– Погибаем! – Тут он помянул о патриархе Гермогене. – Теснят и его.
   Пахомов встрепенулся:
   – Мне к нему и надо, под благословенье бы!
   Чернец дернул его за руку, изогнулся:
   – Следуй!.. Провожу!
   – Так ли? Не предашь?
   Монах поклялся:
   – Голову отсеки!.. Тайный слуга я патриарха… Не диво, коли и самого на кол посадят… Всё возможно.
   – Веди!
   Монах и нижегородский человек исчезли во мраке.
   К патриаршему дому крались по сугробам меж тынов и каменных оград боярских усадеб и подворий, к Чудову монастырю…
   Услыхав чьи-то голоса, монах и Пахомов притаились: люди с фонарями! Звяканье ключей. Около больших тесовых ворот караульные.
   – Сытенный двор… Ключари-приказчики по отпускным записям принимали хлеб и коровье масло, мясо и иную снедь. Запасаются впрок…
   Пахомов слушал с любопытством. Обо всем этом надо рассказать в Нижнем. Вот-вот сейчас увидит он «царствующего града Москвы и великого русского царства патриарха Гермогена», о котором столько чудесных рассказов ходит по земле.
   – Из патриаршего дворца преподобного удалили… Живет просто.
   Монах вспоминал о тех почестях, какими окружал патриарха царь Шуйский, и, сравнивая те времена с нынешними, вздыхал, плакался:
   – Теперь уж не то. Римские ехидны нами правят… Патриарх не нужен. Римский папа – хозяин…
   Умолк он, когда подошли к длинному бревенчатому дому с подслеповатыми слюдяными оконцами. Широкое с кубоватыми столбами-опорами трехмаршевое крыльцо. Еле-еле брезжит в оконницах свет.
   – Молви молитву!.. Очистись! – приказал монах.
   Шмыгнули во двор. Отбивались от собак – Пахомов ногами, а монах, ругаясь, посохом.
   – Эй, кто там?! Стой! – грубо окликнули с крыльца.
   – Свои, отец Самуил, свои… Милентий!..
   На лестницу черного хода, держа фонарь в одной руке, вышел здоровенного роста монах. В другой руке у него сверкнула алебарда. Он быстро шагнул к Пахомову и поднес фонарь к самому его лицу.
   – Нижегородский гонец. Земским сходом послан! – сказал Пахомов.
   – Сполна ли правда?!
   – Тако, батюшка, сполна… При мне из воза вылез… Прятался от стражи.
   Монах шепнул Пахомову:
   – То дьяк Самуил Облезлов. Ближний служка святителю.
   Допрос тянулся долго. Наконец Облезлов сказал:
   – Так, оправься!.. Пойду доложу.
   Дьяк исчез.
   Через некоторое время медленно открылась дверь, и в горнице появился среднего роста, тощий, древний старичок в белой рясе.
   Роман пал ниц.
   – Святейший господин наш отпускает ныне убо прегрешения… – пробасил дьяк.
   – Господь бог, вседержитель… – еле слышно начал Гермоген читать длинную непонятную молитву.
   Пахомов подошел к патриаршей руке, принял благословение. Его примеру последовал и монах.
   Гермоген положил сухие, пахнущие маслом руки на голову Пахомову. Едва слышно произнес:
   – Скажи там… Бояре пали духом и многие изменили. Срамною стала жизнь. Разврат, ложь, убийства и корысть кругом… На кого будем взирать? Кому служить? Кто направит силы наши? Господу богу угодно всю власть возложить на меня. Московское государство искони сильно верою и послушанием. Соотечественники связаны единою церковью. Несть наибольшего греха, нежели уклонение от священнопочитания… Крепки ли верою нижегородцы? Не поддались ли вы соблазну?
   Патриарх насторожился. Оперся рукой о стену. К нему подскочил дьяк-великан и поддержал его.
   – Крепки ли? Отвечай, добрый человек! – глухо повторил Гермоген, тяжело дыша.
   – Крепки! – бодро ответил Пахомов.
   – Много ль возможет дать нижегородский воевода?
   – Правды ради – все пойдем.
   – А много ль оружия и зелья у вас? Надежно ль будет войско?
   – Пять кузниц новых… куем лезвия немало.
   – Копием могуч не будешь. Огненная защита сильней. Взгляни на зловерных. Меж зубьев пасти чугунные на стенах. Наберитесь и вы силы! Чую! Поднимутся православные и изгонят поганых прочь.
   Холодные дрожащие руки Гермогена ощупали голову Романа.
   – Восстаньте и вы на злохищных! Поднявшие меч – от меча и погибнут! Вещественное вещественным же и погашается… Благословляю и вас на ратное дело. Иссякло озеро нашего христианского смирения!.. Меч и брань – защита правды. Прольем кровь неверных! Прочь польских царей! Изберем своего, россиянина, на царский престол… Имеем и честных бояр и князей, им православные христиане и вручат власть над собою! Передай в Нижнем: разрешаю всех от присяги королевичу!.. Ныне вы ему не рабы!
   Голос Гермогена, по мере того как он говорил, становился громче и громче.
   Закончил он, крепко уцепившись за ворот полушубка Пахомова:
   – Иди! Опасайся соглядатаев!
   Патриарх рывком благословил Пахомова, охая и кряхтя, повернулся и, опираясь на посох, ушел к себе в келью.
   Патриарший дьяк провел Романа через разрушенный сарай на одну из кремлевских улиц.
   Патриарх у себя в келье объявил скрывавшимся у него двум рязанским посланцам, чтобы вписали в ополчение и нижегородцев.
   Один из рязанских гостей перечислил Гермогену градские полки с начальниками.
   Патриарх, приложив ладонь к уху, с довольной улыбкой слушал.
   – Города рязанские и сиверские пойдут с Ляпуновым. Муром – с князем Масальским, Владимир и Суздаль – с Просовецким. У них волжские казаки и черкасы[14], отложившиеся от Пскова.
   – А Вологда под кем? – с нетерпением перебил патриарх.
   – Вологда?! С Федором Нащокиным…
   – Ярославль?!
   – Ярославцы никогда не расстанутся с Иваном Ивановичем! Водой их не разольешь…
   – Волынский – достойный человек… Да будет благословение господне над ним.
   – На той неделе к нему пристал стрелецкий голова Иван Толстой… Пятьсот всадников.
   Гермоген весело улыбнулся:
   – В ямах Андроньева монастыря по моему приказу зелье зарыли… У панов в погребе вчерашней ночью монахи тайно стяжали. Побывай там. Разведай.
   – Добро! Благодарствуем!..
   – Монахов несть числа забирайте… Благословляю! Тунеядствуют по монастырям… Наказываю: брать их в ополчение!..
   – Кострома… – продолжал рязанец, – пойдет с князем Волконским.
   – Надежен ли? – нахмурившись, спросил Гермоген. – Не лучше ль возвести другого знатного дворянина, который в шатости не был замечен… Волконский не мил мне. Он холопьям поблажку дает… бунту пособляет…
   – Стрелецкий голова наш… будет следить за князем…
   Всю ночь Гермоген и двое посланцев рязанского воеводы Прокопия Ляпунова проговорили о дворянских ополченческих делах. Всю ночь обдумывали они с патриархом, как бы покрепче ударить по врагам.
* * *
   На следующий день в малые сени патриаршего дома с посохом в руке, весь черный, костлявый, вошел гробовой старец[15] Чудова монастыря Гедеон. В последние месяцы и он потерял покой. Бывало, целые дни лежит в гробу и только за нуждой поднимается, а ныне постоянно в патриарших покоях. Патриарх полюбил старца Гедеона. Ежедневно за трапезой оба они выпивали по кубку церковного вина и по одному кубку меда вишневого, съедали блюдо карасей, пирог «с телесами щучьими» и блюдо ягодников. За едой вели беседу о панах, об иезуитах, о монастырях, а больше о том, кто после Смуты сядет на престол: Голицын или Романов? Гедеон уверял, что ему ночью явилось видение вроде ангела и начертало на стене: «Василий», а это – знамение. Престол обязательно получит Голицын. Патриарху понравилось Гедеоново видение. Ему вообще были по душе все, кто против проныры Филарета Романова и кто был на стороне Голицыных. Но никогда он не высказывал этого вслух, боясь сильной романовской партии и властолюбивой, вздорной матери Михаила Романова, инокини Марфы, жившей с сыном тут же, в Кремле, и пользовавшейся вниманием панов…
   Вот и Ляпунов! Он пришелся по душе патриарху.
   Ляпунов стоит за Голицына. Выгонит он проклятых панов, и тогда… Гермоген знал, что будет тогда! Желал этого. Впрочем, на людях он не прочь был называть в числе будущих царей и Романова, но втайне лелеял мысль: выгнать панов из русской земли, а там… вся церковь поднимется за Голицына. Патриарх понемногу уже подготавливал дальних епископов. Всеми чтимый гробовой старец, святой отшельник Гедеон, помогал ему, насколько хватало сил.
   Кроме Гедеона, в келье находилась еще монахиня, бывшая в миру княгиней Куракиной. С юных лет Гермоген был ее другом. Прошли года. Оба состарились, дружба стала чище, яснее.
   – Гневного пламени во мне никому не угасить! – говорил патриарх сердито.
   Старица набожно крестилась:
   – Настанет час, и возвеселятся праведницы!..
   – Да будет так! – шлепнул сухой ладонью по столу Гермоген. – Король всполошился не зря.
   – У, ненасытный, кровожелатель! Так бы я его и растерзала! – вспылила старица.
   – Железом… огнем… силою воинской единственно можно поразить его… Донской казак и сам я… Знаю… Отец еще тому учил. Симонов монастырь с моего благословения всю казну отдал на огненный бой.
   Разговор о войне и о пушках заинтересовал и гробового старца.
   – Сею ночь мне преставилось видение: якобы на Пожар-площади некий юноша сотворил пушку, и огнем своим она в единую нощь сожгла всё вражеское царство со всеми людьми и с самим Жигимондом… и со всеми конями…
   Гермоген и старица оглянулись на Гедеона удивленно.
   – Может ли человек сим даром божиим обладать?
   Не есть ли подобное величие – принадлежность единого господа бога?.. В пламени огней гибли города и царства, но единственно токмо по воле господней. Так сказано и в писании. Видение твое ложно. Греховно. Покайся!
   Гробовой старец усердно почесал под бородой, вздохнув:
   – Прощения прошу, коли соврал!
   Наивность Гедеона всегда покоряла патриарха. Он улыбнулся:
   – И ложь бывает во спасение. Бог простит.
   Патриарх рассказал своим друзьям о рязанском ополчении, собирающемся против поляков, о том, что у него были дворяне, посланные из Рязани от Прокопия Петровича, а также были знатные люди из Ярославля и Вологды, а сегодня посетил его и нижегородский ходок.
   Слушая патриарха, непрерывно крестился Гедеон, крестилась и инокиня Куракина.
   Все трое сползли со скамьи на колена, молясь об уничтожении врагов и о восхождении на престол Василия Голицына. Затем гробовой старец шепотом рассказал Гермогену, что лишенный при Шуйском патриаршего сана Игнатий нередко по ночам уходит из своего заточения, с ведома самого начальника тайных дел пана Пекарского. Гермоген нахмурился: «Корыстолюбец! – тихо произнес он. – Такой будет люб и в разбойничьем вертепе!»

VII

   Халдей принес на спине мешок муки. Вчера по приказу Гонсевского веселил он польско-литовских людей на Ивановской площади в Кремле, за это и наградили.
   – Окаянного потешаю, – сердито сказал скоморох, смывая с лица краску.
   После того как он сбросил с себя шутовской балахон, на жилистой шее его и на сухой спине стали видны синие рубцы и кровоподтеки.
   Нижегородцы, которых он сегодня встретил на улице и привел с собой, в страхе переглянулись.
   – Вот глядите, дары за верную службу… Когда паны довольны мной, они стегают меня кнутом и сабельными ножнами. Когда не угождаю – тоже.
   Он горько рассмеялся.
   – Чего же ты? Нешто весело?!
   Халдей ответил:
   – Чудится мне, что кони – и те ржут, глядя на скоморохов. Пан Доморацкий хлестнул меня плетью, а я запел петухом и стал скакать на одной ноге… Лошади оскалили зубы. Вы небось тоже… А?! Ну-ка!
   Скоморох вскинул правую ногу до самого плеча, запел петухом и на левой ноге ловко обскакал всю горницу.
   Мосеев и Пахомов фыркнули.
   Халдей некоторое время с грустью смотрел на них.
   – Вот видите!..
   Он гневно нахмурился:
   – И все так! Поймите хоть вы, что пирую я, не участвуя в пирушке… Не смейтесь надо мной…
   Мосеев и Пахомов покраснели от стыда.
   Халдей надел синюю рубаху и серые полотняные штаны и снова стал простым и приветливым. Он развел очаг и напек блинов для гостей.
   Во время еды Халдей поведал о том, что происходит в стенах Кремля. У панов тоже не всё благополучно. Жолнеры стали роптать: надоело сидеть в Кремле. Были драки между ними и драгунами. Кое-кто сбежал из Кремля, унеся с собой оружие. Гонсевский не дает отдыха скоморохам. Пытается пляской, кривлянием и разными «бесовскими ухищрениями» развеселить своих воинов. Не раз собирал он войско, укорял его в слабости, уговаривал не падать духом, угрожал отсекать руки дезертирам. Из-под Смоленска, говорил Гонсевский, прибудет сам король со всем своим войском. Москва-де дорого заплатит за свое упрямство и неуважение к панам. Пожива будет немалая.
   Жолнерам больше всего хотелось этого.
   Жалованье в польском лагере не особенно ценилось: привлекала воровская добыча! Ради нее-то и в Москву забрели.
   Родион и Роман сказали, что им хотелось бы знать о силе польского гарнизона, о вооружении пехоты, конников, командиров. Халдей шепнул, в какой башне и сколько пушек. За это нижегородцы низко ему поклонились.
   Халдей обещал Родиону и Роману и впредь рассказывать о том, что делается в Кремле. В свою очередь нижегородцы сообщили Халдею, что смоленский гонец Гаврилка Ортемьев пошел в Рязань с посланием боярина Шеина к Ляпунову, что везде готовятся к походу на Москву.
   Перед вечером нижегородцы по-братски распрощались с Халдеем и отправились в Стрелецкую слободу. От него же узнали они, что из-под Смоленска прискакал в Москву их земляк, сотник Буянов.
   Идти приходилось с опаской. Вдоль каменных стен Белого города[16] от башни до башни медленно разгуливали польские часовые, зорко вглядываясь в каждого путника. Надо было воровски прокрадываться, хоронясь за домами и амбарами, чтобы случайно не попасть в руки пана Пекарского.
   Дом стрельца Буянова нашли. Убедившись, что никого из соглядатаев кругом нет, вошли во двор.
   – Добро, добро, жалуйте, друзья! – приветливо крикнул Буянов с крыльца.
   Нижегородцы рассказали ему, зачем пришли. Стрелец спросил, благополучно ли в Нижнем? Что делает Кузьма Минин?
   Роман Пахомов подмигнул Буянову:
   – Кузьма Минин теперь у нас чуть ли не воевода… У Алябьева первый человек… Нижний охраняет. Воюет с ворами.
   – А Татьяна Семеновна?.. Она ведь с норовом. Как она его отпустила?
   – Ушел – и всё! И торговлю бросил. На всё махнул рукой.
   Расположились в просторной, хорошо убранной горнице.
   Посреди – дубовый стол, покрытый узорчатой скатертью; по стенам длинные, тоже дубовые, скамьи. Горница освещена двумя сальными свечами в железных подсвечниках.
   Буянов рассказал про Смоленск.
   – А тут что нашел я?! – продолжал стрелец. – Пан Гонсевский в бояре попал и стрелецким головою назначен, заставляют самозваному боярину служить!
   Но есть и защитник у нас… – робко заметил Пахомов.
   – Кто?
   – Патриарх Гермоген. Был я у него, беседовал с ним.
   Буянов насупился. Седые пучки бровей сдвинулись.
   – Гермоген!.. – повторил он. Потом вдруг усмехнулся: – И у дедушки Власия борода в масле.
   Пахомов рассказал о своем посещении Гермогена.
   Буянов терпеливо выслушал и, заложив руки за спину, принялся шагать из угла в угол. Наступило тягостное молчание. Нижегородцы окончательно смутились.
   – Да! – вдруг остановившись против них, угрюмо проговорил он. – Гермоген проклинает Гонсевского, но не он ли в августе привел к присяге королевичу всю Москву? Не он ли велел попам богу о нем молиться?! А до этого не он ли кривил душой и перед Лжедимитрием? Пора, пора ему опомниться!.. Немало нагрешил дед!
   Усевшись опять за стол, Буянов махнул рукой:
   – Бог ему судья! Не он один. Борьба за престол многим помутила ум. Спасибо, что хоть он Василия Васильевича поддерживает!
   Буянов вздохнул. На лице у него было такое выражение, как будто ему давно уже надоели все эти разговоры.
   Пахомов не стерпел; подергивая свою жиденькую бороденку, вкрадчиво спросил:
   – Против кого же патриарх?
   Без колебания ответил стрелец:
   – Против панов! Они и его обманули, как и бояр. Нам, братцы, всё известно, кто о чем хлопочет. Много найдется охотников до престола. Кое-кто головы бреет наподобие панов, бороды режет, усы растит, яко у котов, надеясь бесчестною саблею добыть себе власть… Стыдиться стали бороды, склонны походить на панов… А одежда? Не поймешь: воротник ли пришит к кафтану, кафтан ли к воротнику… Фордыгалы напяливают на себя гишпанские… Срамота!.. И всё из-за выгоды. С кого же нам брать пример?! Ужели с них?
   Вдруг Буянов спохватился:
   – Ах, да что же это я! Эй! Наталья! Поди-ка сюда!
   Пахомов сначала побледнел, потом зарумянился.
   Из соседней горницы вышла статная девушка, одетая в летник с золочеными каемками и пуговками. Низко поклонилась гостям и вся вспыхнула, с любопытством осмотрев их украдкой исподлобья.
   Гордою походкой, открытым добрым взглядом и какою-то суровою печалью в глазах она походила на отца.
   – Ну-ка, потчуй земляков! А вы уж, друзья, не обессудьте! Времечко таково… Из щеп похлебки не сваришь.
   Пахомов не сводил глаз с Натальи. Она – его друг детства. Вместе бегали по нижегородским горам и на Волгу, вместе гуляли в полях, собирали цветы…
   – Лучше жить бедняцки, чем поляцки… – вдруг сказал он каким-то охрипшим голосом.
   Мосеев покраснел за товарища, неодобрительно покосился в его сторону: «Помолчал бы!» На тонких розовых губах Натальи скользнула чуть заметная улыбка.
   Буянов продолжал:
   – Стрельцам жалованья не платят. Хлеба не дают. Около монастырей питаемся. Игуменья Параскева из Ивановского монастыря, что в Белом городе, – спасибо ей – меня спасает. Придется, видать, и Наталью туда же спровадить. Всё сыта будет. Стар я. Вдов. На кого ее оставить? А там всё на людях. Помогут.
   Девушка накрыла стол расшитою красными узорами скатертью, подала гречневую кашу, каравай хлеба, рыжики холодные и гретые и опять ушла к себе.
   – Брагой не угощаю… Паны пьют за наше здоровье. Винные погреба знатно пообчистили. А там винцо-то было. Господи! Сам Иван Васильевич[17] берег, не пил.
   Пахомов облизнулся (с удовольствием бы выпил за Натальино здоровье!), Мосеев толкнул его коленкой под столом, нахмурился.
   – И чего только господь бог такое беззаконие терпит? – Роман внезапно почувствовал потребность поболтать.
   Буянов пожал плечами:
   – У Гермогена бы надо спросить! А вы… вот что… Живите-ка у меня, – ласково произнес он, следя за тем, с какою жадностью нижегородцы принялись за еду. – Места всем хватит… У меня дом просторный.
   После ужина легли спать. Буянов и дочь ушли в другую половину дома.
   Пахомову не спалось. Он толкнул Родиона в бок и спросил:
   – Видел?
   – Видел.
   – Что мыслишь?
   – Удобрена и глазаста… и волосы черны.
   – Эх, и зачем только люди воюют? – в голосе Пахомова слышалась грусть. – Чего им не хватает?
   – Ладно. Спи.
   Пахомов, успокоившись, быстро уснул. Мосеев перекрестил его, прошептав:
   – Охрани тя господь от приобщения к делам неплодным тьмы… Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже!
   Боялся он за товарища. Слаб был Роман сердцем, скучлив о женщинах. Мосеев опасался – не помешала бы какая-нибудь из них делу. Где ему разобраться в московских женках и девушках! Многие из них подражают Маринке Мнишек и ничего не желают, лишь бы добиться власти и богатства. «Прости его, господи! Еще молод, образумится! Помоги ему, боже, одолеть дьявола!»
* * *
   На другой день Буянов с Мосеевым ушли в Китай-город[18] к Андрею Васильевичу Голицыну, брату великого посла. Пахомов нарочно остался дома. Наталья села за пяльцы. Окна были заморожены, да и малы, и не так уж много солнца могло проникнуть в горницу, но достаточно было и маленького луча, чтобы увидеть эту тонкую шею и милое, родное такое ее лицо. О, как была хороша Наташа в это утро! Трудно было на нее не глядеть, трудно было и подобрать подходящее слово, чтобы начать разговор, но еще труднее было сидеть около нее молча, не дать знать о своих чувствах. Вспомнились далекие-далекие дни, Волга, золотистые отмели. Пустынно, небо синее, приветливое, чайки – он с Наташей. Только они понимают шепот волн, бодрый, зовущий к счастью.
   – Что же ты молчишь?
   Он вздрогнул. Это ее голос! Но нет ни Волги, ни песков, ни чаек… – полутемная горница боевого стрельца. На стенах оружие, в углу копье.
   – Я не умею говорить.
   – Ты много видел…
   – Ну, конечно, много.
   И, подвинувшись поближе, он погладил ее руку. Волга, Волга, зачем ты так далека?
   – Слушай, – тихо начал он:
 
Близ зеленыя дубравушки
Протекала река быстрая,
Урывая круты бережки.
Подмывая пески желтые,
Пески желтые, сыпучие,
Унося с собой кустарники;
На одном кусту соловушко
Заунывно поет песенку:
«Негде, негде мне гнезда свивать,
Выводити малых детушек…»
 
   Песня кончена (но кто же этому поверит?). На щеках Наташи выступил густой румянец. Это только начало. И страшно, и приятно думать о том, что будет дальше. Девушка так деловито, так некстати хватается опять за пяльцы. Роман теперь знает, что ему говорить. Да, и он такой же, как этот злосчастный соловушко!.. Один остался он с малых лет… круглый сирота. Некому было малютку приголубить, вырос в чужих людях. Видел чужое счастье. Слышал чужой смех. Прятал свою печаль, свои слезы. Он не знает, что такое ласка, он не испытал ничьей заботы о себе. Если он умрет, никому никакого дела не будет до него… Ему и хочется умереть… Ему и надо умереть… Зачем жить такому одинокому и несчастному?! Кто его пожалеет?
   У Наташи в глазах слезинки.
   – Я тоже сирота, – говорит она тихо и скорбно. – Ты знаешь, что и у меня рано умерла мать… Росла только с отцом, а его никогда не видишь. Постоянно в походах… Некому обо мне заботиться.
   Пытка продолжается:
   – И я несчастна!.. Злой человек был… (Роман насторожился.) Мне думалось… Как тяжело, когда люди обманывают…
   Ты никого не обманывал?
   Это совсем неожиданно!
   – Обманывал?.. Да.
   – Кого? – побелевшими губами спрашивает Наташа. Черные расширившиеся зрачки пытают его.
   – Кого? – хладнокровно отвечает Пахомов. – Пана Гонсевского, пана Доморацкого, кремлевскую стражу, своего нижегородского воеводу Репнина – всех обманывал… Каюсь!
   Наташа облегченно вздохнула, улыбнулась, – отлегло от сердца. «Она испугалась! Она не хочет, чтобы, я…» – молниеносно мелькает в уме.
   – Ах, Наташа, Наташа, почему мы раньше не встретились? Ведь скоро мне нужно опять уходить в Нижний!
   Не может быть! Она не желает этого слышать.
   – Отец, отец!.. Постой! Что ты? – прошептала Наташа, очутившись в объятиях Романа.
   – У твоего отца большая беседа с князем Голицыным… Он не скоро придет. Князь собирает казну Ляпунову… и оружие… и…
   Вот она, Волга!.. Вот она, горячая песчаная отмель!.. Солнце! Чайки!.. Песни волн! Пойте! Пойте!..
   – Наташа!
   – Роман!.. Милый!..

VIII

   В Грановитой палате, там, где Грозный торжественно праздновал покорение Казани и где Борис Годунов в золотых креслах принимал жениха своей дочери Ксении – Гегама, брата датского короля, – пан Гонсевский приказал устроить богатое пиршество для польского командования.
   Высокая и просторная, с яркою стенописью, красавица Грановитая палата слыла именитейшей палатою в Московском Кремле. Здесь цари принимали иностранных послов, здесь происходили важные государственные совещания. Теперь в ней суетились панские гайдуки, готовясь к вечернему празднеству. Они прикрепили к стенам и четырехгранной колонне посреди палаты два десятка польско-литовских хоругвей. Кремлевский правитель, пан Доморацкий, принес большой фамильный герб Гонсевского. Велел приставить лестницу к вершине бархатного балдахина, обшитого золотою бахромою и такими же кистями. Гайдуки укрепили герб Гонсевского над царским троном. Пан Доморацкий внимательно осмотрел бахрому и кисти на балдахине и шепнул сопровождавшему его офицеру, чтобы после бала, завтра утром, срезали всё это и принесли к нему в дом.
   Боярские холопы, носившие бочки вина из кремлевских погребов, с усмешкой глядели на музыкантов, которые волокли на себе барабаны и трубы в особое приготовленное для них место.
   – Польский бог обращает и плач в радость! – прошептали они.
   До самого позднего вечера возились паны и их гайдуки в Грановитой палате.
   Вечером на Красном крыльце появились воины, одетые герольдами, в высоких сапогах с ботфортами и в шляпах с перьями, и затрубили в фанфары, созывая гостей.
   Столы были убраны всевозможными яствами. Большие серебряные кувшины с вином длинною чередою тянулись среди блюд с мясом, рыбою и икрою.
   Началось тостами за здоровье «его крулевского величества, господаря Сигизмунда Третьего, божиею милостию короля польского, великого князя литовского, воеводы Киевского, царя Московского и проч., и проч.». Пили много. Ели жадно всё, без разбора. Глаза панов постепенно загораются пьяным торжеством. Присутствовавшие тут же кремлевские бояре усердно пили за короля, за королевича, за королеву, за панов, не отставая от поляков. Они игриво перемигивались с панами, осушая кубок за кубком. И не пьянели.