Страница:
– Нет.
– Поднимай ляхов!.. Иди! – мрачно махнул рукой Мстиславский. – Иди! Все одно! Честь потеряна!..
Бессмысленно повторял Мстиславский:
– Всё одно… всё одно… идите!..
И когда Черкасский, Безобразов и мурза вышли из его палаты, он торопливо выпил одну за другой две чаши вина…
– Укроти, господи, в нас сущая междоусобные брани и церковные раздоры и нам полезная устрой, да в мире и тишине пребудет наш пресветлый град! – Опустившись на колени, со слезами на глазах, принялся он усердно молиться о своих грехах.
X
XI
– Поднимай ляхов!.. Иди! – мрачно махнул рукой Мстиславский. – Иди! Все одно! Честь потеряна!..
Бессмысленно повторял Мстиславский:
– Всё одно… всё одно… идите!..
И когда Черкасский, Безобразов и мурза вышли из его палаты, он торопливо выпил одну за другой две чаши вина…
– Укроти, господи, в нас сущая междоусобные брани и церковные раздоры и нам полезная устрой, да в мире и тишине пребудет наш пресветлый град! – Опустившись на колени, со слезами на глазах, принялся он усердно молиться о своих грехах.
X
В церкви Покрова условились встретиться Ирина Салтыкова и Наташа Буянова. Совсем недавно Ирина была дочерью незнатного окольничего, а Наталья – дочерью лучшего стрелецкого сотника. Теперь же Михайла Салтыков стал «королевским советником», вельможей и поселился наряду с панами в великокняжеских хоромах в Кремле. Дороги у Ирины и Натальи разошлись. На паперти храма по-старинному обнялись. Месяца три ведь не встречались.
Ой, как изменилась Ирина! Не узнаешь. Настоящая шляхетка. От нее пахло немецкими травами. Многие боярышни теперь варили их у себя в терему (польские дворянки научили). Душились крепко, так, что московские обыватели, оказавшись в соседстве с боярышнями, испуганно крестились, зажимали нос и отплевывались. Ирина, как и все боярышни, густо белилась, румянила себе щеки и чернила брови углем. Вся она была какою-то неживой, похожей на куклу. Не та уж, что прежде, – простушка и забавница.
– Ой, Ирина, милая, что с тобою?! Околдовали тебя паны? – всплеснула руками Наталья.
Глаза Салтыковой затуманились. В ее голосе почувствовалась усталость.
– Живем, Наташенька, поколе бог грехам терпит! И тебе с твоей красотой не худо бы подумать о жизни.
Девушек обступили нищие и юродивые.
– Боярышни, красавицы, во темном лесу заплутались мы, потерялись в этом неправедном свете. Одно нам осталось – могилушка! – причитали они, протягивая сухие костлявые руки для подаяния.
Ирина раздавала серебро направо и налево, пробираясь к своему, убранному турскими[27] коврами возку. Гайдуки распахнули перед ней полог, она позвала с собою и Наталью. Возок тянули две пары рослых коней цугом; на каждом коне – верховой конюх! Цуговая шлея, постромки, узды и поводья были красные, бархатные. Около возка шло несколько слуг.
Два дюжих гайдука стояли на запятках. Наташу охватило любопытство и какое-то новое волнующее чувство. Может быть, это зависть?! Да, пожалуй, и она, Наталья, не отказалась бы от такой узорчатой, отороченной соболем шубки, от шапочки с красным бархатным, красиво спущенным набок донышком, золоченая кисточка которого прилегала к бобровому околышу шапки. А какое ожерелье! Жемчуг, настоящий жемчуг!
– Милая Иринушка! – робко молвила Наталья. – Не боишься ли ты этакой жизни? Не споткнуться бы тебе и не упасть.
Ирина ответила беспечно:
– Конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. Мы не святые, можем и согрешить.
– Не оскверняешься ли, Иринушка, получая богатство из рук нечестивых?
– Всяк свою веру хвалит, Наташенька. Их попы говорят не хуже наших. Приходи, послушай. Не боюсь я теперь ничего! Богатство хорошо, пока оно есть.
– Но власть твоего батюшки, Михайлы Глебыча, недолговечна, – покуда паны господствуют… А побьют их… плохо будет.
Ирина вспыхнула, глянула гневно:
– Побьют?! – вскинув брови, повторила она. – От кого ты слышала?! Отец не говорил ли чего? Не скрывай. Я твоя подруженька. Не слыхал ли чего он в посольском лагере?!
Наташа насторожилась. Не понравилось, что Ирина помянула отца и выпытывает у нее, что он творил. Она вспомнила его наказ, чтобы «из избы сора не выносить». Она страшилась несчастья, которое может произойти, если паны узнают о замыслах отца, о том, что он сам готовится уйти к Ляпунову и ее обучает стрельбе из лука и верховой езде. Наташа раскаивалась – зачем она распустила язык и сболтнула чего не след.
– Не пытай!.. Не мое дело то. Ничего не понимаю я. Глупая, как и все.
Увидав из возка бабу с коромыслом, Ирина приказала остановить лошадей. Выскочила, побежала к бабе. Дернула ее за рукав, заглянула в ведра – и убежала обратно.
– Пустые! – печально сказала она, усаживаясь в возок. – Не к добру. Удачи не будет.
Наталья вздохнула:
– Ирина, Иринушка, как видится, и богатым покоя нет! И они думают, и они кручинятся…
– Пустое, – обиженно надувшись, проговорила Ирина. – Нечего нам бояться. Мой батюшка при всех царях будет именит. Он мудрый.
Наталья и не заметила, как салтыковский возок вкатил по мосту через ров во Фроловские ворота и остановился у кремлевского жилища Салтыкова. Свой дом в Китай-городе он оставил заколоченным.
– Кремль! Ах, ах, какая я растрепа!.. – всполошилась она.
– Ну и что же? – успокоила ее Ирина. – Побывай у нас. Такие же мы православные, как и вы. Не гнушайся нами.
Что уж это ты стала нас избегать?
Наталья подумала: «В самом деле, чего я боюсь, глупая?! Ужель я хуже других? Пойду да посмотрю, как новые бояре живут!»
И пошла.
Высокое крыльцо, а за ним – просторные сени. Девушек шумно встретил худенький, малого роста, с наивным бескровным лицом отрок лет тринадцати. Он раскинул худые руки: «Не пущу». Ирина оттолкнула его. Он вцепился в нее, засмеялся.
– Мишка! Миха! Вор! Прочь! Матери скажу!..
Отрок притих, испуганно отошел прочь.
– Кто это! – спросила Наталья.
– Мишка Романов!.. Живет тут… Мать хлещет его каждодневно, а все не унимается. Только матери и боится. Сын Филарета Никитича.
Ирина провела ее наверх, в свою светелку. Наталья сначала отказывалась, вспомнив запрещение отца дружить с Ириной, но любопытство взяло верх. Ирина по секрету рассказала Наталье о том, что скоро выходит замуж за помощника кремлевского коменданта, пана Пекарского.
Из серебряного ларца осторожно вынула богатое монисто и надела его на шею Наталье. Подвела ее к зеркалу.
– Видишь? Ты еще красивее стала, – произнесла она, любуясь Натальей. – Это мне подарил он.
Монисто было собрано из драгоценных камней и из золотых бляшек, похожих на монеты; на груди оно заканчивалось крупным сердечком из ярко-красных сверкающих рубинов.
Глаза Натальи разгорелись: монисто было так прекрасно!
Ирина, видя восторг Натальи, накинула ей на голову золотую диадему с двенадцатью гранеными изумрудами и множеством жемчужных зерен, нашитых на голубом атласе. Словно звезды на весеннем небе!
– Гляди сама! Найдется ли в Москве такая красавица, как ты!
Наталья любовалась собою в зеркало, изумленная, одурманенная. Голова кружилась. Будто сквозь сон, услышала она голос подруги:
– Чего ради хоронишь себя в Стрелецкой слободе?.. Чего ради губишь дивную красоту свою в отцовском застенье?! Живем мы один раз! Затворничество – старухам и уродам! Господь с ними! Золото хорошо, когда его тратят, так и красота девичья. Оставайся у меня. Я тебе еще много всего покажу и подарю.
Ирина развернула перед Натальей на столе атласы веницейские, турские, немецкие; бархаты флоренские, калмыцкие и литовские, расшитые травами золотыми и листьями серебряными. В ее маленьких розовых пальцах мягко, словно ручеек, струился нежный китайский шелк.
– Будет! – прошептала Наталья, опускаясь в парчовое кресло и закрыв руками лицо. – Слаба я!
– Господи, что с тобой, дорогая! – всполошилась Ирина. – Ах, как тебя испортила бедность! Твой отец не жалеет тебя. Он не понимает… Он губит себя, погубит и тебя с твоей красотой. Уйди от него.
– Нет, нет, Ирина! Не то говоришь! – почти простонала Наташа. – Пусти меня! Я вернусь домой. Ты хочешь измены?!
– Какой измены? Кому ты можешь изменить? – пристала к ней Салтыкова. – Какой? Ну, ну, говори!.. Какая измена?!
Наталья поняла, что опять проговорилась, и ничего не ответила подруге.
Та надулась, ушла из светелки.
Оставшись одна, Наталья опустилась на колени и стала молиться, обратив взгляд к окну, через которое был виден Успенский собор.
Она молилась о том, чтобы не было худа ее отцу и чтобы отогнал бог от нее мысли о роскоши и тунеядстве. В эту минуту ее охватило неприязненное чувство к Ирине.
Вдруг дверь тихо скрипнула, и на пороге выросла фигура кремлевского коменданта и воеводы тайных дел пана Доморацкого. В зеленом бархатном кафтане с черной обшивкой, в зеленых сафьяновых сапогах – весь зеленый, – с саблей через плечо, сухой, бледный и неуклюжий, непомерно высокого роста, он испугал Наташу.
Заметив это, он сказал:
– Ничто не может столь опечалить меня, как женщина, пугающаяся моего присутствия… Я страх навожу на мужиков, бунтующих против короля, но не на красоток, подобных тебе…
Близко подошел к Наталье, ласково взял ее за руку, заглядывая ей в лицо, засмеялся. Серые проницательные глаза его оставались серьезными, в то время как на губах играла улыбка.
– Может быть, у страха повод есть? – тихо спросил он.
– Ирина! – что было мочи крикнула Наталья, в ужасе попятившись от Доморацкого.
– Не кричите! Ее уже тут нет… – холодно произнес поляк.
– Отпусти меня! – набравшись смелости, громко сказала девушка.
Не сводя пытливого взгляда с Натальи, он спросил:
– Куда ходит по вечерам твой отец?
Наталья вспыхнула, лицо ее стало сердитым. Какое ей дело? Она ничего не знает! Всё это она и высказала Доморацкому просто, без возмущения.
Пан-воевода загадочно погрозил пальцем:
– Ну, ну, ну! Не будь скупа! Признавайся! Передо мной ли хочешь таиться?! Я всё насквозь вижу.
– Я ничего не знаю…
– Князя Андрея Голицына знаешь? Да? – с язвительной улыбкой спросил Доморацкий. – Не так ли? Его-то ты, наверное, знаешь?! Он – друг твоего отца… Отвечай: слыхала ли ты про такого князя?!
Наталья почувствовала себя пойманной. Встретившись глазами с настойчивым испытующим взглядом Доморацкого, она, обессиленная, подавленная, села в стоявшее рядом кресло.
– Ну! – торопил ее пан. – Знаешь ли ты князя Андрея Голицына? И о князе Пожарском не слыхала ли чего?
– Тоже не слыхала…
– Что делается в Нижнем, на твоей родине, тоже не знаешь?
– Нет.
– А не были ли у вас гонцы из Нижнего, два парня?
– Нет! – твердо и решительно отвечала Наталья, собравшись с последними силами.
Доморацкий хлопнул в ладоши.
Вошел Игнатий, приближенный панами к себе. Он вошел с епитрахилью на груди, держа крест и евангелие.
– Ну-ка, проповедник! К присяге ее!
– Исповедай пастырю похотение твое!.. – размахнулся крестом Игнатий. – От сердца бо исходят прелюбодеяния, любодеяния… Дщерь Иродиады, плясавши и угождавши Иродови и возлежаще с ним…
Пан Доморацкий положил свою тяжелую руку на плечо Игнатия.
– Не то!.. Пускай присягнет: истинно ли она не знает, что делает ее отец и куда он ходит? Истинно ли она не знает ничего о князе Андрее Васильевиче Голицыне и о нижегородцах, о Ляпунове, о Пожарском? Кто нижегородские гонцы, где они, с какой нуждой явились в Москву к ее отцу в Стрелецкую слободу?! Ну, живее!
Наталья громко поклялась под присягой, что она и в глаза не видала нижегородцев и не знает ничего о князе Голицыне и о других.
Игнатий дал поцеловать ей крест – она приложилась безо всякого колебания, ибо считала наихудшим из грехов предать отца и его друзей.
Доморацкий властно указал Игнатию рукой на дверь.
Низко кланяясь, тот удалился. Вошел Михайла Салтыков.
Как бы забыв о Наталье, они повели между собой беседу.
– Утром, – сказал Салтыков, – еще привели пять соглядатаев да много негодяев, порывавшихся к бунту.
Доморацкий улыбнулся:
– Kiedy chrabaszcze sa, to urodzaj jest[28].
– Вельможный пан! Горе нам, коли Прокопий подступит к столице. Об этом у нас меньше думают, чем следует, – строго сказал Салтыков, недовольный рассеянным видом Доморацкого.
– Ясновельможный пан советник, – возразил Доморацкий, – я послал по всему пути от Рязани и до Москвы своих людей. Хитростью и умышлением врагу не подойти к нам.
Спохватившись, он покосился на Наталью и мрачно сказал Салтыкову:
– Пускай погостит она у вас в доме, – и ушел.
Салтыков запер Наталью в Ирининой светелке, а сам вышел в темный коридор, чтобы спуститься вниз.
Неожиданно он почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Из темного угла вылез Игнатий.
– Ты чего?! – удивился Салтыков.
Осмотревшись кругом и не видя никого, Игнатий взволнованно напомнил Салтыкову о том, чтобы тот замолвил о нем слово Гонсевскому. Он, Игнатий, еще не потерял надежду вернуть себе прежнюю почесть, занять достойное положение: «Неправедно страдаю!»
Салтыков рассмеялся:
– Не торопись! Всё будет. Для начала хорошо и то, что есть.
Игнатий подобострастно поклонился Салтыкову.
Ирина растерялась. В последнее время вообще в их доме творилось много непонятного и много толкалось разных неизвестных людей. Вернувшийся из розысков в Кремль несколько дней назад Пекарский, прежде чем заходить к ней, подолгу просиживал у отца. Словно отчитывался перед ним. О ней, об Ирине, он как бы забыл теперь. Но что такое любовь, что такое женщины и дети здесь?! Все поглощены тем, что говорится, что делается в палатах Гонсевского, на иезуитском дворе. Долго ли будут упорствовать защитники Смоленска, не провозят ли тайно москвитяне оружия, не готовятся ли к восстанию?
В панских палатах много пили. Происходили драки. Скука и подозрительность были написаны на всех лицах. Какое кому дело до ее любви, до ее страданий!.. Даже тому, кому она поверила и отдалась, пану Пекарскому, было не до нее. Да и самой ей стало жутко. Всё кругом казалось таким непрочным.
Поляки готовятся к чему-то. Призадумался и Пекарский. Теперь он, вздыхая, уверял, что воевать с русскими куда труднее, нежели с турками, румынами, литовцами. О мужиках говорил уже без усмешки, а со страхом… Он много всего наслушался и насмотрелся в замосковных местах и еще более жестоко стал обращаться с попадавшими ему в руки простолюдинами. Целые дни проводил он теперь в застенке: пытал, мучил, убивал…
Что же они хотят сделать с Натальей?! Конечно, и ее задержали не зря – выпытывают что-нибудь. Отец часто говорит с озлоблением о Буянове и называет при этом имя князя Андрея Васильевича Голицына. Однажды в разговоре с паном Пекарским Михаил Глебыч сказал, что Буянова надо взять под стражу… Он – опасный человек.
Ирина научилась многое понимать и многое угадывать.
От страха перед россиянами мысли и действия польских панов стали однообразными… Застенок… шпионство… ожидание короля – вот что тяготело над кремлевским гарнизоном.
Скоро ли Доморацкий выйдет из ее горницы? Хотелось бы поговорить с Наташей начистоту. Тянуло сознаться ненавидевшей панов подруге в том, что и ее, Ирину, обманули они, что она была легковерна и глупа.
Но нет! Лучше умереть, нежели признаться подруге в своей ошибке! Мешают гордость, самолюбие.
Буянов, подавленный горем и охваченный гневом, не мог спать.
Он твердо решил завтра поутру идти в Кремль к пану Доморацкому и просить его помочь ему найти Наташу. Пускай поставит на ноги своих сыщиков – их у него много, – должна же она где-нибудь находиться?!
В дверь кто-то постучал.
– Она! – обрадовался Буянов.
Дрожащими руками отпер дверь.
В горницу юркнул часто бывавший у Буяновых скоморох Халдей. В какой-то повязке на голове, с окрашенным в синий цвет носом и ярко-красными щеками, держа кочергу под мышкой, прошел он по горнице крадучись, опасливо оглядываясь по сторонам.
– Ты чего, Халдей? Почто бродишь ночью, кого веселишь? – спросил печально Буянов.
– Михаил Андреич, несчастье! – простонал скоморох.
– Что такое?! Какое несчастье?! – вздрогнул Буянов.
– В ночлежке у одноглазого… что близ Девичьего монастыря… подслушал я… Игнатий сказывал, что брал он присягу у дочери твоей. Сам Доморацкий велел его напоить за то. А дочку твою в Чудов монастырь якобы заточили. Сидит там. Спасайся! И за тобой придут!.. Беги!.. Проговорился мне пьяный инок, беги!
Слезы навернулись на глазах у старого стрельца, но он мужественно смахнул их. Обнял Халдея и сказал:
– Прощай!.. Когда-нибудь отблагодарю.
Быстро собрался. Взял оружие. Наказал Халдею, чтобы он передал стрельцам в слободе только одно слово – «вербное». – Больше ничего.
– А народ продолжай веселить и врагов смеши, потешай. Будь всем мил. Смеясь, помогай нам. Прощай.
Тихо вышли они на улицу…
Ой, как изменилась Ирина! Не узнаешь. Настоящая шляхетка. От нее пахло немецкими травами. Многие боярышни теперь варили их у себя в терему (польские дворянки научили). Душились крепко, так, что московские обыватели, оказавшись в соседстве с боярышнями, испуганно крестились, зажимали нос и отплевывались. Ирина, как и все боярышни, густо белилась, румянила себе щеки и чернила брови углем. Вся она была какою-то неживой, похожей на куклу. Не та уж, что прежде, – простушка и забавница.
– Ой, Ирина, милая, что с тобою?! Околдовали тебя паны? – всплеснула руками Наталья.
Глаза Салтыковой затуманились. В ее голосе почувствовалась усталость.
– Живем, Наташенька, поколе бог грехам терпит! И тебе с твоей красотой не худо бы подумать о жизни.
Девушек обступили нищие и юродивые.
– Боярышни, красавицы, во темном лесу заплутались мы, потерялись в этом неправедном свете. Одно нам осталось – могилушка! – причитали они, протягивая сухие костлявые руки для подаяния.
Ирина раздавала серебро направо и налево, пробираясь к своему, убранному турскими[27] коврами возку. Гайдуки распахнули перед ней полог, она позвала с собою и Наталью. Возок тянули две пары рослых коней цугом; на каждом коне – верховой конюх! Цуговая шлея, постромки, узды и поводья были красные, бархатные. Около возка шло несколько слуг.
Два дюжих гайдука стояли на запятках. Наташу охватило любопытство и какое-то новое волнующее чувство. Может быть, это зависть?! Да, пожалуй, и она, Наталья, не отказалась бы от такой узорчатой, отороченной соболем шубки, от шапочки с красным бархатным, красиво спущенным набок донышком, золоченая кисточка которого прилегала к бобровому околышу шапки. А какое ожерелье! Жемчуг, настоящий жемчуг!
– Милая Иринушка! – робко молвила Наталья. – Не боишься ли ты этакой жизни? Не споткнуться бы тебе и не упасть.
Ирина ответила беспечно:
– Конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. Мы не святые, можем и согрешить.
– Не оскверняешься ли, Иринушка, получая богатство из рук нечестивых?
– Всяк свою веру хвалит, Наташенька. Их попы говорят не хуже наших. Приходи, послушай. Не боюсь я теперь ничего! Богатство хорошо, пока оно есть.
– Но власть твоего батюшки, Михайлы Глебыча, недолговечна, – покуда паны господствуют… А побьют их… плохо будет.
Ирина вспыхнула, глянула гневно:
– Побьют?! – вскинув брови, повторила она. – От кого ты слышала?! Отец не говорил ли чего? Не скрывай. Я твоя подруженька. Не слыхал ли чего он в посольском лагере?!
Наташа насторожилась. Не понравилось, что Ирина помянула отца и выпытывает у нее, что он творил. Она вспомнила его наказ, чтобы «из избы сора не выносить». Она страшилась несчастья, которое может произойти, если паны узнают о замыслах отца, о том, что он сам готовится уйти к Ляпунову и ее обучает стрельбе из лука и верховой езде. Наташа раскаивалась – зачем она распустила язык и сболтнула чего не след.
– Не пытай!.. Не мое дело то. Ничего не понимаю я. Глупая, как и все.
Увидав из возка бабу с коромыслом, Ирина приказала остановить лошадей. Выскочила, побежала к бабе. Дернула ее за рукав, заглянула в ведра – и убежала обратно.
– Пустые! – печально сказала она, усаживаясь в возок. – Не к добру. Удачи не будет.
Наталья вздохнула:
– Ирина, Иринушка, как видится, и богатым покоя нет! И они думают, и они кручинятся…
– Пустое, – обиженно надувшись, проговорила Ирина. – Нечего нам бояться. Мой батюшка при всех царях будет именит. Он мудрый.
Наталья и не заметила, как салтыковский возок вкатил по мосту через ров во Фроловские ворота и остановился у кремлевского жилища Салтыкова. Свой дом в Китай-городе он оставил заколоченным.
– Кремль! Ах, ах, какая я растрепа!.. – всполошилась она.
– Ну и что же? – успокоила ее Ирина. – Побывай у нас. Такие же мы православные, как и вы. Не гнушайся нами.
Что уж это ты стала нас избегать?
Наталья подумала: «В самом деле, чего я боюсь, глупая?! Ужель я хуже других? Пойду да посмотрю, как новые бояре живут!»
И пошла.
Высокое крыльцо, а за ним – просторные сени. Девушек шумно встретил худенький, малого роста, с наивным бескровным лицом отрок лет тринадцати. Он раскинул худые руки: «Не пущу». Ирина оттолкнула его. Он вцепился в нее, засмеялся.
– Мишка! Миха! Вор! Прочь! Матери скажу!..
Отрок притих, испуганно отошел прочь.
– Кто это! – спросила Наталья.
– Мишка Романов!.. Живет тут… Мать хлещет его каждодневно, а все не унимается. Только матери и боится. Сын Филарета Никитича.
Ирина провела ее наверх, в свою светелку. Наталья сначала отказывалась, вспомнив запрещение отца дружить с Ириной, но любопытство взяло верх. Ирина по секрету рассказала Наталье о том, что скоро выходит замуж за помощника кремлевского коменданта, пана Пекарского.
Из серебряного ларца осторожно вынула богатое монисто и надела его на шею Наталье. Подвела ее к зеркалу.
– Видишь? Ты еще красивее стала, – произнесла она, любуясь Натальей. – Это мне подарил он.
Монисто было собрано из драгоценных камней и из золотых бляшек, похожих на монеты; на груди оно заканчивалось крупным сердечком из ярко-красных сверкающих рубинов.
Глаза Натальи разгорелись: монисто было так прекрасно!
Ирина, видя восторг Натальи, накинула ей на голову золотую диадему с двенадцатью гранеными изумрудами и множеством жемчужных зерен, нашитых на голубом атласе. Словно звезды на весеннем небе!
– Гляди сама! Найдется ли в Москве такая красавица, как ты!
Наталья любовалась собою в зеркало, изумленная, одурманенная. Голова кружилась. Будто сквозь сон, услышала она голос подруги:
– Чего ради хоронишь себя в Стрелецкой слободе?.. Чего ради губишь дивную красоту свою в отцовском застенье?! Живем мы один раз! Затворничество – старухам и уродам! Господь с ними! Золото хорошо, когда его тратят, так и красота девичья. Оставайся у меня. Я тебе еще много всего покажу и подарю.
Ирина развернула перед Натальей на столе атласы веницейские, турские, немецкие; бархаты флоренские, калмыцкие и литовские, расшитые травами золотыми и листьями серебряными. В ее маленьких розовых пальцах мягко, словно ручеек, струился нежный китайский шелк.
– Будет! – прошептала Наталья, опускаясь в парчовое кресло и закрыв руками лицо. – Слаба я!
– Господи, что с тобой, дорогая! – всполошилась Ирина. – Ах, как тебя испортила бедность! Твой отец не жалеет тебя. Он не понимает… Он губит себя, погубит и тебя с твоей красотой. Уйди от него.
– Нет, нет, Ирина! Не то говоришь! – почти простонала Наташа. – Пусти меня! Я вернусь домой. Ты хочешь измены?!
– Какой измены? Кому ты можешь изменить? – пристала к ней Салтыкова. – Какой? Ну, ну, говори!.. Какая измена?!
Наталья поняла, что опять проговорилась, и ничего не ответила подруге.
Та надулась, ушла из светелки.
Оставшись одна, Наталья опустилась на колени и стала молиться, обратив взгляд к окну, через которое был виден Успенский собор.
Она молилась о том, чтобы не было худа ее отцу и чтобы отогнал бог от нее мысли о роскоши и тунеядстве. В эту минуту ее охватило неприязненное чувство к Ирине.
Вдруг дверь тихо скрипнула, и на пороге выросла фигура кремлевского коменданта и воеводы тайных дел пана Доморацкого. В зеленом бархатном кафтане с черной обшивкой, в зеленых сафьяновых сапогах – весь зеленый, – с саблей через плечо, сухой, бледный и неуклюжий, непомерно высокого роста, он испугал Наташу.
Заметив это, он сказал:
– Ничто не может столь опечалить меня, как женщина, пугающаяся моего присутствия… Я страх навожу на мужиков, бунтующих против короля, но не на красоток, подобных тебе…
Близко подошел к Наталье, ласково взял ее за руку, заглядывая ей в лицо, засмеялся. Серые проницательные глаза его оставались серьезными, в то время как на губах играла улыбка.
– Может быть, у страха повод есть? – тихо спросил он.
– Ирина! – что было мочи крикнула Наталья, в ужасе попятившись от Доморацкого.
– Не кричите! Ее уже тут нет… – холодно произнес поляк.
– Отпусти меня! – набравшись смелости, громко сказала девушка.
Не сводя пытливого взгляда с Натальи, он спросил:
– Куда ходит по вечерам твой отец?
Наталья вспыхнула, лицо ее стало сердитым. Какое ей дело? Она ничего не знает! Всё это она и высказала Доморацкому просто, без возмущения.
Пан-воевода загадочно погрозил пальцем:
– Ну, ну, ну! Не будь скупа! Признавайся! Передо мной ли хочешь таиться?! Я всё насквозь вижу.
– Я ничего не знаю…
– Князя Андрея Голицына знаешь? Да? – с язвительной улыбкой спросил Доморацкий. – Не так ли? Его-то ты, наверное, знаешь?! Он – друг твоего отца… Отвечай: слыхала ли ты про такого князя?!
Наталья почувствовала себя пойманной. Встретившись глазами с настойчивым испытующим взглядом Доморацкого, она, обессиленная, подавленная, села в стоявшее рядом кресло.
– Ну! – торопил ее пан. – Знаешь ли ты князя Андрея Голицына? И о князе Пожарском не слыхала ли чего?
– Тоже не слыхала…
– Что делается в Нижнем, на твоей родине, тоже не знаешь?
– Нет.
– А не были ли у вас гонцы из Нижнего, два парня?
– Нет! – твердо и решительно отвечала Наталья, собравшись с последними силами.
Доморацкий хлопнул в ладоши.
Вошел Игнатий, приближенный панами к себе. Он вошел с епитрахилью на груди, держа крест и евангелие.
– Ну-ка, проповедник! К присяге ее!
– Исповедай пастырю похотение твое!.. – размахнулся крестом Игнатий. – От сердца бо исходят прелюбодеяния, любодеяния… Дщерь Иродиады, плясавши и угождавши Иродови и возлежаще с ним…
Пан Доморацкий положил свою тяжелую руку на плечо Игнатия.
– Не то!.. Пускай присягнет: истинно ли она не знает, что делает ее отец и куда он ходит? Истинно ли она не знает ничего о князе Андрее Васильевиче Голицыне и о нижегородцах, о Ляпунове, о Пожарском? Кто нижегородские гонцы, где они, с какой нуждой явились в Москву к ее отцу в Стрелецкую слободу?! Ну, живее!
Наталья громко поклялась под присягой, что она и в глаза не видала нижегородцев и не знает ничего о князе Голицыне и о других.
Игнатий дал поцеловать ей крест – она приложилась безо всякого колебания, ибо считала наихудшим из грехов предать отца и его друзей.
Доморацкий властно указал Игнатию рукой на дверь.
Низко кланяясь, тот удалился. Вошел Михайла Салтыков.
Как бы забыв о Наталье, они повели между собой беседу.
– Утром, – сказал Салтыков, – еще привели пять соглядатаев да много негодяев, порывавшихся к бунту.
Доморацкий улыбнулся:
– Kiedy chrabaszcze sa, to urodzaj jest[28].
– Вельможный пан! Горе нам, коли Прокопий подступит к столице. Об этом у нас меньше думают, чем следует, – строго сказал Салтыков, недовольный рассеянным видом Доморацкого.
– Ясновельможный пан советник, – возразил Доморацкий, – я послал по всему пути от Рязани и до Москвы своих людей. Хитростью и умышлением врагу не подойти к нам.
Спохватившись, он покосился на Наталью и мрачно сказал Салтыкову:
– Пускай погостит она у вас в доме, – и ушел.
Салтыков запер Наталью в Ирининой светелке, а сам вышел в темный коридор, чтобы спуститься вниз.
Неожиданно он почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Из темного угла вылез Игнатий.
– Ты чего?! – удивился Салтыков.
Осмотревшись кругом и не видя никого, Игнатий взволнованно напомнил Салтыкову о том, чтобы тот замолвил о нем слово Гонсевскому. Он, Игнатий, еще не потерял надежду вернуть себе прежнюю почесть, занять достойное положение: «Неправедно страдаю!»
Салтыков рассмеялся:
– Не торопись! Всё будет. Для начала хорошо и то, что есть.
Игнатий подобострастно поклонился Салтыкову.
* * *
Ирина, вышедшая в кладовую, чтобы угостить подругу брагой, хотела вернуться снова к себе, но отец загородил ей дорогу, велел идти в покои матери. Ирина видела, как в ее горницу вошел пан Доморацкий, видела вертевшегося в дверях Игнатия, но не поняла ничего. Отец на все ее вопросы отмалчивался. «Не твое дело! – ворчал он. – А за то, что привела буяновскую девку, спасибо! Хорошо! Давно ее ждем!»Ирина растерялась. В последнее время вообще в их доме творилось много непонятного и много толкалось разных неизвестных людей. Вернувшийся из розысков в Кремль несколько дней назад Пекарский, прежде чем заходить к ней, подолгу просиживал у отца. Словно отчитывался перед ним. О ней, об Ирине, он как бы забыл теперь. Но что такое любовь, что такое женщины и дети здесь?! Все поглощены тем, что говорится, что делается в палатах Гонсевского, на иезуитском дворе. Долго ли будут упорствовать защитники Смоленска, не провозят ли тайно москвитяне оружия, не готовятся ли к восстанию?
В панских палатах много пили. Происходили драки. Скука и подозрительность были написаны на всех лицах. Какое кому дело до ее любви, до ее страданий!.. Даже тому, кому она поверила и отдалась, пану Пекарскому, было не до нее. Да и самой ей стало жутко. Всё кругом казалось таким непрочным.
Поляки готовятся к чему-то. Призадумался и Пекарский. Теперь он, вздыхая, уверял, что воевать с русскими куда труднее, нежели с турками, румынами, литовцами. О мужиках говорил уже без усмешки, а со страхом… Он много всего наслушался и насмотрелся в замосковных местах и еще более жестоко стал обращаться с попадавшими ему в руки простолюдинами. Целые дни проводил он теперь в застенке: пытал, мучил, убивал…
Что же они хотят сделать с Натальей?! Конечно, и ее задержали не зря – выпытывают что-нибудь. Отец часто говорит с озлоблением о Буянове и называет при этом имя князя Андрея Васильевича Голицына. Однажды в разговоре с паном Пекарским Михаил Глебыч сказал, что Буянова надо взять под стражу… Он – опасный человек.
Ирина научилась многое понимать и многое угадывать.
От страха перед россиянами мысли и действия польских панов стали однообразными… Застенок… шпионство… ожидание короля – вот что тяготело над кремлевским гарнизоном.
Скоро ли Доморацкий выйдет из ее горницы? Хотелось бы поговорить с Наташей начистоту. Тянуло сознаться ненавидевшей панов подруге в том, что и ее, Ирину, обманули они, что она была легковерна и глупа.
Но нет! Лучше умереть, нежели признаться подруге в своей ошибке! Мешают гордость, самолюбие.
* * *
Поздно ночью вернулся Буянов домой. Он обошел Китай-город и Белый город, отыскивая свою дочь. На душе было тяжело. Не знал он, что и подумать. Пугала мысль: «Жива ли?» Словно сквозь землю провалилась! Время тревожное! В последние дни, слыша об угрозе Москве со стороны Рязани, гусары нередко хватали девушек среди белого дня, прямо на улице. Жители вступали с ними в рукопашную, защищая своих жен и дочерей. И падали, изрубленные саблями.Буянов, подавленный горем и охваченный гневом, не мог спать.
Он твердо решил завтра поутру идти в Кремль к пану Доморацкому и просить его помочь ему найти Наташу. Пускай поставит на ноги своих сыщиков – их у него много, – должна же она где-нибудь находиться?!
В дверь кто-то постучал.
– Она! – обрадовался Буянов.
Дрожащими руками отпер дверь.
В горницу юркнул часто бывавший у Буяновых скоморох Халдей. В какой-то повязке на голове, с окрашенным в синий цвет носом и ярко-красными щеками, держа кочергу под мышкой, прошел он по горнице крадучись, опасливо оглядываясь по сторонам.
– Ты чего, Халдей? Почто бродишь ночью, кого веселишь? – спросил печально Буянов.
– Михаил Андреич, несчастье! – простонал скоморох.
– Что такое?! Какое несчастье?! – вздрогнул Буянов.
– В ночлежке у одноглазого… что близ Девичьего монастыря… подслушал я… Игнатий сказывал, что брал он присягу у дочери твоей. Сам Доморацкий велел его напоить за то. А дочку твою в Чудов монастырь якобы заточили. Сидит там. Спасайся! И за тобой придут!.. Беги!.. Проговорился мне пьяный инок, беги!
Слезы навернулись на глазах у старого стрельца, но он мужественно смахнул их. Обнял Халдея и сказал:
– Прощай!.. Когда-нибудь отблагодарю.
Быстро собрался. Взял оружие. Наказал Халдею, чтобы он передал стрельцам в слободе только одно слово – «вербное». – Больше ничего.
– А народ продолжай веселить и врагов смеши, потешай. Будь всем мил. Смеясь, помогай нам. Прощай.
Тихо вышли они на улицу…
XI
Гаврилка решил из Рязани бежать. Наказ смоленского воеводы он выполнил – передал Ляпунову грамоту Шеина. Дальше оставаться в Рязани было опасно.
Не так давно Ляпунов рассылал по деревням грамоты:
«…и которые боярские люди, и крепостные, и старинные, и те бы шли безо всякого сумнения и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им от бояр и воевод, и от всей земли приговору своего дадут».
А получилось совсем иное.
Ляпунов говорит одно, а его воеводы делают другое: ловят крепостных, заковывают их в цепи и отсылают к прежним владельцам. Норовят еще крепче закабалить, никуда не выпускают из вотчин. Ляпуновские воеводы пренебрегают ратной помощью своих крепостных; считают зазорным идти заодно с ними, да и побаиваются, как бы вооруженные крестьяне не подняли бунт. Рискованно раздавать оружие крестьянам.
– Бог с ней, с Рязанью, – сказал Гаврилка своим двум товарищам. Осипу и Олешке, когда город остался позади. – Не хотят нас – и не надо! Мы и сами с усами. Пойдем в Москву. Куда же иначе-то? В Тулу? Там и вовсе сидит тушинский атаман, вор и разбойник Заруцкий… В Калуге – не поймешь что. А в Москве дело найдется… Велика она.
Парни с недоверием поглядели на него…
– В Москву? – робко переспросил Осип.
– Да. Чего же ты испугался? – укоризненно покачал головою Гаврилка.
– Ничего. Мы только так…
Прибавили шагу.
От сосен шел приятный запах, радовала взор почерневшая дорога, убегавшая в чащу. Солнце давало себя знать. На дворе уж март – начало весны.
Лапти на всех троих новые; под онучи поддеты кожаные бахилы; армяки из толстого серого верблюжьего сукна (у татар заработали) и шапки войлочные, сбитые набекрень, чтобы кудрям было просторнее.
У Гаврилки под армяком оказалось широкое лезвие бердыша: срубить в лесу древко да насадить – вот и всё. С подобною секирой мог ли испугаться врага силач Гаврилка? Осип, коренастый парень, грудь колесом, усмехнулся, увидя важность на лице приятеля.
– Гляди! – грозно нахмурившись, он вытащил из-под армяка сверкнувший зубьями кистень. – Стукнешь – трое суток в голове трезвон будет.
Олешка – худой, рыжий молодчик, не мог ничем похвастаться.
– Я простой… У меня вот как!.. – засмеялся он, сжав кулак, словно готовясь кого-то ударить. – Пойду нараспашку да и побью вразмашку!
Оба товарища над ним посмеялись.
– Кто легко верит, тот легко и пропадает… Поостерегись бахвалиться…
На сучьях молодых сосен качались красногрудые снегири. Гаврилка, шутя, манил их рукою к себе:
– Эй, вы! Чего нахохлились! Айда с нами!..
Олешка вспугнул птиц, побежал за ними.
Гаврилка догнал его, ухватил за рукав.
– Уймись! Не пугай! Птица – божья.
Лицо его было сердитым.
Осип тоже заворчал на Олешку. Парень смутился.
– Пускай хоть птица вольно живет, без страха.
Потом забыли и про птиц, и про все на свете, запели песню. Эхо поскакало в чаще. И было приятно им слышать беспечный отзвук своих голосов. Вообще, чем дальше уходили от Рязани, тем веселее становилось им.
Освободившиеся кое-где из-под снега бугорки тоже напоминали о весне, так же как и воздух, легкий, душистый. Довольно поморозились, помучились со степными буранами и сугробами. Весною меньше опасностей и препятствий в дороге. И труднее станет боярам и полякам преследовать беглецов. Солнце, тепло и дорожная сушь – верные союзники всех беглецов. А там видно будет. Ловит волк, да ведь и волка ловят. Всяко бывает. Одним словом, всё впереди!
Олешка заявил:
– Жаль только мать да отца! Кабы их еще взять с собой.
После этого на всех напала задумчивость. Шли молча.
Нарушил молчанье Гаврилка:
– Боярин черту брат. Боярин черту душу заложил. А мы и без черта обойдемся. Сколь деревень – столь и нас! Устроимся.
Рать невеликая, оружие: кистень да бердыш без древка, зато бодрости и терпения на целый полк хватит. Были бы глаза острые да руки сильные, да ноги быстрые – раздобыть оружие можно. Военная стать впереди, а теперь – калики перехожие, убогие богомольцы. Где притворством, где силою, где ловкостью, а до Москвы так и эдак надо добраться. Хорошо бы где-нибудь на монастырскую братию натолкнуться да в рясы чернецкие обрядиться. К монахам поляки не столь придирчивы. За врагов их не считают. Смеются над ними – и только.
Лес кончился. Снова равнина. Никто не встретился на дороге. Однажды только пришлось спрятаться в чаще от двух латников. Наверное, это и есть гонцы польского воеводы Яна Сапеги. Давно поджидают их в Рязани. Посадские ворчат на Ляпунова, что он хочет вести переговоры о союзе с главным польским грабителем, разорившим многие русские села и деревни. Может ли быть союзником явный враг?
– Э-эх, люди, люди! – вздохнул Гаврилка.
В полночь добрели до маленькой бедной деревушки, прилепившейся к склону лесистого холма. Подошли к ней осторожно, прислушиваясь ко всякому шороху.
В крайний домик постучали. Никто не отозвался.
Над темно-синим облачком появилась луна. Зеленоватый отсвет лег на причудливые очертания окрестностей.
– Не хотят нас… – прошептал Олешка, потирая уши.
К вечеру стало прохладно, пробирала дрожь.
– Не в овраге же ночевать, – сердито пожал плечами Гаврилка и снова стукнул в дверь.
– Эй, легше! Кто там? Дверь собьешь, – раздался недовольный мужской голос.
– Пусти, христа ради! Застудились мы! – жалобно произнес Гаврилка.
Дверь отворилась.
– Эк, вас тут! Куда я вас дену!..
– Укрой горемышных, батюшка, спасибо скажем! – низко кланяясь, все тем же жалобным голосом продолжал Гаврилка.
– «Спасибо» за пазуху не положишь.
– Добрым человеком бог правит! Господь бог не забудет.
– Слыхали мы… Каждую ночь слышим… И чего народ бегает с Москвы на Рязань да с Рязани в Москву? Дивуюсь! Чьи вы сами-то?
– Смоленские будем, погорельцы, батюшка, бесприютные!
– Как это вас сюда-то занесло?
– Скитаемся! Хлеба ищем!.. Нутро ноет.
– Вона што! Из каких будете?
– Князей Зарецких тяглые… Да уж и князей-то наших, кормильцев, почитай в живых не осталось… Сгибли, батюшка, под Смоленском… И лошадушки-то их все погибли… И пожитки-то все разграблены…
Парни заревели, как малые дети (дорогою уговорились в трудную минуту слезу пускать).
– Эй, ребята, поперхнетесь! Не люблю! Москва ныне слезам-то перестала верить… Жалобой ничего не возьмешь… Камень в людях. Скажите-ка лучше: против кого вы?!
Гаврилка задумался: сказать «против панов» опасно. А вдруг здесь-то и есть их сторонники?! Сказать «против Ляпунова» тоже опасно. Может, хозяин этого дома единомышленник его. А там Заруцкий, Сапега, Маринка со своим сыном и шведский еще какой-то королевич… Вот и угадай – кого помянуть?
– Супротив сатанинского наваждения мы, супротив злохищного диавола и учеников его! – проговорил, заливаясь слезами, Гаврилка.
– А кто диавол: Жигимонд или Ляпунов! – допытывался хозяин избенки.
«Будь, что будет! Не стану кривить душой!» – подумал Гаврилка и ответил тихо и робко:
– Жигимонд.
Хозяин дома весело хлопнул парня по плечу:
– Добро, душа! В горестях совести не растерял. Идите! Заночуйте! Милости просим!
Ребята дружно ввалились в избу. После чистого приятного воздуха полей и лесов показалось душновато, защекотало в глотке.
Да еще хозяин постарался, вздул огонь в очаге: черный, густой дым закрыл потолок.
Хозяин, средних лет, обросший волосами мужик, сел у каменки, заговорил с тоской:
– М-да, братцы!.. Ветры потянули с Рязани. Пан Гонсевский, говорят, и сон потерял. Круглые сутки, словно сыч, сидит. Никого из домов ляхи на улицы не пускают. Как только вы, злосчастные мытари, в Москву-то проберетесь? Опасно! Безбожные ляхи бродят по всем дорогам и проселкам. Мужика совсем загнали в угоду боярам и дворянам.
Гаврилка, укладываясь на полу, усмехнулся:
– Мужик – деревня, голова тетерья, ноги утячьи, зоб курячий, палкой подпоясался, мешком утирается… За простоту страдает… Как говорится, шуба-то овечья, а душа – человечья… Прошу прощенья, коли лишнего наболтал!
Не так давно Ляпунов рассылал по деревням грамоты:
«…и которые боярские люди, и крепостные, и старинные, и те бы шли безо всякого сумнения и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им от бояр и воевод, и от всей земли приговору своего дадут».
А получилось совсем иное.
Ляпунов говорит одно, а его воеводы делают другое: ловят крепостных, заковывают их в цепи и отсылают к прежним владельцам. Норовят еще крепче закабалить, никуда не выпускают из вотчин. Ляпуновские воеводы пренебрегают ратной помощью своих крепостных; считают зазорным идти заодно с ними, да и побаиваются, как бы вооруженные крестьяне не подняли бунт. Рискованно раздавать оружие крестьянам.
– Бог с ней, с Рязанью, – сказал Гаврилка своим двум товарищам. Осипу и Олешке, когда город остался позади. – Не хотят нас – и не надо! Мы и сами с усами. Пойдем в Москву. Куда же иначе-то? В Тулу? Там и вовсе сидит тушинский атаман, вор и разбойник Заруцкий… В Калуге – не поймешь что. А в Москве дело найдется… Велика она.
Парни с недоверием поглядели на него…
– В Москву? – робко переспросил Осип.
– Да. Чего же ты испугался? – укоризненно покачал головою Гаврилка.
– Ничего. Мы только так…
Прибавили шагу.
От сосен шел приятный запах, радовала взор почерневшая дорога, убегавшая в чащу. Солнце давало себя знать. На дворе уж март – начало весны.
Лапти на всех троих новые; под онучи поддеты кожаные бахилы; армяки из толстого серого верблюжьего сукна (у татар заработали) и шапки войлочные, сбитые набекрень, чтобы кудрям было просторнее.
У Гаврилки под армяком оказалось широкое лезвие бердыша: срубить в лесу древко да насадить – вот и всё. С подобною секирой мог ли испугаться врага силач Гаврилка? Осип, коренастый парень, грудь колесом, усмехнулся, увидя важность на лице приятеля.
– Гляди! – грозно нахмурившись, он вытащил из-под армяка сверкнувший зубьями кистень. – Стукнешь – трое суток в голове трезвон будет.
Олешка – худой, рыжий молодчик, не мог ничем похвастаться.
– Я простой… У меня вот как!.. – засмеялся он, сжав кулак, словно готовясь кого-то ударить. – Пойду нараспашку да и побью вразмашку!
Оба товарища над ним посмеялись.
– Кто легко верит, тот легко и пропадает… Поостерегись бахвалиться…
На сучьях молодых сосен качались красногрудые снегири. Гаврилка, шутя, манил их рукою к себе:
– Эй, вы! Чего нахохлились! Айда с нами!..
Олешка вспугнул птиц, побежал за ними.
Гаврилка догнал его, ухватил за рукав.
– Уймись! Не пугай! Птица – божья.
Лицо его было сердитым.
Осип тоже заворчал на Олешку. Парень смутился.
– Пускай хоть птица вольно живет, без страха.
Потом забыли и про птиц, и про все на свете, запели песню. Эхо поскакало в чаще. И было приятно им слышать беспечный отзвук своих голосов. Вообще, чем дальше уходили от Рязани, тем веселее становилось им.
Освободившиеся кое-где из-под снега бугорки тоже напоминали о весне, так же как и воздух, легкий, душистый. Довольно поморозились, помучились со степными буранами и сугробами. Весною меньше опасностей и препятствий в дороге. И труднее станет боярам и полякам преследовать беглецов. Солнце, тепло и дорожная сушь – верные союзники всех беглецов. А там видно будет. Ловит волк, да ведь и волка ловят. Всяко бывает. Одним словом, всё впереди!
Олешка заявил:
– Жаль только мать да отца! Кабы их еще взять с собой.
После этого на всех напала задумчивость. Шли молча.
Нарушил молчанье Гаврилка:
– Боярин черту брат. Боярин черту душу заложил. А мы и без черта обойдемся. Сколь деревень – столь и нас! Устроимся.
Рать невеликая, оружие: кистень да бердыш без древка, зато бодрости и терпения на целый полк хватит. Были бы глаза острые да руки сильные, да ноги быстрые – раздобыть оружие можно. Военная стать впереди, а теперь – калики перехожие, убогие богомольцы. Где притворством, где силою, где ловкостью, а до Москвы так и эдак надо добраться. Хорошо бы где-нибудь на монастырскую братию натолкнуться да в рясы чернецкие обрядиться. К монахам поляки не столь придирчивы. За врагов их не считают. Смеются над ними – и только.
Лес кончился. Снова равнина. Никто не встретился на дороге. Однажды только пришлось спрятаться в чаще от двух латников. Наверное, это и есть гонцы польского воеводы Яна Сапеги. Давно поджидают их в Рязани. Посадские ворчат на Ляпунова, что он хочет вести переговоры о союзе с главным польским грабителем, разорившим многие русские села и деревни. Может ли быть союзником явный враг?
– Э-эх, люди, люди! – вздохнул Гаврилка.
В полночь добрели до маленькой бедной деревушки, прилепившейся к склону лесистого холма. Подошли к ней осторожно, прислушиваясь ко всякому шороху.
В крайний домик постучали. Никто не отозвался.
Над темно-синим облачком появилась луна. Зеленоватый отсвет лег на причудливые очертания окрестностей.
– Не хотят нас… – прошептал Олешка, потирая уши.
К вечеру стало прохладно, пробирала дрожь.
– Не в овраге же ночевать, – сердито пожал плечами Гаврилка и снова стукнул в дверь.
– Эй, легше! Кто там? Дверь собьешь, – раздался недовольный мужской голос.
– Пусти, христа ради! Застудились мы! – жалобно произнес Гаврилка.
Дверь отворилась.
– Эк, вас тут! Куда я вас дену!..
– Укрой горемышных, батюшка, спасибо скажем! – низко кланяясь, все тем же жалобным голосом продолжал Гаврилка.
– «Спасибо» за пазуху не положишь.
– Добрым человеком бог правит! Господь бог не забудет.
– Слыхали мы… Каждую ночь слышим… И чего народ бегает с Москвы на Рязань да с Рязани в Москву? Дивуюсь! Чьи вы сами-то?
– Смоленские будем, погорельцы, батюшка, бесприютные!
– Как это вас сюда-то занесло?
– Скитаемся! Хлеба ищем!.. Нутро ноет.
– Вона што! Из каких будете?
– Князей Зарецких тяглые… Да уж и князей-то наших, кормильцев, почитай в живых не осталось… Сгибли, батюшка, под Смоленском… И лошадушки-то их все погибли… И пожитки-то все разграблены…
Парни заревели, как малые дети (дорогою уговорились в трудную минуту слезу пускать).
– Эй, ребята, поперхнетесь! Не люблю! Москва ныне слезам-то перестала верить… Жалобой ничего не возьмешь… Камень в людях. Скажите-ка лучше: против кого вы?!
Гаврилка задумался: сказать «против панов» опасно. А вдруг здесь-то и есть их сторонники?! Сказать «против Ляпунова» тоже опасно. Может, хозяин этого дома единомышленник его. А там Заруцкий, Сапега, Маринка со своим сыном и шведский еще какой-то королевич… Вот и угадай – кого помянуть?
– Супротив сатанинского наваждения мы, супротив злохищного диавола и учеников его! – проговорил, заливаясь слезами, Гаврилка.
– А кто диавол: Жигимонд или Ляпунов! – допытывался хозяин избенки.
«Будь, что будет! Не стану кривить душой!» – подумал Гаврилка и ответил тихо и робко:
– Жигимонд.
Хозяин дома весело хлопнул парня по плечу:
– Добро, душа! В горестях совести не растерял. Идите! Заночуйте! Милости просим!
Ребята дружно ввалились в избу. После чистого приятного воздуха полей и лесов показалось душновато, защекотало в глотке.
Да еще хозяин постарался, вздул огонь в очаге: черный, густой дым закрыл потолок.
Хозяин, средних лет, обросший волосами мужик, сел у каменки, заговорил с тоской:
– М-да, братцы!.. Ветры потянули с Рязани. Пан Гонсевский, говорят, и сон потерял. Круглые сутки, словно сыч, сидит. Никого из домов ляхи на улицы не пускают. Как только вы, злосчастные мытари, в Москву-то проберетесь? Опасно! Безбожные ляхи бродят по всем дорогам и проселкам. Мужика совсем загнали в угоду боярам и дворянам.
Гаврилка, укладываясь на полу, усмехнулся:
– Мужик – деревня, голова тетерья, ноги утячьи, зоб курячий, палкой подпоясался, мешком утирается… За простоту страдает… Как говорится, шуба-то овечья, а душа – человечья… Прошу прощенья, коли лишнего наболтал!