– Нет.
   – Поднимай ляхов!.. Иди! – мрачно махнул рукой Мстиславский. – Иди! Все одно! Честь потеряна!..
   Бессмысленно повторял Мстиславский:
   – Всё одно… всё одно… идите!..
   И когда Черкасский, Безобразов и мурза вышли из его палаты, он торопливо выпил одну за другой две чаши вина…
   – Укроти, господи, в нас сущая междоусобные брани и церковные раздоры и нам полезная устрой, да в мире и тишине пребудет наш пресветлый град! – Опустившись на колени, со слезами на глазах, принялся он усердно молиться о своих грехах.

X

   В церкви Покрова условились встретиться Ирина Салтыкова и Наташа Буянова. Совсем недавно Ирина была дочерью незнатного окольничего, а Наталья – дочерью лучшего стрелецкого сотника. Теперь же Михайла Салтыков стал «королевским советником», вельможей и поселился наряду с панами в великокняжеских хоромах в Кремле. Дороги у Ирины и Натальи разошлись. На паперти храма по-старинному обнялись. Месяца три ведь не встречались.
   Ой, как изменилась Ирина! Не узнаешь. Настоящая шляхетка. От нее пахло немецкими травами. Многие боярышни теперь варили их у себя в терему (польские дворянки научили). Душились крепко, так, что московские обыватели, оказавшись в соседстве с боярышнями, испуганно крестились, зажимали нос и отплевывались. Ирина, как и все боярышни, густо белилась, румянила себе щеки и чернила брови углем. Вся она была какою-то неживой, похожей на куклу. Не та уж, что прежде, – простушка и забавница.
   – Ой, Ирина, милая, что с тобою?! Околдовали тебя паны? – всплеснула руками Наталья.
   Глаза Салтыковой затуманились. В ее голосе почувствовалась усталость.
   – Живем, Наташенька, поколе бог грехам терпит! И тебе с твоей красотой не худо бы подумать о жизни.
   Девушек обступили нищие и юродивые.
   – Боярышни, красавицы, во темном лесу заплутались мы, потерялись в этом неправедном свете. Одно нам осталось – могилушка! – причитали они, протягивая сухие костлявые руки для подаяния.
   Ирина раздавала серебро направо и налево, пробираясь к своему, убранному турскими[27] коврами возку. Гайдуки распахнули перед ней полог, она позвала с собою и Наталью. Возок тянули две пары рослых коней цугом; на каждом коне – верховой конюх! Цуговая шлея, постромки, узды и поводья были красные, бархатные. Около возка шло несколько слуг.
   Два дюжих гайдука стояли на запятках. Наташу охватило любопытство и какое-то новое волнующее чувство. Может быть, это зависть?! Да, пожалуй, и она, Наталья, не отказалась бы от такой узорчатой, отороченной соболем шубки, от шапочки с красным бархатным, красиво спущенным набок донышком, золоченая кисточка которого прилегала к бобровому околышу шапки. А какое ожерелье! Жемчуг, настоящий жемчуг!
   – Милая Иринушка! – робко молвила Наталья. – Не боишься ли ты этакой жизни? Не споткнуться бы тебе и не упасть.
   Ирина ответила беспечно:
   – Конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. Мы не святые, можем и согрешить.
   – Не оскверняешься ли, Иринушка, получая богатство из рук нечестивых?
   – Всяк свою веру хвалит, Наташенька. Их попы говорят не хуже наших. Приходи, послушай. Не боюсь я теперь ничего! Богатство хорошо, пока оно есть.
   – Но власть твоего батюшки, Михайлы Глебыча, недолговечна, – покуда паны господствуют… А побьют их… плохо будет.
   Ирина вспыхнула, глянула гневно:
   – Побьют?! – вскинув брови, повторила она. – От кого ты слышала?! Отец не говорил ли чего? Не скрывай. Я твоя подруженька. Не слыхал ли чего он в посольском лагере?!
   Наташа насторожилась. Не понравилось, что Ирина помянула отца и выпытывает у нее, что он творил. Она вспомнила его наказ, чтобы «из избы сора не выносить». Она страшилась несчастья, которое может произойти, если паны узнают о замыслах отца, о том, что он сам готовится уйти к Ляпунову и ее обучает стрельбе из лука и верховой езде. Наташа раскаивалась – зачем она распустила язык и сболтнула чего не след.
   – Не пытай!.. Не мое дело то. Ничего не понимаю я. Глупая, как и все.
   Увидав из возка бабу с коромыслом, Ирина приказала остановить лошадей. Выскочила, побежала к бабе. Дернула ее за рукав, заглянула в ведра – и убежала обратно.
   – Пустые! – печально сказала она, усаживаясь в возок. – Не к добру. Удачи не будет.
   Наталья вздохнула:
   – Ирина, Иринушка, как видится, и богатым покоя нет! И они думают, и они кручинятся…
   – Пустое, – обиженно надувшись, проговорила Ирина. – Нечего нам бояться. Мой батюшка при всех царях будет именит. Он мудрый.
   Наталья и не заметила, как салтыковский возок вкатил по мосту через ров во Фроловские ворота и остановился у кремлевского жилища Салтыкова. Свой дом в Китай-городе он оставил заколоченным.
   – Кремль! Ах, ах, какая я растрепа!.. – всполошилась она.
   – Ну и что же? – успокоила ее Ирина. – Побывай у нас. Такие же мы православные, как и вы. Не гнушайся нами.
   Что уж это ты стала нас избегать?
   Наталья подумала: «В самом деле, чего я боюсь, глупая?! Ужель я хуже других? Пойду да посмотрю, как новые бояре живут!»
   И пошла.
   Высокое крыльцо, а за ним – просторные сени. Девушек шумно встретил худенький, малого роста, с наивным бескровным лицом отрок лет тринадцати. Он раскинул худые руки: «Не пущу». Ирина оттолкнула его. Он вцепился в нее, засмеялся.
   – Мишка! Миха! Вор! Прочь! Матери скажу!..
   Отрок притих, испуганно отошел прочь.
   – Кто это! – спросила Наталья.
   – Мишка Романов!.. Живет тут… Мать хлещет его каждодневно, а все не унимается. Только матери и боится. Сын Филарета Никитича.
   Ирина провела ее наверх, в свою светелку. Наталья сначала отказывалась, вспомнив запрещение отца дружить с Ириной, но любопытство взяло верх. Ирина по секрету рассказала Наталье о том, что скоро выходит замуж за помощника кремлевского коменданта, пана Пекарского.
   Из серебряного ларца осторожно вынула богатое монисто и надела его на шею Наталье. Подвела ее к зеркалу.
   – Видишь? Ты еще красивее стала, – произнесла она, любуясь Натальей. – Это мне подарил он.
   Монисто было собрано из драгоценных камней и из золотых бляшек, похожих на монеты; на груди оно заканчивалось крупным сердечком из ярко-красных сверкающих рубинов.
   Глаза Натальи разгорелись: монисто было так прекрасно!
   Ирина, видя восторг Натальи, накинула ей на голову золотую диадему с двенадцатью гранеными изумрудами и множеством жемчужных зерен, нашитых на голубом атласе. Словно звезды на весеннем небе!
   – Гляди сама! Найдется ли в Москве такая красавица, как ты!
   Наталья любовалась собою в зеркало, изумленная, одурманенная. Голова кружилась. Будто сквозь сон, услышала она голос подруги:
   – Чего ради хоронишь себя в Стрелецкой слободе?.. Чего ради губишь дивную красоту свою в отцовском застенье?! Живем мы один раз! Затворничество – старухам и уродам! Господь с ними! Золото хорошо, когда его тратят, так и красота девичья. Оставайся у меня. Я тебе еще много всего покажу и подарю.
   Ирина развернула перед Натальей на столе атласы веницейские, турские, немецкие; бархаты флоренские, калмыцкие и литовские, расшитые травами золотыми и листьями серебряными. В ее маленьких розовых пальцах мягко, словно ручеек, струился нежный китайский шелк.
   – Будет! – прошептала Наталья, опускаясь в парчовое кресло и закрыв руками лицо. – Слаба я!
   – Господи, что с тобой, дорогая! – всполошилась Ирина. – Ах, как тебя испортила бедность! Твой отец не жалеет тебя. Он не понимает… Он губит себя, погубит и тебя с твоей красотой. Уйди от него.
   – Нет, нет, Ирина! Не то говоришь! – почти простонала Наташа. – Пусти меня! Я вернусь домой. Ты хочешь измены?!
   – Какой измены? Кому ты можешь изменить? – пристала к ней Салтыкова. – Какой? Ну, ну, говори!.. Какая измена?!
   Наталья поняла, что опять проговорилась, и ничего не ответила подруге.
   Та надулась, ушла из светелки.
   Оставшись одна, Наталья опустилась на колени и стала молиться, обратив взгляд к окну, через которое был виден Успенский собор.
   Она молилась о том, чтобы не было худа ее отцу и чтобы отогнал бог от нее мысли о роскоши и тунеядстве. В эту минуту ее охватило неприязненное чувство к Ирине.
   Вдруг дверь тихо скрипнула, и на пороге выросла фигура кремлевского коменданта и воеводы тайных дел пана Доморацкого. В зеленом бархатном кафтане с черной обшивкой, в зеленых сафьяновых сапогах – весь зеленый, – с саблей через плечо, сухой, бледный и неуклюжий, непомерно высокого роста, он испугал Наташу.
   Заметив это, он сказал:
   – Ничто не может столь опечалить меня, как женщина, пугающаяся моего присутствия… Я страх навожу на мужиков, бунтующих против короля, но не на красоток, подобных тебе…
   Близко подошел к Наталье, ласково взял ее за руку, заглядывая ей в лицо, засмеялся. Серые проницательные глаза его оставались серьезными, в то время как на губах играла улыбка.
   – Может быть, у страха повод есть? – тихо спросил он.
   – Ирина! – что было мочи крикнула Наталья, в ужасе попятившись от Доморацкого.
   – Не кричите! Ее уже тут нет… – холодно произнес поляк.
   – Отпусти меня! – набравшись смелости, громко сказала девушка.
   Не сводя пытливого взгляда с Натальи, он спросил:
   – Куда ходит по вечерам твой отец?
   Наталья вспыхнула, лицо ее стало сердитым. Какое ей дело? Она ничего не знает! Всё это она и высказала Доморацкому просто, без возмущения.
   Пан-воевода загадочно погрозил пальцем:
   – Ну, ну, ну! Не будь скупа! Признавайся! Передо мной ли хочешь таиться?! Я всё насквозь вижу.
   – Я ничего не знаю…
   – Князя Андрея Голицына знаешь? Да? – с язвительной улыбкой спросил Доморацкий. – Не так ли? Его-то ты, наверное, знаешь?! Он – друг твоего отца… Отвечай: слыхала ли ты про такого князя?!
   Наталья почувствовала себя пойманной. Встретившись глазами с настойчивым испытующим взглядом Доморацкого, она, обессиленная, подавленная, села в стоявшее рядом кресло.
   – Ну! – торопил ее пан. – Знаешь ли ты князя Андрея Голицына? И о князе Пожарском не слыхала ли чего?
   – Тоже не слыхала…
   – Что делается в Нижнем, на твоей родине, тоже не знаешь?
   – Нет.
   – А не были ли у вас гонцы из Нижнего, два парня?
   – Нет! – твердо и решительно отвечала Наталья, собравшись с последними силами.
   Доморацкий хлопнул в ладоши.
   Вошел Игнатий, приближенный панами к себе. Он вошел с епитрахилью на груди, держа крест и евангелие.
   – Ну-ка, проповедник! К присяге ее!
   – Исповедай пастырю похотение твое!.. – размахнулся крестом Игнатий. – От сердца бо исходят прелюбодеяния, любодеяния… Дщерь Иродиады, плясавши и угождавши Иродови и возлежаще с ним…
   Пан Доморацкий положил свою тяжелую руку на плечо Игнатия.
   – Не то!.. Пускай присягнет: истинно ли она не знает, что делает ее отец и куда он ходит? Истинно ли она не знает ничего о князе Андрее Васильевиче Голицыне и о нижегородцах, о Ляпунове, о Пожарском? Кто нижегородские гонцы, где они, с какой нуждой явились в Москву к ее отцу в Стрелецкую слободу?! Ну, живее!
   Наталья громко поклялась под присягой, что она и в глаза не видала нижегородцев и не знает ничего о князе Голицыне и о других.
   Игнатий дал поцеловать ей крест – она приложилась безо всякого колебания, ибо считала наихудшим из грехов предать отца и его друзей.
   Доморацкий властно указал Игнатию рукой на дверь.
   Низко кланяясь, тот удалился. Вошел Михайла Салтыков.
   Как бы забыв о Наталье, они повели между собой беседу.
   – Утром, – сказал Салтыков, – еще привели пять соглядатаев да много негодяев, порывавшихся к бунту.
   Доморацкий улыбнулся:
   – Kiedy chrabaszcze sa, to urodzaj jest[28].
   – Вельможный пан! Горе нам, коли Прокопий подступит к столице. Об этом у нас меньше думают, чем следует, – строго сказал Салтыков, недовольный рассеянным видом Доморацкого.
   – Ясновельможный пан советник, – возразил Доморацкий, – я послал по всему пути от Рязани и до Москвы своих людей. Хитростью и умышлением врагу не подойти к нам.
   Спохватившись, он покосился на Наталью и мрачно сказал Салтыкову:
   – Пускай погостит она у вас в доме, – и ушел.
   Салтыков запер Наталью в Ирининой светелке, а сам вышел в темный коридор, чтобы спуститься вниз.
   Неожиданно он почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Из темного угла вылез Игнатий.
   – Ты чего?! – удивился Салтыков.
   Осмотревшись кругом и не видя никого, Игнатий взволнованно напомнил Салтыкову о том, чтобы тот замолвил о нем слово Гонсевскому. Он, Игнатий, еще не потерял надежду вернуть себе прежнюю почесть, занять достойное положение: «Неправедно страдаю!»
   Салтыков рассмеялся:
   – Не торопись! Всё будет. Для начала хорошо и то, что есть.
   Игнатий подобострастно поклонился Салтыкову.
* * *
   Ирина, вышедшая в кладовую, чтобы угостить подругу брагой, хотела вернуться снова к себе, но отец загородил ей дорогу, велел идти в покои матери. Ирина видела, как в ее горницу вошел пан Доморацкий, видела вертевшегося в дверях Игнатия, но не поняла ничего. Отец на все ее вопросы отмалчивался. «Не твое дело! – ворчал он. – А за то, что привела буяновскую девку, спасибо! Хорошо! Давно ее ждем!»
   Ирина растерялась. В последнее время вообще в их доме творилось много непонятного и много толкалось разных неизвестных людей. Вернувшийся из розысков в Кремль несколько дней назад Пекарский, прежде чем заходить к ней, подолгу просиживал у отца. Словно отчитывался перед ним. О ней, об Ирине, он как бы забыл теперь. Но что такое любовь, что такое женщины и дети здесь?! Все поглощены тем, что говорится, что делается в палатах Гонсевского, на иезуитском дворе. Долго ли будут упорствовать защитники Смоленска, не провозят ли тайно москвитяне оружия, не готовятся ли к восстанию?
   В панских палатах много пили. Происходили драки. Скука и подозрительность были написаны на всех лицах. Какое кому дело до ее любви, до ее страданий!.. Даже тому, кому она поверила и отдалась, пану Пекарскому, было не до нее. Да и самой ей стало жутко. Всё кругом казалось таким непрочным.
   Поляки готовятся к чему-то. Призадумался и Пекарский. Теперь он, вздыхая, уверял, что воевать с русскими куда труднее, нежели с турками, румынами, литовцами. О мужиках говорил уже без усмешки, а со страхом… Он много всего наслушался и насмотрелся в замосковных местах и еще более жестоко стал обращаться с попадавшими ему в руки простолюдинами. Целые дни проводил он теперь в застенке: пытал, мучил, убивал…
   Что же они хотят сделать с Натальей?! Конечно, и ее задержали не зря – выпытывают что-нибудь. Отец часто говорит с озлоблением о Буянове и называет при этом имя князя Андрея Васильевича Голицына. Однажды в разговоре с паном Пекарским Михаил Глебыч сказал, что Буянова надо взять под стражу… Он – опасный человек.
   Ирина научилась многое понимать и многое угадывать.
   От страха перед россиянами мысли и действия польских панов стали однообразными… Застенок… шпионство… ожидание короля – вот что тяготело над кремлевским гарнизоном.
   Скоро ли Доморацкий выйдет из ее горницы? Хотелось бы поговорить с Наташей начистоту. Тянуло сознаться ненавидевшей панов подруге в том, что и ее, Ирину, обманули они, что она была легковерна и глупа.
   Но нет! Лучше умереть, нежели признаться подруге в своей ошибке! Мешают гордость, самолюбие.
* * *
   Поздно ночью вернулся Буянов домой. Он обошел Китай-город и Белый город, отыскивая свою дочь. На душе было тяжело. Не знал он, что и подумать. Пугала мысль: «Жива ли?» Словно сквозь землю провалилась! Время тревожное! В последние дни, слыша об угрозе Москве со стороны Рязани, гусары нередко хватали девушек среди белого дня, прямо на улице. Жители вступали с ними в рукопашную, защищая своих жен и дочерей. И падали, изрубленные саблями.
   Буянов, подавленный горем и охваченный гневом, не мог спать.
   Он твердо решил завтра поутру идти в Кремль к пану Доморацкому и просить его помочь ему найти Наташу. Пускай поставит на ноги своих сыщиков – их у него много, – должна же она где-нибудь находиться?!
   В дверь кто-то постучал.
   – Она! – обрадовался Буянов.
   Дрожащими руками отпер дверь.
   В горницу юркнул часто бывавший у Буяновых скоморох Халдей. В какой-то повязке на голове, с окрашенным в синий цвет носом и ярко-красными щеками, держа кочергу под мышкой, прошел он по горнице крадучись, опасливо оглядываясь по сторонам.
   – Ты чего, Халдей? Почто бродишь ночью, кого веселишь? – спросил печально Буянов.
   – Михаил Андреич, несчастье! – простонал скоморох.
   – Что такое?! Какое несчастье?! – вздрогнул Буянов.
   – В ночлежке у одноглазого… что близ Девичьего монастыря… подслушал я… Игнатий сказывал, что брал он присягу у дочери твоей. Сам Доморацкий велел его напоить за то. А дочку твою в Чудов монастырь якобы заточили. Сидит там. Спасайся! И за тобой придут!.. Беги!.. Проговорился мне пьяный инок, беги!
   Слезы навернулись на глазах у старого стрельца, но он мужественно смахнул их. Обнял Халдея и сказал:
   – Прощай!.. Когда-нибудь отблагодарю.
   Быстро собрался. Взял оружие. Наказал Халдею, чтобы он передал стрельцам в слободе только одно слово – «вербное». – Больше ничего.
   – А народ продолжай веселить и врагов смеши, потешай. Будь всем мил. Смеясь, помогай нам. Прощай.
   Тихо вышли они на улицу…

XI

   Гаврилка решил из Рязани бежать. Наказ смоленского воеводы он выполнил – передал Ляпунову грамоту Шеина. Дальше оставаться в Рязани было опасно.
   Не так давно Ляпунов рассылал по деревням грамоты:
   «…и которые боярские люди, и крепостные, и старинные, и те бы шли безо всякого сумнения и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им от бояр и воевод, и от всей земли приговору своего дадут».
   А получилось совсем иное.
   Ляпунов говорит одно, а его воеводы делают другое: ловят крепостных, заковывают их в цепи и отсылают к прежним владельцам. Норовят еще крепче закабалить, никуда не выпускают из вотчин. Ляпуновские воеводы пренебрегают ратной помощью своих крепостных; считают зазорным идти заодно с ними, да и побаиваются, как бы вооруженные крестьяне не подняли бунт. Рискованно раздавать оружие крестьянам.
   – Бог с ней, с Рязанью, – сказал Гаврилка своим двум товарищам. Осипу и Олешке, когда город остался позади. – Не хотят нас – и не надо! Мы и сами с усами. Пойдем в Москву. Куда же иначе-то? В Тулу? Там и вовсе сидит тушинский атаман, вор и разбойник Заруцкий… В Калуге – не поймешь что. А в Москве дело найдется… Велика она.
   Парни с недоверием поглядели на него…
   – В Москву? – робко переспросил Осип.
   – Да. Чего же ты испугался? – укоризненно покачал головою Гаврилка.
   – Ничего. Мы только так…
   Прибавили шагу.
   От сосен шел приятный запах, радовала взор почерневшая дорога, убегавшая в чащу. Солнце давало себя знать. На дворе уж март – начало весны.
   Лапти на всех троих новые; под онучи поддеты кожаные бахилы; армяки из толстого серого верблюжьего сукна (у татар заработали) и шапки войлочные, сбитые набекрень, чтобы кудрям было просторнее.
   У Гаврилки под армяком оказалось широкое лезвие бердыша: срубить в лесу древко да насадить – вот и всё. С подобною секирой мог ли испугаться врага силач Гаврилка? Осип, коренастый парень, грудь колесом, усмехнулся, увидя важность на лице приятеля.
   – Гляди! – грозно нахмурившись, он вытащил из-под армяка сверкнувший зубьями кистень. – Стукнешь – трое суток в голове трезвон будет.
   Олешка – худой, рыжий молодчик, не мог ничем похвастаться.
   – Я простой… У меня вот как!.. – засмеялся он, сжав кулак, словно готовясь кого-то ударить. – Пойду нараспашку да и побью вразмашку!
   Оба товарища над ним посмеялись.
   – Кто легко верит, тот легко и пропадает… Поостерегись бахвалиться…
   На сучьях молодых сосен качались красногрудые снегири. Гаврилка, шутя, манил их рукою к себе:
   – Эй, вы! Чего нахохлились! Айда с нами!..
   Олешка вспугнул птиц, побежал за ними.
   Гаврилка догнал его, ухватил за рукав.
   – Уймись! Не пугай! Птица – божья.
   Лицо его было сердитым.
   Осип тоже заворчал на Олешку. Парень смутился.
   – Пускай хоть птица вольно живет, без страха.
   Потом забыли и про птиц, и про все на свете, запели песню. Эхо поскакало в чаще. И было приятно им слышать беспечный отзвук своих голосов. Вообще, чем дальше уходили от Рязани, тем веселее становилось им.
   Освободившиеся кое-где из-под снега бугорки тоже напоминали о весне, так же как и воздух, легкий, душистый. Довольно поморозились, помучились со степными буранами и сугробами. Весною меньше опасностей и препятствий в дороге. И труднее станет боярам и полякам преследовать беглецов. Солнце, тепло и дорожная сушь – верные союзники всех беглецов. А там видно будет. Ловит волк, да ведь и волка ловят. Всяко бывает. Одним словом, всё впереди!
   Олешка заявил:
   – Жаль только мать да отца! Кабы их еще взять с собой.
   После этого на всех напала задумчивость. Шли молча.
   Нарушил молчанье Гаврилка:
   – Боярин черту брат. Боярин черту душу заложил. А мы и без черта обойдемся. Сколь деревень – столь и нас! Устроимся.
   Рать невеликая, оружие: кистень да бердыш без древка, зато бодрости и терпения на целый полк хватит. Были бы глаза острые да руки сильные, да ноги быстрые – раздобыть оружие можно. Военная стать впереди, а теперь – калики перехожие, убогие богомольцы. Где притворством, где силою, где ловкостью, а до Москвы так и эдак надо добраться. Хорошо бы где-нибудь на монастырскую братию натолкнуться да в рясы чернецкие обрядиться. К монахам поляки не столь придирчивы. За врагов их не считают. Смеются над ними – и только.
   Лес кончился. Снова равнина. Никто не встретился на дороге. Однажды только пришлось спрятаться в чаще от двух латников. Наверное, это и есть гонцы польского воеводы Яна Сапеги. Давно поджидают их в Рязани. Посадские ворчат на Ляпунова, что он хочет вести переговоры о союзе с главным польским грабителем, разорившим многие русские села и деревни. Может ли быть союзником явный враг?
   – Э-эх, люди, люди! – вздохнул Гаврилка.
   В полночь добрели до маленькой бедной деревушки, прилепившейся к склону лесистого холма. Подошли к ней осторожно, прислушиваясь ко всякому шороху.
   В крайний домик постучали. Никто не отозвался.
   Над темно-синим облачком появилась луна. Зеленоватый отсвет лег на причудливые очертания окрестностей.
   – Не хотят нас… – прошептал Олешка, потирая уши.
   К вечеру стало прохладно, пробирала дрожь.
   – Не в овраге же ночевать, – сердито пожал плечами Гаврилка и снова стукнул в дверь.
   – Эй, легше! Кто там? Дверь собьешь, – раздался недовольный мужской голос.
   – Пусти, христа ради! Застудились мы! – жалобно произнес Гаврилка.
   Дверь отворилась.
   – Эк, вас тут! Куда я вас дену!..
   – Укрой горемышных, батюшка, спасибо скажем! – низко кланяясь, все тем же жалобным голосом продолжал Гаврилка.
   – «Спасибо» за пазуху не положишь.
   – Добрым человеком бог правит! Господь бог не забудет.
   – Слыхали мы… Каждую ночь слышим… И чего народ бегает с Москвы на Рязань да с Рязани в Москву? Дивуюсь! Чьи вы сами-то?
   – Смоленские будем, погорельцы, батюшка, бесприютные!
   – Как это вас сюда-то занесло?
   – Скитаемся! Хлеба ищем!.. Нутро ноет.
   – Вона што! Из каких будете?
   – Князей Зарецких тяглые… Да уж и князей-то наших, кормильцев, почитай в живых не осталось… Сгибли, батюшка, под Смоленском… И лошадушки-то их все погибли… И пожитки-то все разграблены…
   Парни заревели, как малые дети (дорогою уговорились в трудную минуту слезу пускать).
   – Эй, ребята, поперхнетесь! Не люблю! Москва ныне слезам-то перестала верить… Жалобой ничего не возьмешь… Камень в людях. Скажите-ка лучше: против кого вы?!
   Гаврилка задумался: сказать «против панов» опасно. А вдруг здесь-то и есть их сторонники?! Сказать «против Ляпунова» тоже опасно. Может, хозяин этого дома единомышленник его. А там Заруцкий, Сапега, Маринка со своим сыном и шведский еще какой-то королевич… Вот и угадай – кого помянуть?
   – Супротив сатанинского наваждения мы, супротив злохищного диавола и учеников его! – проговорил, заливаясь слезами, Гаврилка.
   – А кто диавол: Жигимонд или Ляпунов! – допытывался хозяин избенки.
   «Будь, что будет! Не стану кривить душой!» – подумал Гаврилка и ответил тихо и робко:
   – Жигимонд.
   Хозяин дома весело хлопнул парня по плечу:
   – Добро, душа! В горестях совести не растерял. Идите! Заночуйте! Милости просим!
   Ребята дружно ввалились в избу. После чистого приятного воздуха полей и лесов показалось душновато, защекотало в глотке.
   Да еще хозяин постарался, вздул огонь в очаге: черный, густой дым закрыл потолок.
   Хозяин, средних лет, обросший волосами мужик, сел у каменки, заговорил с тоской:
   – М-да, братцы!.. Ветры потянули с Рязани. Пан Гонсевский, говорят, и сон потерял. Круглые сутки, словно сыч, сидит. Никого из домов ляхи на улицы не пускают. Как только вы, злосчастные мытари, в Москву-то проберетесь? Опасно! Безбожные ляхи бродят по всем дорогам и проселкам. Мужика совсем загнали в угоду боярам и дворянам.
   Гаврилка, укладываясь на полу, усмехнулся:
   – Мужик – деревня, голова тетерья, ноги утячьи, зоб курячий, палкой подпоясался, мешком утирается… За простоту страдает… Как говорится, шуба-то овечья, а душа – человечья… Прошу прощенья, коли лишнего наболтал!