— Ну да.
   Скучные кадры. Ни то ни сё.
   — Давай попробуем иначе. Притворись, будто мистер Тыквин — это Киттикатька (наша кошка), — и ты не отрываясь смотришь ей в глаза в надежде заметить проблеск интеллекта, — так сказать, опыт общения разных биологических видов.
   — Давай.
   Немного лучше, но только немного. Мне бы что-нибудь поинтересней.
   — А как тебе такая идея: притворись, что мистер Тыквин — тот единственный в мире человек, которого ты боишься как огня, который хочет тебя погубить, а? Сожрать тебя заживо. — Я готов двинуть себя в поддых, когда из меня вылетают эти слова, но слишком поздно. Ясные, выразительные черты лица Джасмин искажаются от ужаса, мой палец нажимает кнопку затвора — и портрет готов: портрет, на который будут смотреть ее внуки, такой они ее и запомнят — Джасмин, глядящая в лицо миру, как она глядит сегодня, на нынешнем этапе своей жизни, до смерти напуганная монстром — своим собственным творением.
   Мои воспоминания начинаются с Рональда Рейгана — мысли, соображения, всплески памяти, как салют из белых птиц на церемонии коронации. Из до-рейгановских времен я не помню почти ничего: зыбкие, призрачные сплетения каких-то образов, явно рожденные в полусне фантомы бесцветной серой эпохи: камешки вместо ручных зверушек… трусы и маечки, которые ты совал в рот… кольца из лунного камня, которые показывали тебе, здоров ли ты. Я тогда, наверно, спал не просыпаясь.
   Но я помню и еще кое-что. Рассказать вам о коммуне хиппи, о жизни ребенка в лесу на острове в Британской Колумбии? Рассказать вам о пропахших рыбой спальных мешках, о скалящих зубы серых псинах с голубыми глазами-ледышками, о том, как взрослые по несколько недель кряду пропадали в лесу и потом, шатаясь и падая, возвращались в коммуну, — вся кожа в струпьях и ссадинах, волосы как заросли папоротника, глаза слепые от солнца, а речь — какая-то мешанина из глубокомысленных Ответов.
   Рассказать вам, как одежда от грязи стояла колом, а потом просто выбрасывалась; о том, как моя младшая сестренка Дейзи и я бегали голышом, хлестая друг друга вырванными из морского дна водорослями с луковками на конце, а Джасмин с Нилом сидели тут же, глядя мутным взглядом на огонь костерка на берегу; о нашей неказистой, как и все в коммуне, хибаре из кедровых бревен, примостившейся где-то там, далеко в зарослях?
   Помню книжки, разбросанные по всему ходившему ходуном дощатому полу. Помню какие-то сшитые из флагов хламиды, горшки с каким-то варевом и восковые свечи. Помню, как взрослые часами сидели, уставившись на крошечные радужные полоски от лучей, проходящих сквозь стеклянную призму, подвешенную в окне. Помню покой, и свет, и цветы.
   Но давайте я расскажу вам и о том, как в этом мире все пошло наперекосяк, о заросших, волосатых лицах, побуревших от злобы и взаимных претензий, о внезапных исчезновениях, о неприготовленных обедах, о засохшем на корню горошке, о женщинах, еще совсем недавно таких кротких, а теперь — с поджатыми губами и вздувшимися на лбу венами, о заросших сорняками огородах, о зачастивших из Ванкувера законниках — об ощущении краха и распада — о долгой, длиной в день, дороге, когда не на что было даже посмотреть, на заднем сиденье ржавого фургона, о том, как дверцы открылись наконец навстречу вечернему Ланкастеру — городу настолько же сухому, насколько покинутый нами остров был сочно-зеленым, настолько же пустынному, насколько наша коммуна была густонаселенной.
   И я расскажу вам о доме, ставшем нашим новым домом, и о новых чудесах там, внутри, — выключатели, лампы, конфорки; все делается в мгновение ока, все потрясает, все хрустит. Помню, как я прыгал на новеньком ровнехоньком полу и орал во всю глотку: «Твердо! Твердо!» Помню телевизор, стерео, и главное — надежность: свет, который не погаснет никогда.
   Я дома.
   Помню день, когда убили Джона Леннона, — воспоминание брезжит где-то там, на заре моего сознания. Джасмин, Дейзи и я бродили по продуктовым рядам недавно открывшегося торгового центра «Риджкрест»; мы жевали печенье с шоколадной крошкой, купленное в специальной кондитерской лавке, где продавалось только такое печенье, — тогда это было еще внове. Вдруг сквозь толпу сидевших тут и там за столиками явственно и зримо прокатилась какая-то новость. И вот уже женщины утирают слезы, заводские ребята из деревенских словно воды в рот набрали — молчат, пыхтят в своих выходных костюмах. Волна известия прошла и над нашим столиком. Слово «убийство» для нас, детей, было пустым звуком, но беременная Джасмин начала плакать, и потому мы испугались, и Дейзи опрокинула вишневый напиток с ледяной крошкой и мы переключились на «родительский» режим, став подпорками, опираясь на которые Джасмин выбралась на автостоянку. Дейзи, взяв меня за руку, принялась напевать мелодию из мюзикла «Волосы» — слова песни застряли у нее в памяти, потому что пластинку эту часто крутили на теперь уже покинувшей дом квадрифонической системе Нила.
   Теперь, через десять с лишним лет, Дейзи, Марк и я прекрасно знаем, кто такой Леннон. Дейзи проявляет к нему особенный интерес: ведь Леннон — главный поп-менестрель, лирический бард маминой юности. Дейзи и ее дружок Мюррей вцепляются в Джасмин мертвой хваткой, расспрашивая ее о той эпохе.
   — Ма, ты когда-нибудь занимались сексом в реке?
   — Почему вы решили не брить подмышки, миссис Джонсон?
   — А сколько таблеток кислоты вы закидывали?
   — Акции протеста — как это было?
   — Мама у тебя просто супер, Дейзи.
   — Знаю. Она у нас продвинутая.
   — А расскажите нам еще раз про Сан-Франциско, миссис Джонсон.
   Сейчас эта троица сидит внизу в гостиной, потягивая ромашковый чай в окружении всяких штучек из макраме, песочных свечей, курящихся благовоний и допотопных безделушек. Джасмин — ее вкус. Они устроились на широком бесформенном диване — диване без диванной подушки; непорядок, который послужил в прошлом году поводом для возбуждения «Дела о пропаже диванной подушки» (дело раскрыто; обтянутый цветастой тканью кусок поролона стащила Дейзи для обустройства уголка в подвале, где спит Киттикатя).
   Я слышу звяк-стук керамических кружек. Слышу сухое потрескивание целлофановой пленки, прикрывающей фотографии в нашем семейном фотоальбоме, когда Мюррей переворачивает очередную страницу. Джасмин честно пытается рассказать Дейзи и Мюррею о своей юности.
   — Ну конечно, они все были чокнутые, но мы искренне верили, что только такие чокнутые и обладают «ключами».
   Две пары пустых, непонимающих глаз.
   — Попробуем иначе. Мы считали, что чокнутым открыт доступ к тайному знанию. Твой отец тоже был чокнутый, Дейзи.
   — Какому еще тайному знанию? — не понимает Дейзи.
   Джасмин на минуту умолкает.
   — К знанию о том, что по другую сторону. О потенциальных возможностях восприятия.
   Снова полная пустота во взгляде.
   — Ох, ну ладно. Попробуем так: когда мне было столько лет, сколько сейчас вам, голову мыли только шампунем, кондиционеров еще не придумали.
   Изумленные возгласы недоверия. Я слышу, как Джасмин встает с дивана.
   — Ладно, дети, не сводите меня с ума.
   — Повезло тебе с мамой, Дейзи, — такая продвинутая!
   — Правда здоровская? Ма, а ты часто видишь «картинки» из прошлого?
   Бедняга Джасмин. Она пулей взлетает вверх по лестнице и прямиком ко мне, чтобы хоть где-то укрыться от приставаний Дейзи и Мюррея.
   — Ну, достали детки! С ними я чувствую себя такой старухой, Тайлер! А мне это сейчас совсем не нужно.
   — Садись, — предлагаю я, — Выпьешь?
   — Спасибо. Пожалуй, не откажусь.
   Не вставая с моего мягкого ультрамодернового секционного лежбища в форме буквы «Г», где я сижу, щелкая пультиком, в поисках чего-нибудь стоящего в поздневечерней телепрограмме, я приоткрываю дверцу моего стильного итальянского мини-холодильника и достаю для Джасмин банку пива.
   Джасмин сидит перпендикулярно ко мне: классическая конфигурация «гость программы — телеведущий» в ток-шоу. Я протягиваю ей пиво, по пути отрывая язычок. Раздается знакомое шипение.
   — Какой вердикт вынесен по поводу новых причесонов? — спрашиваю я, имея в виду только что возникшие на голове у Дейзи и Мюррея высветленные дредлоки, предъявленные нам сегодня за ужином — сразу после того, как мы с Джасмин вернулись с фотосъемок на тыквенном поле. Причесон выполнен с помощью полурастворимого геля, который наносится на многочисленные косички по типу африканских. Протеин желатина растворяет протеин, содержащийся в волосах; от полного выпадения волосы удерживаются благодаря тому, что процесс на полпути останавливается фиксатором из ананасового сока.
   — Какой из меня судья? У твоего отца патлы свисали до копчика. Но мне кажется, Дейзи слишком носится с «шестидесятыми». Неужели ей совсем нет дела до сейчас? Я просто диву даюсь, как это у нее получается: каждый, ну каждый неженатый мужчина в Ланкастере с прической «под Иисуса» рано или поздно оказывается у нее в приятелях. Городок-то у нас небольшой, а, Тайлер? Откуда их столько?
   — Это все любители мертвечины, Джасмин. Шестидесятые для них вроде тематического парка. Они напяливают на себя соответствующий костюм, покупают билет — и погружаются в атмосферу эпохи. Волосы у них, может, и длинные, но пахнут замечательно. Поверь специалисту. Дейзи чуть не все мои шампуни перепробовала.
   Джасмин залпом допивает пиво и подхватывает со стола журнал «Деловая молодежь», который я получаю.
   — У тебя, наверно, срок подписки почти вышел. Хочешь, на Рождество подарю тебе новую?
   — Сделай милость.
   — А это что… «Предприниматель»? На это тебя тоже подписать?
   — С соусом «начо» в придачу.
   Джасмин наугад перелистывает старый выпуск комиксов «Кадиллаки и динозавры», потом рассеянно перекатывает стогранную игральную кость — рождественский подарок моего дружка Гармоника.
   — Тайлер, — говорит она, — я хочу попросить тебя об одном одолжении.
   Для своей комнаты я придумал название — Модернариум, и это единственная комната в доме, куда решительно не допускается милый сердцу хиппи Джасмин стиль украшения жилища, который можно условно назвать «витражным». Здесь у меня никаких убогих «паукообразных» растений, никаких нагоняющих тоску песочных свечей, никакого хлама, отбрасывающего радужные блики. Ничего. Только сверхстильный черный диван из сборных модулей, телевизор и акустическая система с плейером для компакт-дисков, упрятанные в специально встроенный стеллаж высотой в человеческий рост — «тотем развлечений» (все черное), невероятно стильный безворсовый ковер (серый), свернутый тонкий пуховый матрас-футон (полосатый, серо-белый), вышеупомянутый пижонский итальянский мини-холодильник (серый), компьютер (согласно каталогу, цвета «топленого молока»), книги и кассеты, часы (черные), на столе у окна моя коллекция глобусов (по-домашнему: Глобоферма) и зеркало, в центре которого красуется ярко-красный красавец «порше» — не машина, мечта! Стены серые. Всякое украшательство сведено на нет. Комната у меня… да ладно: комната у меня классная.
   Еще у меня своя ванная — маленькая, с душем и богатой коллекцией качественных средств для ухода за волосами, которую Джасмин окрестила «музеем шампуня», а моя девушка, Анна-Луиза, обзывает «посильным вкладом в городскую свалку». Несмотря на все их ехидство, я не раз замечал, что они, как и Дейзи, без всякого зазрения совести «заимствуют» у меня гели, муссы, пенки, лосьоны, бальзамы, кондиционеры и ополаскиватели, когда их собственные запасы подходят к концу.
   Ну да, ну да, я все еще живу в родительском доме, а, с другой стороны, кто не живет? И потом, мне нужно откладывать деньги — создавать первоначальный капитал — шлифовать свои способности, повышать свою рыночную котировку: и все это требует времени и свободы от бедности. Бедность. Брр-рр! Как будто голодный волк воет у меня под дверью и царапает когтями, отдирая планку за планкой, подбираясь ко мне все ближе и ближе.
   Киттикатя, рыже-белая, как пломбир с абрикосом, бесшумно проскальзывает в мою настежь открытую дверь, осторожно переступает по ковру, вспрыгивает на колени к Джасмин и получает на короткий сеанс массажа, во время которого она млеет от удовольствия.
   — Киттикатька меня с ума сведет, Джасмин. Она целую ночь носится кругами по крыше — и топочет, и топочет, и топочет. Там наверху мыши, что ли? Или кошки дуреют от луны?
   Джасмин молчит — играет в ладушки с беленькими лапками Киттикати. Заговорщицы. И что бы Джасмин ни сказала, все останется по-прежнему. Киттикатя так и будет топтаться ночами по крыше, и мне никогда не проникнуть в эту их общую тайну.
   — Ты, кажется, хотела просить меня об одолжении?
   — Погоди минутку.
   Мы сидим, глядя в телевизор, игра в ладушки не прекращается. На экране возникает какое-то смутное подобие «третьего мира», и я тотчас переключаю программу.
   — Ты так боишься вдруг стать бедным, Тайлер, и напрасно, — роняет Джасмин. — Ты только накликаешь на себя бедность, если будешь от нее бегать.
   Вот почему я смотрю телевизор в одиночестве — никто не лезет, не пристает. Когда сидишь перед телевизором на пару с кем-то еще, всегда чувствуешь себя немного не в своей тарелке — как если бы отчасти тебя самого выставили на обозрение… как будто едешь в стеклянном лифте в торговом центре.
   — Ма, молишься ты на свои стекляшки — ну и молись себе. Бедность — это зараза. Я не допущу, чтобы она добралась до меня.
   — А с чего ты взял, что деньги — это так уж здорово, Тайлер?
   — Если в деньгах нет ничего замечательного, тогда почему богатеи так за них держатся?
   — Знаешь, тебе, может, пошло бы на пользу пожить немного в бедности.
   Я убираю в телевизоре звук, чтобы переключить все ее внимание на себя.
   — Мать-в-натуре. Мать-в-натуре! Бедняки питаются кое-как. Курят. У домов ни деревца. У всех куча детей, и младенцы орут, не закрывая рта. На «образованных» они смотрят с подозрением. Короче, им нравится то, что удерживает их в бедности. Думать по-бедняцки — по-бедняцки жить. Это не по мне.
   — Не могу поверить, что это мой собственный сын — такой бездушный. Недобрый. Незрелый.
   — Пусть я незрелый — называй меня как хочешь. — Я снова включаю звук, но не могу отделаться от мысли, что мама считает меня каким-то выродком. Я ничего толком не вижу; думаю, что и она тоже. Я пытаюсь оправдаться:
   — Не бедность как таковая меня корежит. Но что, если в мире все вдруг пойдет наперекосяк? Страховок-то никаких. И никакого благоразумия. Один голый страх. Страх и стыд.
   — Я хочу, чтобы ты съездил к Дэну — ради меня.
   — А?…
   — Один разочек. Съезди посмотри, что он, где он, — посмотришь, потом мне расскажешь. Если ты его повидаешь, я скорее сумею выкинуть его из головы. Правда, правда. Ты теперь мои глаза и уши, Тайлер. Ты мои руки. Мои ноги.
   Я знаю, что еще недавно Джасмин беспрестанно обо мне тревожилась. Подростковый возраст — одни волнения. Но как-то вдруг неведомо где щелкнул потайной переключатель — и теперь уже я беспрестанно тревожусь о Джасмин. Когда это случилось?


7


   — Ты чудо, Тайлер.
   — Нет, это ты чудо, Анна-Луиза.
   — Тайлер, ты сказка. Просто сказка. Перестань быть таким. Перестань сейчас же.
   — Я люблю тебя, Анна-Луиза. Всем моим пылким сердцем. Я хочу, чтобы ты знала, как сильно я тебя люблю, Анна-Луиза.
   Мы целуемся.
   И говорим, как ведущие телемарафона. Так мы и познакомились в прошлом году, в местном Ланкастерском колледже: заговорив друг с другом по-телемарафонски. Ока сидела у ксерокса, размножая что-то в сотнях экземпляров, а мне нужно было снять всего три копии, и она, прервав процесс, пустила меня с моей бумажкой. Я сказал ей, что она просто сказка, а она сказала мне, что если кто и сказка, то это я, и дальше… в общем ни она, ни я уже толком не понимали, что к чему. Телемарафон для того и существует, чтобы максимально все ускорять. «Анна-Луиза, как ты стараешься для других!… Это… чудо! »
   — Ну, ладно, нам в студию звонят — послушаем.
   Для меня познакомиться с Анной-Луизой было все равно как поднять в магазине с пола оброненный кем-то список продуктов и вдруг осознать, что есть, оказывается, другие, куда более завлекательные диеты, чем та, которой ты придерживаешься. Впервые в жизни я почувствовал, что мне самого себя недостаточно.
   Анна-Луиза почти всем нравится, потому что производит впечатление абсолютно нормальной девчонки: хорошие оценки, вельветовые брюки, пшеничного оттенка кожа и мягкий силуэт плюс умение общаться с ребятами, задвинутыми на компьютерах. Мне она представляется скорее каким-то неведомым существом, втиснутым в манекен из плоти, которое только и ждет подходящего момента, чтобы выскочить наружу. Анна-Луиза каким-то образом умеет извлекать у меня из уха монетку за монеткой. По ночам мы с ней отправлялись спасать домашние растения, которые люди забывают иногда на улице -на крыльце или на балконе. Если мы с ней едим яичницу и Анне-Луизе попадется вдруг крошечный кусочек скорлупы, ее тут же вырвет, как однажды случилось в блинной в Айдахо. Как-то раз в конце весны я тайком пошел за Анной-Луизой, когда она прогуливалась по центру, пытаясь увидеть ее как бы глазами постороннего прохожем — юные ноги, такие нежные, под короткой, в складку, юбочкой, да и погода выдалась что надо, — как вдруг, шагая под безоблачным синим небом, она вытянула вперед руку, словно на нее только что упала капля дождя. Представляете?
   А вот что представляю я: я сажаю в землю аккуратно срезанные волоски Анны-Луизы, как какие-нибудь тоненькие стебельки высушенных цветов, и наблюдаю как из них вырастают подсолнухи. Или: я зарываю в землю карманный калькулятор, набрав на жидкокристаллическом экране ее имя, а потом смотрю, как из земли бьют стрелы молний. «А слабо нам с тобой открыть ресторанчик с „морепродуктами“?» — говорит Анна-Луиза, когда ей охота меня помучить. И это любовь.
   Занятия закончились, и Анна-Луиза утопает в черной обивке сиденья моего «ниссана» — иначе Комфортмобиля, — теребя игральную карту с дамой пик, которая болтается на шнурке у нее на груди: так, пустяковина, мой самодельный сувенир, врученный ей в прошлую субботу. Она окунает меня в теплые, пропитанные запахом жевательной резинки без сахара волны дыхания, и мы с ревом отваливаем от дверей колледжа.
   — Господи, до чего же уродливое строение, — говорит она, провожая взглядом отступающий вдаль главный корпус Ланкастерского муниципального колледжа. — Сразу видно, что архитектор — мужчина.
   Она права. Ланкастерский колледж, сложенный, как это было принято в семидесятые, из грубых цементных кубов, напоминает нагромождение вышедших из строя кондиционеров, соединенных между собой короткими и узкими решетчатыми переходами — такие устраивают хомячкам в клетке, чтобы бегали туда-сюда. Фасад колледжа «облагораживает» увеличенное в десять триллионов раз подобие молекулы лексана из стальных додекаэдров, образчик городской скульптуры, которому самое место было бы в прежней, коммунистической Германии перед штаб-квартирой «Штази».
   — Да, вид у него мрачноватый, — соглашаюсь я.
   — Полный мрак. Если кто захочет снять кино про мрачное, беспросветное будущее, натуру искать не надо — вот она!
   Учеба.
   Анна-Луиза учится на коммерческом, на втором курсе. Я на втором курсе по специальности управление отелями/мотелями. Оба мы, ясное дело, студенты Ланкастерского колледжа -фабрики по выпуску интеллектуального молодняка, нашего местного Гарварда в масштабах округа Бентон.
   Мне кажется, у моей специальности — отели/мотели — есть будущее. Я вообще люблю гостиницы, потому что в гостиничном номере у тебя нет биографии, никакой истории за спиной — только твоя суть. У тебя такое чувство, будто весь ты сплошь потенциал, и тебя вот-вот всего перепишут заново, будто ты новехонький, чистый лист, 8/4x11 дюймов белой бумаги. Без прошлого.
   Десять лет назад, когда мне было десять, а Дейзи восемь, — вскоре после убийства Джона Леннона (Джасмин как раз улеглась в окружную больницу рожать Марка), — дед с бабкой уволокли нас с Дейзи в гостиницу на Гавайях. Мы приземлились в Гонолулу поздно вечером, и пока ехали по авеню Калакауа в Уайкики, я впал в глубокий, пропитанный экзотическими ароматами сон. Помню, что утром, когда я проснулся и вышел в вестибюль на первом этаже, я испытал такое чувство свободы и раскрепощения, которого с тех пор, кажется, уже больше не испытывал. Мою бело-розовую, континентальную кожу обдувал тихоокеанский бриз, и я вдруг заметил, что гостиница-то без дверей, — накануне вечером я этого, видно, не понял. Представляете? Гостиница без дверей! Есть и такие. С тех пор, когда я думаю об идеальном месте, я знаю — это гостиницы.
   Мы с Анной-Луизой плывем по белесым, «цвета топленого молока», равнинам, и нам в моей машинке хорошо и уютно ехать и вдыхать классную электронную музыку — песни удрученных жизнью молодых британских ребят. Мы летим сквозь солнечный воздух, мимо рощ полыхающих алым деревьев, мимо загонов, в которых лошади с храпом вскидывают головы, и 70-миллиметровое небо над нами большое и синее, как в картинке-головоломке, составленной минуту назад.
   — Да, Тайлер, а гостиницу ты заказал? — спохватывается Анна-Луиза. Мы с ней собрались через уикэнд съездить в Британскую Колумбию.
   — Заказал, заказал.
   — Марджинальную? На другую я не согласна. Мне нужна «атмосфера». — Под словом «марджинальная» Анна-Луиза имеет в виду окрашенные ностальгической грустью, хранящие дух пятидесятых годов заведения, где официанток почему-то обычно зовут Мардж.
   — Так точно.
   — А называется как? «Бесстрашный зайчонок»? «Отважный утенок»?
   — «Алоха»[4].
   — И правда марджинальная. — Пауза. — Тайлер?
   — Да-а?
   — Ты моя тихая пристань.
   — Ты мой торнадо, Анна-Луиза.
   Природа вскоре кончается, и мы едем мимо издыхающего торгового центра «Риджкрест», наполовину скрытого фанерными щитами; автостоянка практически пуста, только лампочки в галерее под пирамидальной крышей отважно сияют. Навес перед входом в кинотеатр на восемь залов, где работает Анна-Луиза, показывает температуру и время: 52°F, 16:04 (по Тихоокеанскому часовому поясу).
   — Я вот думаю, — говорит Анна-Луиза, — что, если будущее окажется похожим на наш торговый центр?
   — Как это?
   — Ну так. Может, такое, может, сякое, может, всякое. Железобетонные конструкции из нашей эпохи, а в окнах куски картона и пучки соломы. Заправки «Экссон» с тростниковыми крышами.
   — В раковинах бывших фонтанов на главной площади мирно пасутся козы.
   — Вот-вот, Год 3001. Кругом дерьмо — не ступить. Мутанты лениво роются в мусоре в поисках антибиотиков. Всякое производство прекращено. Мне кажется, в нашей ДНК есть какой-то изъян, который снова и снова вызывает у человека потребность скатываться назад, в дремучее средневековье.
   Я задумываюсь над ее словами.
   — Знаешь, Анна-Луиза, лично я не против, если культура общества потребления вдруг возьмет и — фьюить! — сгинет в одночасье, ведь все мы окажемся в одной лодке, ну и будем жить, ничего страшного, за курами ходить, феодалов чтить и все такое прочее. Но знаешь, что было бы абсолютно невыносимо, ужаснее всего на свете?
   — Что?
   — Если бы мы все копошились тут на земле в грязных обносках, разводя свиней в заброшенных кафешках «Баскин-Роббинс», и я вдруг взглянул бы на небо и увидел самолет — пусть там был бы всего только один-единственный человек — вот тут я бы точно свихнулся! Или все откатываются назад в дремучее средневековье — или никто!
   — Если ты и дальше будешь учиться шаляй-валяй, Тайлер, то в самолете полечу я, а ты останешься внизу пасти своих свиней.
   — Не дави на меня, Анна-Луиза, у меня и так голова пухнет.
   — От чего, например?
   — Например, оттого, что сегодня я должен ехать разговаривать с Дэном.
   — Не может быть!
   — Может. Джасмин просит.
   — А сама она когда его видела в последний раз?
   — После инцидента с фломастером так и не видела. Теперь всё только через адвокатов. И не то чтобы у него или у нее были деньги, ради которых имело бы смысл разводить канитель.
   — Как она?
   — Вероятность осадков — двадцать процентов. Бросила есть готовые ужины из супермаркета и снова подсела на свою чечевицу. Нам уже разрешается произносить вслух его имя. Она в депрессии. Ей одиноко. Говорит, ее радует, что за все время, пока тянется эта история, она не набрала ни фунта веса. Опять она без мужа.
   — Сколько прошло с тех пор, как он ушел?
   — Месяц с хвостиком. Скатертью дорога.
   — А ты его после этого видел?
   — Только до отъезда в Европу, а уехал я в июне.
   — Дрейфишь?
   — Ага.
   Дорога, по которой мы сейчас едем, соединяет торговый центр «Риджкрест» и Завод. Единственный кусок живой природы на этом пути — низинка, затиснутая между двумя убогими холмами, сразу за торговым центром, низинка, которую все местные называют Луковой балкой, поскольку здесь выращивали эту сельхозрадость до того, как всякие автомобильно-торговые перепланировки полностью «удалили» и «переформатировали» прежний пейзаж. Дорога широкая, с плавными изгибами; у нас, у местных, для нее есть название: шоссе Три Шестерки. Дальше, за Луковой балкой, до самого Завода смотреть не на что — а это расстояние в добрых пять-шесть песен магнитофона.
   Ехали мы в тот день с Анной-Луизой в наше обычное место — ресторан «Улёт», иначе — и с большим основанием — именуемый «Свалкой токсичных отходов». Теоретически «Свалка» специализируется на техасско-мексиканской кухне, но «не будем кривить душой, — как говорит Анна-Луиза, — обычная столовская жрачка, приправленная халапеньо[5]. Ну и нормально. Марджинально».