалеет он, что из Нижнего уехал в Москву… Все из-за князя Голицына Василия Васильевича… Нигде не покидает он его… И под Смоленск ушел с ним добровольно.
   Мосеев был очень обрадован, когда узнал, что стрелецкий сотник Буянов в скором времени опять будет в Москве, хочет взять свою дочь Наталью и снова вернуться к себе в Балахну, под Нижний.
   – Поминал он и князя Пожарского.
   – Да как же ему и не поминать князя, коль скоро он из его вотчины родом! Мугреевский. С малых лет знает князя. Вместе выросли… земляки.
   – А о Кузьме Минине так-таки и не поминал? Дружки ведь они с Буяновым старинные.
   – Не припомню. Может, и поминал. Да вот скоро сам увидишься с ним, приедет. Князь его посылает к брату, что ль, не знаю… К Андрею Васильевичу…
   – Стало быть, Наталья одна?
   – В монастыре пока. Поселил ее отец у какой-то игуменьи. Не ходи! И дом у них заколочен. Знаешь ли, где живет-то?
   – Ну, вот еще… Всякий нижегородец знает. Да я и не о себе… Мой товарищ, Пахомов, тоскует о ней… о Наталье. Уж и не знаю, как мне тебя благодарить-то… А мы было хотели к нему… Прошлись бы зря.
   Родион дал слово Гаврилке всё, без утайки, доложить в Нижнем о бедствиях Смоленска и о послах, о том, как король мучает их холодом и голодом и как бесчестит их, достойных московских людей.
   Гаврилка держался деловито:
   – Сам я скоро уйду в Рязань… Москва теперь знает, что смоленские сидельцы живыми не сдадутся и что надо скорее ополчаться. От Шеина послание у меня к Ляпунову.
   На погосте в каменной полуразрушенной усыпальнице каких-то бояр Гаврилка и Родион расположились на ночлег.
* * *
   Утром Игнатий по дороге в Кремль уныло бубнил:
   – Проспали мы! Упустили воров! Взять бы нам их под пристава. Спасибо сказали бы нам паны. Гляди, и мне помогли бы уйти из заточенья…
   – С панами как себя ни поведешь, а ото лжи не уйдешь. Не первый раз. Молчи – да и только!
   – Но им будет доподлинно известно… да и одноглазый может набрехать: прикрывают, мол, воров!
   – Подавись молитвой! Не стращай. Твое ли это дело? Испортило тебя бесславие. Нешто таким ты был раньше?..
   Скоморох строго посмотрел на Игнатия:
   – Из колокольных дворян да в подворотню лезешь! Стыдись! Будь патриархом. Я и один обойдусь… Чего ты за мной, за скоморохом, бродишь? Испили водицы голубицы – и в разные стороны! Чего тут?!
   – А ты не лай! Без тебя собак много.
   – А ты не выслуживайся, и без того в люди выйдешь! При Шуйском не пропал, а при панах и вовсе… Предсказываю: быть тебе опять патриархом!
   Игнатий повеселел, смягчился:
   – Подай, господи! Озолочу! Не забуду. Тяжко сидеть мне в Чудовом! Еще того тяжелее – унижаться. Буду патриархом, попомню тебя. Мне все одно – кому ни служить.
   Халдей усмехнулся:
   – Поп да петух не евши поют.
   – Истинный бог! Не забуду. Верь!
   – Там что будет, а о волгаре и смоленском парне ни гу-гу! Не видали – да и только. Нешто уследишь за всеми? Сарынь[10] всякая по ночам шляется. Чернь хлопотлива, что муравьи, ежели кучу их вспорешь.
   – Хулу бы нам с тобою не нажить, вот что! Языки[11] Гонсевского тоже ведь бегают! Не проследили бы. В нерадивости могут обвинить…
   – Ты опять?!
   – Молчу.

VI

   С трех сторон: через Фроловские (Спасские), Константино-Еленские и Троицкие ворота, ночью в Кремль въезжали нагруженные продовольствием сани.
   Польский гарнизон давно поджидал этот обоз. Туговато становилось с продовольствием. Крестьяне прятали хлеб и скот от польских разъездов. Нередко, спасая свои запасы, они умышленно заводили заблудившихся гусаров в дремучие леса, в сторону от деревень, и погибали там под ударами польских сабель. Пошел слух, что мужики, прознав о неудачах короля под Смоленском, надеются на скорое падение королевской власти в Москве.
   В деревнях наотрез отказались признать королевича Владислава царем. Проклинали его, отплевывались…
   Появление обоза было ознаменовано пушечным выстрелом с Царской (Набатной) башни над площадью, прозванной в народе за случавшиеся здесь частые зажигания – Пожар[12].
   Тихо поскрипывали полозьями набитые хлебом, мясными тушами и иною провизией розвальни, окруженные сабельным конвоем.
   Возчики в вывернутых мехом наружу полушубках робко поглядывали кругом из-под нахлобученных на лоб малахаев, вздыхали.
   Грозным чудовищем выдвинулась из мрака пушка-великан Дробовик[13]. Кони шарахались в сторону. Где-то в темноте играла музыка. Желтели огоньки в домах.
   Обоз пересек Ивановскую соборную площадь и въехал во внутренний двор Кормового приказа. На площади исстари составлялись подьячими челобитные, купчие и оброчные памяти, подряды и служилые кабалы. Свидетельствовались они тут же, этими же подьячими-послухами.
   К обозу с факелами прискакали интенданты, перекликаясь возбужденно. Высыпали с фонарями в руках приемщики. Они срывали рогожи, прощупывали мешки, боясь скрытых соглядатаев-москвитян.
   Но недосмотрели! В одном из возов притаился нижегородский гонец Роман Пахомов. Выждав, когда паны отправились к амбарам, Пахомов незаметно вылез из своего убежища, затерялся в толпе возчиков.
   После ухода панов мужики почувствовали себя свободнее.
   – Ну, брат, жив ли? – тихо спросил Пахомова возчик-ярославец.
   – Жив-то жив, да помяло малость и обморозился… – трясясь от стужи, ответил Роман.
   Возчик забарабанил по его спине:
   – В кабачок бы теперь!
   – Земское дело у меня… Боже упаси! Чуешь?
   – Эй, тише, вы, лебеди! – метнулся испуганный голос. – Коршун летит!
   Звеня саблей, пробежал польский офицер.
   Но легко ли молчать съехавшимся из разных мест людям в такое время, когда все деревни и села разъединены бродячими шайками?! Слухи разные ходили по деревням. А что и как – тайна. Трудно понять, какая власть, кто управляет? Одно каждому ясно: Москва попала в королевскую кабалу. Разбитной молодой парень шептал товарищам:
   – Монах тут подвернулся… Сами бояре, – говорит, – Мстиславский да Федька Шереметев, да Михайла Салтыков – ворота в Кремль их войску открывали. Собралась толпа, стала перечить, а бояре приказали ее разогнать… «Срамите, мол, нас перед иноземцами!» Что ты будешь делать?! Пан Гонсевский правит. Семь правителей-бояр в дураках остались! Вон, глядите на хоромы, кои в огнях… Слышите, – дудки! Ликуют! Справляют победу!
   Из темноты вынырнул чернец, подкрался к возчикам: