Сам Гонсевский в серебряном парчовом кафтане сидел на царском кресле, вынесенном из-под балдахина, сухой и желтый, и пристально вглядывался в присутствующих своими маленькими узенькими глазками.
   Вдруг он поднялся и, сдвинув брови, резким голосом провозгласил тост «за московское государство и господ верных слуг короля – московских бояр».
   Шляхта весело зашумела. Особенно неистовствовали немецкие командиры. Взметнулись бокалы.
   Мстиславский смущенно покачал кудрявой седой головой, поднялся с места.
   – Бьем челом! – сказал он и низко поклонился.
   То же сделали и стоявшие с ним рядом Федор Иванович Шереметев, Михайла Салтыков, князь Василий Масальский, Федор Андронов, Иван Грамотин и другие бояре и дьяки.
   Паны с улыбками наблюдали за тем, как ловко кланялись широкие, грузные бородачи, чуть ли не до самого пола. Один сильно подвыпивший пан хотел было скопировать, но не сумел, вызвав только общий смех. Улыбнулся и Гонсевский, вновь опускаясь в кресло.
   В короткое время слуги сменили на столе до двадцати блюд.
   После застольного сидения бегавший без устали по Грановитой палате пан Доморацкий ударил в ладоши. Грянула музыка. Начались танцы. Литовские дудки, барабаны и цыганские бубны горячили кровь пестрой полупьяной шляхты, скакавшей вокруг столов.
   На скамьях, вдоль стен, чинно расположились московские бояре, дворяне и дьяки. Среди дворян – получившие от короля новые вотчины: Вельяминов, Безобразов, Плещеев и многие дьяки, заменившие недавно изгнанных из приказов старых дьяков. Новые дьяки чувствовали себя робко, с подобострастием посматривали на панов. Зато бодро держали себя торговые люди, из которых Степанка Соловецкий даже увязался в хвосте у панов плясать мазурку. Расплываясь в нетрезвых улыбках, поглаживали они свои животы. Мимо проносились нарядные шляхтичи и воздушные в своих легких платьях с пышными белоснежными жабо на шее их дамы. Федор Андронов вскакивал и начинал, приседая, прищелкивать пальцами в такт музыке. На него глядя, защелкали и люди, чинами помладше. Смеялся он, смеялись и они. И так во всем. Еще бы! Он стал теперь королевским казначеем.
   В первой паре танцующих шел сам пан Гонсевский со своей женой, высокой, стройной блондинкой, томно наклонявшей голову набок и дарившей улыбки смущенно потуплявшим взор «москвитянам».
   Здесь же была и прославившаяся своей веселостью Ирина, дочь боярина Салтыкова. Она шла в паре с юным красивым шляхтичем. Он нашептывал ей что-то, а она улыбалась.
   Но в это время она думала о своем возлюбленном – пане Пекарском, который в этот вечер допрашивал пойманных им рязанских гонцов.
   Не всем кремлевским вельможам было одинаково весело на этом балу. Хмельной князь Мстиславский приуныл, с грустью бормоча соседу – Федору Шереметеву:
   – Пропали мы с тобой, братец, пропали! Глянь-ка на Федьку Андронова! Эк-ка сволочь! Прельстился королевскими милостями.
   Шереметев со слезами на глазах пьяно отвечал:
   – Простись, друг, с правдою! Хозяева наши теперь они, «королевские советники».
   Теперь уже было ясно, что Сигизмунд больше не желает считаться с боярским правительством. Он окружает себя новыми, преданными ему «своими» людьми. Перебежчики из тушинского лагеря у всех на глазах явно забирали власть. Большой знатью в этом круге стали Михаил Салтыков с сыном Иваном, князь Юрий Хворостинин и другие. «Пан Михаил» получил приказ Стрелецкий, «пан Хворостинин» – Пушкарский, «печатник Грамотин» – приказ Посольский, «пан князь Мещерский» – Большой приход, «пан Иван Зубарев» – Земский двор, «пан Чичерин» – думное дьячество в Поместном приказе, «пан Грязной» – Монастырский приказ, «пан князь Масальский» – Дворянский приказ, паны «Иван Иванов, сын Юрьев да Кирилл Сазонов, сын Коробейников», – дьячество в Казенном дворе, и многие другие «паны-москвитяне» получили от польских властей те или иные государственные должности в Москве и других городах.
   «Седмочисленные бояре» на этом пиру в Грановитой палате чувствовали себя лишними, ибо «королевские советники» держались от них обособленно, глядели на них, родовитых бояр, свысока, с пренебрежением.
   Один только Салтыков еще старался поддерживать старую дружбу.
   Сигизмунд послушал купца Федора Андронова, который писал еще в августе канцлеру, что «в приказы бы потреба иных приказных людей посажать, которые бы его королевскому величеству прямили (служили верно), а не Шуйского похлебцы». Канцлер Лев Сапега прислал распоряжение Гонсевскому поступить так, как указывает Андронов, сделав его первым «королевским советником».
   Мстиславский и Шереметев готовы были горько плакать.
   Когда они радушно впускали Жолкевского с его войском в Москву, они мечтали спастись «от мужиков», от крестьянских бунтов, а попали вместо одной беды в другую.
   «Что лучше?» – над этим вопросом теперь дни и ночи ломали голову родовитые бояре, оставшиеся не у дел. Хотя и были они окружены в Кремле прежним почетом, все же чувствовали себя теперь «пленниками Литвы», не свободными распоряжаться собой.
   – Эй, князь, чего задумался?! – крикнул кто-то из танцующей толпы Мстиславскому.
   У князя появилось на лице веселое выражение.
   Высокородные бояре переглянулись. Мимо них проходила танцующая пара Гонсевских. На кивки жены Гонсевского бояре приподнялись со скамьи и ответили низкими поклонами. Несмотря на хмель робость проглядывала во всех их движениях.
   На пиршество, сам не зная почему, был позван и стрелецкий сотник Буянов. Он стоял в толпе ратных московских людей, в дальнем углу палаты, с грустью наблюдая за происходившим.
   Накануне Буянов тайно помог Андрею Васильевичу Голицыну послать с несколькими преданными ему стрельцами в Ярославль, Кострому, Вологду и иные города призывные к восстанию грамоты.
   Наказ князя Василия Голицына выполнялся им в точности: он стал деятельным помощником князя Андрея в заговоре против панов. Какой-то странник уже принес на днях весть от Прокопия Ляпунова, что в марте должен выступить первый отряд рязанского ополчения под началом зарайского воеводы Дмитрия Михайловича Пожарского.
   У себя дома в подвале Буянов хранил добываемые друзьями самопалы, пики и сабли.
   Буянов вдруг увидел около себя пана Доморацкого, этого страшного воеводу тайных дел при Гонсевском, смотревшего теперь на Буянова веселыми, смеющимися глазами.
   – О чем стрелецкий сотник задумался?
   Буянов постарался быть приветливым:
   – О грехе думаю, – смиренно ответил он. – Боюсь, не сатана ли нас искушает?!
   И он кивнул в сторону веселящихся панов.
   Доморацкий весело рассмеялся.
   – Послушай-ка, – сказал он, как бы невзначай, – не сатана ли поднял Ляпунова на нас? Как думаешь?
   Буянов насторожился.
   – Не знаю я ничего о Ляпунове… – отрицательно покачал он головой.
   Доморацкий пытливо посмотрел ему в лицо.
   – Сатана и святых искушает, – ласково улыбнулся он.
   Покрутил ус и отошел в сторону, любуясь танцующими парами. Мазурка кончилась. Громко разговаривая и смеясь, пары расселись по скамьям вдоль стен.
   Заиграла музыка и в палату одна за другой вбежали пары танцоров, одетых в русские костюмы. Среди палаты стоял кривоногий человек в расшитом золотом кафтане, с жезлом в руке, которым он махал в такт музыке.
   Пан Доморацкий приблизился к сотнику и указал на танцующих.
   – Дивись! Бывшие чернички и чернецы услаждают нас изящною грацией. Московия не замечает красоту… Панская власть обратит вашу страну в цветущее государство… сделает вас просвещенными, веселыми и богатыми…
   Сидевшие на скамьях паны и их дамы, показывая пальцами на переодетых черничек, покатывались от хохота.
   Музыка становилась все быстрее и быстрее. Человек с жезлом, приседая, покрикивал на своих танцоров зычным солдатским голосом. Жезл в его руках ходил ходуном – иногда казалось, что он подстегивает им танцующих.
   Буянов тут только обратил внимание на группу католических клириков у входной двери. В серых шелковых сутанах, веселые, самодовольные, они перешептывались между собою, поглядывая на переодетых черничек. К ним подошел Гонсевский, успевший в царских покоях облачиться в голубой венгерский мундир. Клирики заговорили с ним, притворно скромничая.
   В самый разгар танцев вдруг поднялась суматоха. Буянов увидел караульного польского ротмистра. Высокая меховая шапка его была в снегу, лицо красное, возбужденное. Музыка умолкла. Танцы мигом прекратились. Выслушав ротмистра, паны подняли крик, угрозы, ругань.
   До слуха стрельца донеслось:
   – Ляпуновцы напали на наш обоз под Малоярославцем.
   Буянов остолбенел.
   Кто же это так некстати поторопился? Вчера только Андрей Васильевич Голицын предупреждал, что надо всячески ладить с панами. До марта не следует затевать никаких ссор, пока не придут первые отряды Ляпунова. Мыслимое ли дело – москвичам одним бороться с польским гарнизоном?!
   – Не сами ли они на себя напали?! Я слышал тайный разговор иезуитов вчера в трапезной… Пробуют они… испытывают… Како мыслишь? – тихо шепнул Буянову один из его друзей-дьяков.
   – Как они могут сами на себя напасть?! Чудно! – удивился стрелец.
   – Дабы иметь повод к нападению на нас.
   Разговору помешал Доморацкий.
   Он подошел к Буянову и спросил:
   – Сколько у тебя стрельцов?
   – Двести сабель.
   – Утром – в стремя! Бить бунтовщиков. На тебя надеемся.
   И, немного подумав, добавил:
   – Я слышал, что ты не пускаешь дочь в Кремль? Строгость губит женщин более, нежели любовь. Внуши ей, чтобы она не сторонилась своей подруги, Ирины Салтыковой.
   Буянов очень удивился этой неожиданной заботливости Доморацкого.
   На дворе снежная ночь. В зеленом полумраке около одинокого фонаря медленно крутятся снежинки.
   В глубине Кремля раздается лязганье оружия, слышны голоса жолнеров, фырканье коней. Иван Великий, кремлевские стены, башни и дворцы – всё прикрыто живым прозрачным флером снегопада. Буянов, выйдя из Грановитой палаты, сразу почувствовал облегчение. В мягком зимнем воздухе, чистом и таком родном, к Буянову вернулись его обычная бодрость и вера в успех.
   В темноте послышались плачущий голос, окрики солдат. Через Тайницкие ворота вели какого-то человека караульные.
   – Прочь! Пагубные волки! Почто терзаете! Увы, горе, горе нам! – кричал он.
   Буянов остановился, прислушался. Нащупал за пазухой пистолет, но… возможно ли? Нет! Нет! Не время!
   И он быстро зашагал по набережной к себе в слободу. Там его дожидались охваченные тревогою Мосеев и Пахомов. Наталья бросилась навстречу отцу, обрадованная его благополучным возвращением из Кремля. В последние дни ее мучило предчувствие чего-то страшного; казалось, какое-то несчастье должно случиться с ними. Недавно нижегородцы случайно поймали в сенях буяновского дома неведомого бродягу, притворившегося немым. Он вырвался и убежал.
   Буянов рассказал обо всем, что видел и слышал в Грановитой палате. Поведение Доморацкого, его вопросы и шутки показались нижегородским гостям очень подозрительными.
   Пахомов посоветовал Буянову бежать в Нижний, но Буянов с негодованием отверг мысль о побеге.

IX

   Под шумок из Грановитой палаты ушли Мстиславский и Салтыков.
   Мстиславский хотел кое о чем поговорить с «королевским советником». Накопилось на душе у старого боярина немало горечи. Он отказался ехать к себе домой в возке и предложил Салтыкову пройтись пешком.
   В высокой собольей горлатной шапке[19] и в пышной, крытой «золотым бархатом» шубе с громадным стоячим воротником, медленно шагал он по кремлевскому двору, надменно выпятив бороду. Громко, со злом стучал он по обледеневшей земле чеканным индийским посохом. Рядом с ним, ниже его ростом, подвижной и разговорчивый, в польской шубе, без петлиц, поперечных шнуров и пуговиц, в маленькой, остроконечной бархатной шапчонке шел Михаил Глебыч.
   Мстиславский умышленно оттягивал разговор, лениво ворча:
   – Доплясались!.. Ляпунов небось не спит. И что за охота прыгать по избе, искать, ничего не потеряв, притворяться сумасшедшим и скакать скоморохом? Человек честный должен сидеть на своем месте и только забавляться кривлянием шута, а не сам быть шутом… Нам забавлять других – не рука. И неужели ты это одобряешь?
   Старику хотелось высказаться порезче, поязвительнее, но он все-таки опасался Салтыкова, зная его как защитника польских нововведений.
   Со стороны Москвы-реки налетал резкий пронзительный ветер – зима истощала свои последние силы. Вчера таяло, настоящая весна, – сегодня холод и вьюга. Гололедица мешала идти. Мстиславский, то и дело поскальзываясь, ругался вполголоса. Михаил Салтыков втихомолку фыркал. Так они добрели до палаты Мстиславского. Разделись. Положив поклоны перед божницей, сели за стол. Потрескивал трехсвечник.
   – Так-то, мой сватушка, – медленно начал Мстиславский, снимая пальцами нагар со свечи. – Отступил ты от нас! Да. Отступил. Мотри, худа бы от того не вышло! Больно ты уж смел да ловок.
   Салтыков молчал, не торопясь оправдываться. Мстиславский, наоборот, напряженно ждал, что вот-вот он всполошится, станет ретиво обелять себя. О, как этого хотелось Мстиславскому! Это значило бы, что Салтыков боится его.
   И вдруг он услыхал совсем иное:
   – Отступил я от тебя, Федор Иванович, да и не напрасно. На Запад зрю! Вижу дальше вашего. Подумай сам: силен ли наш народ вылезти из ямы, не ухватясь за чужую руку? Блажен, кто оную нам протянет! Пускай будет то и не польский король, а свейский[20] либо немецкий, либо гишпанский. Лучше камень бросать напрасно, нежели надеяться на наш народ. Не упрекай, что отступил! Отступил с умом и не сожалею о том.
   Мстиславский с удивлением слушал Салтыкова, стараясь угадать: какие еще милости обещал ему король? Народ считает его предателем, а он старается доказать, что изменил на пользу России. В Москве в нем видят Иуду, а он клянется перед иконою в том, что, кроме добра, ничего не желает народу. По его словам, он хочет спасти народ, отдав его во власть иноземцев. Только от них он будто бы ждет умиротворения государства, ссылается на варягов, вздыхает, клянется, что Россия сама собой не управится!.. Но не то же ли самое говорит и польский король, и немцы, и иезуиты? Появилось у него немало сторонников среди служилого дворянства. О них тоже никто не может сказать ничего хорошего. Бегают тайком на иезуитский двор в Кремле, всюду нос суют, прислуживаются к шляхте. Какие тайны могут быть у русских людей с польскими панами?
   – Хитро судишь! – с растерянной улыбкой покачал головой Мстиславский. – Только не в пользу. Не отрекутся ли от нас дети наши и не посмеются ли над нами горьким смехом за этакую мудрость? Вот твой сын Иван[21] тово уж… пошел против тебя. Не без причины! Слава о тебе неважная.
   Салтыков спокойно ответил:
   – Свежий цветок поутру может быть погублен засухой в полдень. Многих чистых юношей испортило с ростом наше время. Бог судья моему Ивану! А слава?! Человечьей брехни и на свинье не объедешь.
   И, приблизив свое лицо к лицу Мстиславского, тихо сказал:
   – Тебя тоже изменником прославили! Будь прост!
   Не бойся правды! Не ты ли в совете с Гонсевским послал гонцов к черкасам? Не ты ли вошел в сговор с вором-изменником, воеводой Исайкой Сунбуловым?! Вот осадили они Пронск, помешали Ляпунову идти на Москву. Дело сделано. Ты оттянул от поляков и от нас ляпуновское и земское ополчение… Это ли не измена?! Како мыслишь?!
   Мстиславский, тяжело дыша, откачнулся от Салтыкова:
   – Михайла!.. Страшно! Ужель ты и впрямь Иуда?
   – Ты чего?! Федор Иваныч?! – тихо, каким-то чужим голосом спросил он. – Ведь это я так, без обиды.
   Мстиславский ударил кулаком по столу, крикнув:
   – Ну-ну, верти! Верти! Заливай душу ядом!
   Всё, что у него накопилось против Салтыкова, теперь рвалось наружу. Салтыков поднялся с места:
   – Федор Иваныч, не шуми! Не то уйду!
   – Прости ты меня, господи боже, грешного! – со злом стукая себя по лбу перстами, сложенными в крест, поднялся с кресла и Мстиславский. – Прости меня, батюшка, что я связался с сукиным сыном, с Мишкой Салтыковым!
   – Да что ты! Милый! Спаси бог! Приди в себя, Иваныч! Помочи голову водицей.
   Салтыков хотел обнять Мстиславского. Тот с негодованием оттолкнул его:
   – Прочь! Креста на тебе нет, Мишка! Не сам ли ты подстрекал меня поднять черкасов?! И не ты ли свел меня с Сунбуловым? Не сам ли напугал всех нас Ляпуновым?! А в этот час равняешь меня с изменниками?! А-а??!
   – Слушай! Слушай!.. Да не горячись! – протянул к нему руки Салтыков.
   – Прочь, несытая душа! Прочь!.. – затопал ногами Мстиславский. – Вон!
   Салтыков снисходительно покачал головою и неторопливо повернулся к двери.
   – Гляди, не ошибись, боярин! – донеслось из сеней.
* * *
   Выйдя на кремлевский двор, Салтыков перекрестился на все стороны и с самодовольной улыбкой, подбоченясь, огляделся кругом.
   А все-таки его взяла! Семибоярщина развалилась. Паны верховенствуют, и он у них первый человек. Все притихли в Кремле, – только он чувствует себя бодро и весело, только он теперь никого не боится…
   А с Ляпуновым легко справиться, посеяв раздор в его лагере. «Совсем не трудно развалить дворянскую орду честолюбцев!»
   Темно и пусто на кремлевском дворе. Кое-где у церквей тусклые фонари. Голосят псы. Перекликнулись часовые. Стрельнула пушка в Китай-городе. В последнее время польские лазутчики часто ловят иногородних ходоков-разведчиков. Вести о восстании по замосковным местам становятся всё настойчивее. И очень хорошо, что он, Салтыков, да Федька Андронов, да Ивашка Безобразов, и Трубецкой Юрий надоумили Мстиславского напустить на Ляпунова черкасов. Теперь не так-то легко будет Ляпунову двигаться к Москве. Тем временем падет Смоленск. Не век же ему обороняться?! Сигизмунд выписал из немецких земель осадные пушки; теперь недолго ждать; король сможет привести свое войско и в Москву. Судьба Московского государства будет решена. На плаху тогда всех врагов его, Салтыкова! Для него не тайна, что Мстиславский, Шереметев и другие именитые бояре не признают его «своим», считают его поднявшимся выше «отечества»[22]. Ссылаются на то, что ни отца его, ни деда они не знавали, даже и в окольничьих. «Подождите, – думает Салтыков, – я вам дам знать, кто я такой!» Некоторые вельможи склонили уже голову перед ним. Князь Тюфякин из Оболенских, Хворостинин из Ярославских, Масальский, Плещеев и целое полчище дьяков, разбросанных повсеместно, а дьяки, приказные люди, – это его сила! «И панов я обману… – посмеивался про себя Салтыков. – Пускай помогут мне взять власть в руки, а там я поверну всё по-своему!..» Король сделает его, Салтыкова, первым вельможею. Он не забудет своего верного советника! Тогда-то он посчитается со всеми, кто ему мешал. И возведет в чин высокий всякого, кто был его единомышленником. Сейчас они таятся, отрекаются от него, от Салтыкова. Глазами плачут – сердцем смеются. Скрываются. В разных городах, однако, воеводы только и ждут падения Смоленска. А этот город чего-нибудь да стоит. Когда пробьет час, они сразу перейдут на сторону короля. Кому-кому, а ему, Салтыкову, многое известно. Немало польского золота разметал он по карманам замосковных воевод. Удача нахрап любит, упустишь время – не воротишь. А Мстиславский тем знаменит, что храбрый воин на поле и беспомощен в делах государственных. Может ли он понять его, Салтыкова, дружбы которого искали даже иноземные владыки?[23]
   С такими мыслями Михаил Глебович, не торопясь, добрел до своего дома. У входа остановился, помолившись на соборы.
* * *
   Мстиславский, старейший из всех бояр, глава боярского правительства, храбрейший из российских воевод, запил.
   Он, не отступавший в боях перед самыми страшными опасностями, вдруг почувствовал себя бессильным разорвать сети, которыми опутали его Гонсевский, Салтыков и Андронов.
   Но самое страшное, что повергло его в глубокую тоску, это то, что во всем он винил теперь только самого себя. Только себя!
   Зачем отворил кремлевские ворота польским всадникам? Испугался крестьянского бунта? Себя не обманешь! Смалодушествовал. В панах увидел спасителей?! От кого?
   От своего же народа?!
   Разве не он, Мстиславский, в Боярской думе поддерживал тех, кто, испугавшись холопьев и городской черни, требовали признания царем всея Руси польского королевича Владислава? Не он ли испугался и тушинского царька, поднимавшего чернь на бояр и богачей?! Но ведь и это не всё! Королевича Владислава он звал еще и потому, что не хотел, чтобы на престол влезли одинаково родовитые с ним, Мстиславским, люди: князь Василий Голицын или который-нибудь из Никитичей[24] … Он, Мстиславский, не искал престола, но не хотел, чтобы и другие бояре хватались за скипетр…
   И теперь, потягивая из чаши вино, Мстиславский бормотал:
   – Никому! Не пущу! Прочь, собаки! Убью!
   Словно в бреду, он проклинал покойного царя Ивана Васильевича… Зачем он, царь, стер с лица земли уделы?.. Теперь мужики на всей Руси стали одной ордой… Их сила выросла непомерно… Уделы их разъединяли, держали в границах удела, а теперь и ярославские, и муромские, и все другие слились в одно… Сила!
   Швырнув на пол серебряный кубок, он вскочил с кресла и, потрясая в воздухе кулаками, как бы набрасываясь на кого-то, ринулся к двери. Седые кольца волос слиплись на потном лбу.
   Тяжело дыша, он опустился в кресло и, утомленный, впал в полузабытье, – к тому располагала и близость жарко натопленной печи.
   В палате было просторно и чисто. Пол покрывали домотканые ковры. Обширную божницу освещали желтые и зеленые лампады.
   В последнее время старик стал бесстыдным ругателем Это заметили и его домашние, и друзья. И то, что вокруг была покорная тишина и никто не отвечал на его брань, заставляло его иногда открывать в недоумении глаза. Глодала тоска. Никто его не боится – это самое постыдное. Делая над собой усилие, чтобы вновь воспламениться гневом, он ударял кулаком по столу и, обычно тихий, скрытный, нелепо рычал себе в бороду:
   – На кол! В землю закопаю! Василиски!
   В дверные щели со страхом следили за ним его Ваньки, Гришки, Петьки – заброшенные, некормленые холопы.
   Однажды на рассвете, очнувшись, Федор Иванович, кряхтя, поднялся, подошел к решетчатому окну, заглянул наружу и увидел на площади скачущих к его дому всадников… «Кто такие?! Мурзы? Чего им?!»
   Поторопился, сел в кресло, важно надувшись.
   В сенях послышался шум, говор. Вошли князь Черкасский, Безобразов и татарский наездник. Вошли, как были, в шубах, сняли шапки, низко поклонились. Татарский наездник пал ниц.
   Хмельными глазами удивленно взглянул на них Мстиславский.
   – Чего еще?!
   Вперед вышел князь Черкасский.
   – Зарайский воевода князь Дмитрий Пожарский вышел из города не с великими людьми, но разбил наголову наших черкас у Пронска, из острога[25] выбил он их, побил многих. Исаак же Сунбулов, видя крепкое стоятельство Пожарского, побежал к Москве, а черкасы утекли на Украину…
   Мстиславский, отдуваясь и переваливаясь в туфлях на босую ногу, отошел от стола. Прижался спиной к зеленой муравленой печи, словно пытаясь унять холодную дрожь.
   Он не сводил вопросительного взгляда с князя Черкасского.
   – Ну?! Что ты?! – трезво спросил он и, увидав рассматривавшее его с любопытством женообразное лицо мурзы, все еще продолжавшего лежать на полу, кивнул в его сторону: – А он чего?!
   – Перебежчики, ляпуновские… Утекли из Рязани…
   Мстиславский провел ладонью по лбу, как бы вспоминая что-то:
   – Ляпунов?! Идет?!
   – Идет.
   – На нас?!
   – Да. Уж близко!
   Безобразов, усатый увалень, пихнул ногой мурзу:
   – Н-ну!
   Мурза быстро вскочил и заговорил, приблизившись к Мстиславскому.
   – Велик князь! Ляпунов обижает бедных мурза. Обижает и казаков, и атаманов, и полковников. Моя приходил к нему на поклонение и стоял у него, у избы, многая время. Моя не пускал он, лаял, плетью бил. И все люди Аллаха, и вотяк, и мордва разбегался.
   Мстиславский налил вино в чашу и поднес мурзе:
   – Пей, нехристь!
   Мурза быстро опорожнил чашу и, обтирая губы, отошел в сторону.
   – Велика ли рать у Ляпунова?.. – деловито спросил мурзу князь Черкасский.
   – Ой, многа! Ой, многа! Сколь птиц там, – мурза показал пальцем вверх, – у Аллаха, столь многа человек…
   – Стало быть, вор Салтыков и тут обманул меня?! – покачал головою Мстиславский. – Он умалял рязанскую орду.
   Некоторое время все молчали. Потом Мстиславский, усевшись в кресло, в раздумье тихо произнес:
   – Стало быть, так бог решил. Великие земли и грады наши, и горы, и холмы паки и паки[26] кровью обольются. Богоотступник – Прокопий! Совесть потерял! Гонсевский знает о том?