— Ну-ну, деточка, не надо так сразу принимать новую идею в штыки. Как мы можем судить? А вдруг в дедушкиной затее скрыто жемчужное зерно деловой прозорливости, а мы просто неспособны его разглядеть? И еще — сама подумай: Киттикатьке, наверно, давно обрыдло без конца есть один и тот же корм, день за днем, день за днем!
   — Джасмин, Киттикатька, к твоему сведению, — кошка! У кошек нет понятия о разнообразии. У них мозг-то с горошину. Они сплошь и рядом успевают забыть своих хозяев, когда те возвращаются после отпуска. А тебя послушать, так им подавай салат-бар!
   — Как знать, как знать. Может, дедушкина идея не так и плоха, почему не попробовать!
   Но по блеску в ее глазах я уже вижу, что Джасмин заразилась «китти-кремовой» лихорадкой, — это как чума, свирепствующая в средневековом городе в кольце крепостных стен: никогда не знаешь, кто следующий. Дейзи тоже замечает симптоматические искорки в глазах Джасмин, и мы с ней делаем друг другу гримасы, означающие: «Только не это!» К тому же у меня вообще настроение из рук вон, потому что мне сдается, что наше финансовое положение хуже, чем я подозревал. Юнец незрелый.
   Я больше для проформы вношу предложение, чтобы Джасмин обратилась к своему папаше с просьбой элементарно выделить ей хоть какую-то часть его состояния — все лучше, чем заставлять ее участвовать в сомнительной пирамиде «Китти-крем»® в качестве торгового агента. Но мой и без того слабый энтузиазм быстро сходит на нет. Мы все прекрасно знаем, что дедуля — фанатичный приверженец бескомпромиссного индивидуализма. Никаких бесплатных обедов и прочая дребедень! Наверно, он просто жмот, а сегодня, кроме всего прочего, у Марка день рождения, и всем нам хочется хорошего настроения.
   — Остановись тут, ладно? — говорит Дейзи. — Я выскочу купить соевого молока.


16


   Ну и дела.
   Горячая выдалась у нас в Ланкастере неделька. Джасмин подстриглась, а бабушка с дедушкой обанкротились.
   Я направляю мой боевой Комфортмобиль на север, к канадской границе, выдавая байт за байтом последние новости моему верному напарнику в борьбе с преступностью Анне-Луизе, которая сидит, нахохлившись, рядом со мной, без конца тыча в кнопку «Поиск», и с маниакальным упорством рыщет по шкале диапазона FM в погоне за прибрежными хип-хоповыми станциями, то вдруг всплывающими, то вновь убегающими из зоны приема.
   — Окрас рыжий, стрижка суперкороткая, -докладываю я, — от макушки книзу остренькие пряди, как лучи морской звезды. Вид экстремальный — будто она собирается выступить со своей политической платформой.
   — Стрижка «эльф». Ретро.
   — Говорит, с короткими рыжими волосами она чувствует себя гламурно-роково. Бисексуально. Вообще-то ей идет. Выглядит еще моложе, чем раньше, — как старлетка в Каннах.
   — Видимо, чечевичная диета и правда делает свое дело.
   — Видимо. Да, и еще она теперь пользуется косметикой. Дейзи вне себя, потому что Джасмин вдруг зачастила в наш косметический музей. А Дейзи считает, что Джасмин нужна совсем другая цветовая гамма.
   Спящие вулканы, грозно напоминая о потоках раскаленной вязкой лавы, несут свой бессменный караул; насыщенный влагой воздух избавляет нашу кожу от привычного напряжения. Леса, протянувшиеся по обе стороны дороги, для нас, уроженцев прерий, в диковину: чудится, будто они полны забытых тайн, будто мы когда-то здесь жили, давным-давно, еще до того, как включилась наша настоящая память.
   — Кстати, о стрижке, — напоминаю я, — ты ножницы не забыла?
   — Все с собой. — Похлопав в подтверждение ладонью по нейлоновой сумке на поясе, Анна-Луиза бросает наконец диапазон FM и принимается рыться в коробке с компакт-дисками. Мы договорились, что когда доберемся до мотеля «Алоха» в Канаде, она попробует изобразить на моей голове новую стрижку — последний писк.
   Возвращаясь к банкротству бабушки и дедушки: во вторник вечером они позвонили к нам в дверь — бабушка в слезах, дедушка с опрокинутым лицом.
   — Папа… Мама! Садитесь, — захлопотала Джасмин. — Поешьте вот чечевицы. Бобовые успокаивают.
   — Правда? Даже не знаю, золотце…— замялся дедушка.
   — Как можно в такую минуту думать о своей утробе? — взвилась бабушка.
   Дедушка, учуявший уже характерный, с оттенком кошачьей мочи аромат кориандра, при мысли о бесплатной жратве срочно взял себя в руки.
   — Может быть, немного погодя, Жас. А сейчас лучше бы по глоточку виски, а?
   Оказывается, они потеряли все свои сбережения и (болваны, болваны!) свою долю в ныне рухнувшем фонде взаимного кредита Роджера У. Фридмана «Безнал 2000» с штаб-квартирой в Арлингтоне, Вирджиния.
   — О-ох, дедушка. Неужели и это? — простонал я.
   — Три раза всё перезакладывали, — рассеянно сообщает бабушка.
   — Роджер, — злобно шипит дедушка, — живет себе в Брунее с целым гаремом тринадцатилетних девок. Поди достань его, гада!
   — Как-то даже обидно за них, тебе разве нет? — спрашивает Анна-Луиза, и указатели сообщают нам, что до канадской границы осталось всего полпесни.
   — Не особенно. Поделом им — пока всего добра не лишились, вели себя как последние жлобы. Это ж надо додуматься — подрядить родную дочь торговать машинками для раздачи кошачьего корма, а самим разъезжать по Пекинам в бизнес-классе! Может, хоть теперь они станут людьми. И если им и правда придется бегать продавать «Китти-крем», я плакать не буду, — Юнец незрелый. Но сами прикиньте: бабушка с дедушкой всем владеют и всех заставляют плясать под свою дудку — денег завались, свободного времени тоже девать некуда. А молодым рассчитывать не на что.
   Тут я, впрочем, хочу рассказать заодно об одном эпизоде, который случился за ужином в тот вечер, когда к нам пожаловали бабушка с дедушкой. Дедушка собрался уже было двигать к дому, как вдруг закашлялся — без дураков, в легких грохало, прямо как у туберкулезника, и нам оставалось только сидеть и вежливо дожидаться, когда его отпустит. Наконец приступ вроде бы прошел, и мы встали из-за стола и потопали к двери, как вдруг дедушка грохнул напоследок 1000-килотонным залпом — прямо в сандаловый подсвечник, который Джасмин купила на ярмарке народных промыслов, разом загасив все три свечи. Мы — ничего, дошли себе до входной двери и распрощались с ним и с бабушкой, как положено. А потом, пока Джасмин, бабушка и дедушка шли к почти уже изъятому у них «линкольну-континенталю», Дейзи, Марк и я вернулись в столовую и, не проронив ни слова, посмотрели на подсвечник. Дейзи и Марк стали у свечей, а я взял с камина коробок спичек, вернулся к столу и снова зажег их. Как только свечи как следует разгорелись, мы все трое сдвинули головы и молча вместе их задули, успев точь-в-точь к возвращению Джасмин.
   — Чем вы там занимаетесь, крошки мои? — спросила она нас от дверей, но мы ничего ей не сказали, и она ушла в кухню. Такой был момент — о нем другим не расскажешь. Он был наш и только наш. Мы, братья и сестра, инстинктивно почувствовали, что если нам предстоит остаться в потемках, то лучше пусть это будут потемки, которые мы сами себе устроили.


17


   Незнакомая новая страна. Для меня сейчас самое то. Канада: мокрые, лакрично-глянцевые дороги, чужое радио, новая еда и тонизирующее действие биосреды. И еще автомобильные пробки — на несколько часов. Посреди густого леса в получасе езды от Глен-Анны мы с Анной-Луизой вылезаем из Комфортмобиля. Мы зеваем во весь рот и жадно поглощаем кислород, как вернувшиеся на землю астронавты, подтягиваемся, подпрыгиваем на месте, чешем в затылке и все пьем, пьем жемчужно-серое небо.
   — Мячик покидаем?
   — Давай.
   Я бросаю Анне-Луизе ее бейсбольную перчатку, и, стоя на гравийной обочине, мы кидаем друг другу мяч, и как только входим в определенный ритм, движения становятся почти механическими, и кажется, даже можешь закрыть глаза, как будто мышцами твоими управляет какая-то научно-фантастическая сила.
   Такое перебрасывание мяча — как танец, когда один из партнеров ведет, в данном случае Анна-Луиза, в ее теплой красной жилетке, туристских ботинках и вельветовых штанах: по ее воле вектор нашей игры все сильнее отклоняется от дороги в лес. С каждым пойманным мячом Анна-Луиза уходит под деревья все глубже, и я молча следую за ней, испытывая неодолимый соблазн неведомой генетической тайны, будто подросток, пробующий мастурбировать, не сознавая, что я делаю, но тем не менее продолжая двигаться все дальше в лес, и мяч каким-то чудом пролетает, ни разу не задев их, мимо разделяющих нас осанистых, как швейцары, гемлоков и елей; зеленый подлесок, мягкий мох под ногами поглощают все звуки, кроме стука крови у меня в ушах и шлепков-ударов мяча о наши бейсбольные перчатки.
   Звуки шлепков с каждым перелетом мяча все больше сближаются, они все ближе и ближе по мере того, как мы с Анной-Луизой постепенно сходимся, ступая по тихому, тихому-претихому сухому мху. Ближе, ближе. Пока не подходим друг к другу вплотную.
   Потом, когда мы, выбравшись из леса на дорогу, слышим хруст гравия под башмаками, мы вдруг замечаем у себя на щеках капли дождя — и это целое событие для нас, для тех, кто живет совсем в другом, засушливом уголке земли.
   — Ты хоть понимаешь, Тайлер, — говорит Анна-Луиза, — что все время, пока мы были в лесу, шел дождь, а мы не только не намокли — даже не заметили! Кругом ненастье, а нам все нипочем.
   Запрыгнув в Комфортмобиль, мы с Анной-Луизой отряхиваем с себя иголки гемлока — мы все в иголках, с головы до ног.


18


   Дождь стоит сплошной стеной. Анна-Луиза расшифровывает дорожную карту, согласно которой до Глен-Анны езды осталось несколько минут — сразу за холмом, у развилки.
   После недавнего лесного приключения мы здорово размякли. И кроме того, нам волей-неволей приходится сбавить темп, потому что прямо перед нами оказывается лесовоз, груженный под завязку гигантскими бревнами дугласовой пихты, которые, того и гляди, ткнутся нам в ветровое стекло. На торцах красной краской выведены какие-то обозначения.
   — Мужской почерк, — роняет Анна-Луиза. — Как у Джасмин на лбу.
   Мне любопытно, что могут означать эти буквы и цифры. В принципе ясно: специальная буквенно-цифровая кодировка для ускоренной компьютерной обработки, когда в Иокагаме будут подсчитывать ожидаемую прибыль — каждое бревно в пересчете на палочки для еды или бумажные полотенца.
   — Мама рассказывала мне, — говорит вдруг Анна-Луиза, — что в свое время устроили вертолетную экскурсию, чтобы все желающие могли увидеть последствия извержения вулкана Сент-Хеленс[9]. И вот пролетают они над обычными лесными вырубками, а туристы и давай ахать-охать: «Боже, боже, вот ужас-то, такое и в страшном сне не приснится!»
   Тут я к слову упоминаю, что читал где-то о вырубке на острове Ванкувер — такой жуткой, варварской, что это место прозвали Черной Дырой, и даже самим лесорубам было тошнехонько от того, каких дел они натворили, и всю эту территорию объявили закрытой зоной.
   — О-оо! Моя любимая! — провозглашает Анна-Луиза, заслышав первые рвущиеся из динамиков Комфортмобиля наплывы данс-микса в стиле психоделического возрождения. — Врубай на полную! Сейчас потанцуем!
   Лесовоз наконец исчезает — с глаз долой, из сердца вон, — свернув с шоссе на гравийный съезд. Комфортмобиль ревет и пульсирует, как набитая рэйверами тачка, а мы рассекаем канадскую мокрядь, взлетая на крутой холм, — да здравствует свобода движения! Анна-Луиза танцует настолько непринужденно и раскованно, насколько ей позволяют пределы отделанного мягкой матово-черной обивкой салона.
   — Фотоаппарат взял? Мы почти на месте, — говорит Анна-Луиза.
   — Что-что, а это у меня всегда при себе, — отвечаю я, переключая передачу, — мы уже на гребне холма, и через миг нашему взору откроется долгожданная картина.
   Ничего. Просто ничего. Никакой Глен-Анны.
   Вернее, Глен-Анна здесь была. Мы опоздали всего на чуть-чуть. Был лес — и нету леса, и слов у меня тоже нет. Нет таких заклинаний, чтобы вернуть деревья назад.
   Мы с Анной-Луизой сидим на пне размером с обеденный стол великана, а кругом пустыня — серая грязь и пни, пни, пни. Крутом, до самого горизонта. Ни птиц, ни зверей, потому что для птиц и зверей ничегошеньки тут не осталось. Утрата абсолютна, и мы с Анной-Луизой сидим и мокнем под дождем в полном оцепенении, и даже голову прикрыть нам невдомек.
   Мы сидим на гигантском пне, и Анна-Луиза вынимает розовую пластмассовую гребенку и начинает расчесывать мои слипшиеся, мокрые волосы, которые она собиралась сегодня подстричь. Ножницы она уже вытащила из нейлоновой сумки на поясе и тут же отшвырнула их. Они лежат растопыренные поверх бесчисленных поколений истекающих кровью рыжих древесных колец на том же пне, где сидим и мы с ней, — и мы плачем, потому что деревьев больше нет.
   Не нужно со мной говорить.


19


   Это мой мир: мой мир, заполненный моими родными, и музыкой, и учебой, и друзьями, и надеждами, и тревогами. Иногда мой мир движется слишком быстро, а иногда застывает, словно зажатый в тиски. Но мой мир мой: это мой меловой круг.
   Я лежу у себя в комнате на кровати и смотрю в потолок. Единственный различимый мною свет исходит от моей Глобофермы у противоположной стены, от моего табуна голубых планет, излучающих свет и тепло.
   Сегодня утром перед занятиями я кормил из своего окна на втором этаже ораву горластых, расталкивающих друг друга, пританцовывающих в ритме блюза соек. «Сырная радость»: лакомые, на один укус кусочки, изготовленные из продуктов нефтеочистки в процессе производства бензина и упакованные в веселенькие пакетики с целью удвоить удовольствие от просмотра ночных телепередач. У соек «Сырная радость» пошла на ура, бьющий в нос, резкий чеддерный дух им определенно понравился, и, отведав угощения, они опрометью неслись к своим гнездам, чтобы отрыгнуть из зоба добычу в виде бесцветных зернообразных комочков и потом снова мчаться назад к моему окну в расчете урвать новую порцию лакомства. В этот самый момент у меня за спиной нарисовалась Джасмин и — хвать меня за ухо.
   — Эй, ма, ты что?! За что?
   — Чем это вы занимаетесь, молодой человек? Скармливаете несчастным сойкам эту… эту… «Сырную гадость»! Питательный корм, нечего сказать, — не хуже чем жидкость для разжигания костра. Как не стыдно!
   Она снова схватила меня за ухо — улыбаясь при этом.
   — Ты что это, Джасмин, боевую молодость вспомнила? Здесь тебе не Кентский университет[10]. Птички готовятся к зиме. Калориями запасаются. Я экономлю их время и силы — знаешь, сколько часов им пришлось бы носиться в поисках личинок и червячков, в общем, всякой ерунды, которой они питаются?
   — У птиц просто нет понятия «свободное время», Тайлер. Ты, конечно, добрый мальчик, не пожалел сойкам «Сырной радости», но птицам пора улетать на юг, и если ты не прекратишь их прикармливать, откуда у них возьмется мотивация к перелету? Дело кончится тем, что они будут замертво падать прямо у нас перед домом — ну да, сытенькими помрут, налопавшись химикалиев. Короче, оставь птиц в покое!
   Сойки между тем совсем обнаглели. Одна вспрыгнула на подоконник, прямо у меня под носом, и давай верещать, да так скандально! Птички-то красивые, орут больно противно.
   — Ладно, ладно, Джасмин. Закрыли тему. Кыш! — Нахальная сойка суетливо вспорхнула, и я закрыл окно.
   — Хорошо вы с Анной-Луизой съездили в Канаду?
   — Нет.
   — Как жаль. Но подробности придется отложить до вечера. Я уже опаздываю на работу. Когда ты вчера вернулся домой?
   — В пол-второго.
   Джасмин торопливо целует меня в лоб.
   — Может, не пойдешь на первый урок? Да, у меня для тебя сюрприз. Угадай, кто едет к нам в Ланкастер?
   — Кто?
   — Мисс Франция. Твоя подружка Стефани, о-ля-ля!
   — Да?…— сказал я, и голос мой дрогнул.
   — Да-да. Я записала дату и время на доске у телефона. Она с подружкой, Моник. В Сиэтле они берут напрокат машину, немного покатаются сперва. Судя по голосу, она прелесть.
   — Э-э… Хорошо.
   — Вот и Анна-Луиза тоже рада будет с ней повидаться. Ты как думаешь? — Садистская пауза. — Мне надо бежать, пончик. Встретимся за ужином. Не забудь выключить кофеварку перед уходом. — Она подмигнула и закрыла за собой дверь.
   Сейчас ночь.
   Значит, Стефани заявится в Ланкастер. Господи! Я-то решил похоронить ее в себе, законсервировать навеки, как урановую руду. Я собирался оставить ее неразгаданной тайной, как — помните? — самолет ДС-10, обнаруженный в мексиканской пустыне: самолет нашли, а крылья нет. Ланкастер и Европа — эти две до поры самостоятельные, никак не связанные между собой планеты, вдруг взяли и надумали друг в друга вмазаться. Quel[11] пассаж!
   У меня над головой Киттикатя барабанит лапками по крыше с неутомимой ласковой настойчивостью. Этой-то чего надо?



Часть вторая




20


   Так и быть. Расскажу про Европу.
   Европа: едва приземлившись в амстердамском аэропорту «Скипхол», я понял, что попал в другой мир. Голландки все, как одна, по внешнему виду напоминали стюардесс, а голландцы — ведущих телеигр. Радующие глаз модерновые стальные проходы, по которым я катил свой багаж, направляясь к электричкам, связывающим аэропорт с центром города, пахли совсем не так, как можно было ожидать, а как навозные споры игрушечных чистеньких, будто из конструктора «лего», ферм, окаймляющих летное поле. Поджидая ближайшую электричку в центр, я теребил в руке фирменную бирку с крылышками и именем одной из наших стюардесс, той, у которой я ее выпросил в качестве сувенира для Анны-Луизы (ХЕЛЛО, МЕНЯ ЗОВУТ… Мисс, можно вас?). Уже тогда я начал смекать, что в момент, когда ты переступаешь порог Европы, тебе дают пару крыльев — не для того, чтобы взмыть в небо, а для того, чтобы улететь во времени назад.
   Мои первые шесть евронедель, до знакомстза со Стефани, — какая-то сплошная мешанина впечатлений. Впечатления, но не отношения. Черные велосипеды; какие-то удивительные маленькие ягодки; вездесущее MTV; «умные» кредитные карточки; уродливая джинсовая одежда; отвязные итальянские ребята, paninari, на мотоциклах «веспа» в таких обалденных прикидах, что можно брать и сажать всех чохом в кутузку, не ошибешься.
   Единственный, с кем я по-настоящему подружился в этот период, был Киви, новозеландец; мы с ним познакомились в мой первый вечер в Амстердаме в молодежном общежитии «У Боба» на Ньювезейдс Ворбургваль. Киви был лихой малый — теоретически подкованный, вечно небритый и понимающий толк в коктейлях уроженец города Данидин на острове Южном. Он являл собой исключение из правил молодежных каникулярных евродружб — дружб, базирующихся на принципе «взаимогарантированной одноразовости» (его, Киви, формулировочка), бессчетного множества отношений, завязывающихся между Сюзаннами, и Петрами, и Фолькерами, и Клайвами, и Мицуо, и Хулио, и Дэйвами — всеми, кто знакомится в европейских набитых поездах и обшарпанных молодежных общежитиях, где, кажется, всегда смутно улавливается запашок спермы и cafe au lait[12].
   Как большинство студентов-евротуристов, вознамерившихся объехать Старый Свет на поездах, мы с Киви какое-то время путешествовали вместе, потом, достав друг друга до печенок, разбегались, порознь меняли то тут, то там наши деньги на очередную национальную валюту, потом в каком-нибудь новом городе снова сходились на недельку — каждый со своим уловом свежих историй и личных рекордов. Помню, как Киви орал мне, высунув сияющую рожу из окна вагона второго класса, который тормозил у перрона женевского Bahnhofа: «В Барселоне впервые переспал сразу с двумя!»
   Всё новые и новые евролакомства, новые приключения: щекочущий нервы призрачный привкус возможной гибели в результате теракта, пока сидишь и в 99-й раз перечитываешь один и тот же номер «Интернэйшнл геральд трибюн» на миланском вокзале; шквал изобилия; холодящая кровь конфетно-красивая меланхолия городов, избежавших бомбежек во время Второй мировой, — Цюриха и Нанси; силуэты атомных электростанций на горизонте; квартеты обветренных, с моржовыми усами работяг, забитых, как сельди в бочку, в крохотулечные швейные машинки на колесах, — у каждого в зубах по одиннадцать сигарет зараз, все что-то орут, перекрикивая друг друга, и несутся куда-то, сами не знают куда, по закопченным, удручающе-безысходным чехословацким предместьям, в то время как позабытые ими женщины стоят на обочине, неподвижные, как рекламные «сигарные» индейцы в наших магазинах-«центовках». Все чужое: все очень мило, но, как я написал в открытке Анне-Луизе:
   Европа страдает недостатком вероятности метаморфозы (во завернул!), Европа как дивной красоты младенец с суперхарактерными чертами лица, и потому красота его немного удручает: ты заранее можешь сказать, как младенец будет выглядеть в двадцать, в сорок, в девяносто девять. Никакой тайны.
   И дальше на той же открытке кое-как еще втиснуто:
   По-моему, у меня тут передозировка историей. Я как-то не могу до конца поверить в то, что ходить в церковь в попсовой одежде — это «грех». Многовато фейерверков под музыку «Роллинг Стоунз» в Монако. Многовато представлений son et lumiere[13]. И сверх всякой меры куполов и часовен, и людей, молящихся богам, о которых я ведать не ведаю, не говоря уже о том, чтобы их понять. Ощущение толчеи в первые несколько дней даже забавно, но потом от этого становится тошно, а все здесь так и живут, притиснутые друг к другу. Бр-рр! Больше всего мне хочется сейчас снова оказаться дома, где-нибудь на берегу океана, в большом стеклянном доме па краю планеты, на полуострове Олимпик, например, и просто смотреть вдаль на воду и больше ничего-ничего.[14]
   Прежде чем отправить открытку, я показал ее Киви. Он со мной согласился: он тоже был не прочь оказаться в стеклянном доме на южной оконечности новозеландского острова Южный, так, чтобы между ним и Антарктикой не было больше ничего.
   — Антарктикой? — переспросил я. — А ты знаешь, что Антарктика — это вообще-то не один, а два континента, которые соединены в одно целое ледовой перемычкой?
   — Правда? Вроде как разведенные родители.
   — Точно.
   Вопрос: на кой меня вообще понесло в Европу? Честно говоря, то, что я попал туда, — уже чудо, учитывая, на какую уму непостижимую стену безразличия я наткнулся, когда вынес эту затею на суд друзей и родственников. («В Европу? Ничего не понимаю — зачем? У нас тут своя Европа под боком — нормальная Европа в ЭПКОТе, во Флориде. Тебя там что-то не устраивает? В чем дело-то?»)
   Но у меня были свои причины. Помню, когда я толкал липовые часы, я все время думал, что интересно было бы взглянуть на те края, где делают настоящую «фирму». И еще мне хотелось самому поглядеть, что же это за мир такой, где моим предкам стало до того невмоготу, что они решились бросить его навсегда. И еще я слыхал от очевидцев, что в Европе можно классно оттянуться.
   А вообще я помню, какой прогрессивной и стильной казалась мне Европа на фотоснимках: звенящие энергией и задором геометрические сооружения, словно гигантские кристаллы, рванувшие ввысь из монотонной каменной скукоты. Европа казалась мне тем местом, где будущее надвигается гораздо стремительнее, чем у нас в Ланкастере, а я люблю будущее — и решение было принято. Полный вперед!
   Но через три недели еврошатаний налет европейской прогрессивности сильно потускнел. Европа тужится быть прогрессивнее всех, но все эти потуги как бы… короче, туфта. Германия, надо отдать ей должное, в смысле техники будет покруче любого CD-плейера, зато вокзальные сортиры — точь-в-точь пыточные камеры времен инквизиции. Во Франции слыхом не слыхивали, что магазины можно бы открывать и по воскресеньям. А в Бельгии я своими глазами видел, что северный скат камеры охлаждения атомной станции порос мхом — да-да, мхом. Прогрессивность?
   Перебирая снимки, сделанные во время моего европейского турне, я вдруг замечаю одну любопытную тенденцию, в которой я не отдавал себе отчета, пока был там. Тенденция эта проявилась в том, что в мои европейские воспоминания, запечатленные на фотоснимках, тихой сапой пробралась разная американская корпоративная эмблематика. Американские «пицца-хаты» сияют неоновым светом за спиной у дуэта улыбающихся ширококостных австралийских училок по имени Лиз. Реклама ковбойских сигарет и фирменный фургон курьерской почты служат фоном для троицы потрепанных странствиями второкурсников из Онтарио. Логотипы компаний по выпуску фотоаппаратуры и компьютеров красуются на футболках путешествующих студентов Корнельского университета. Но самое сюрреалистичное — это «кола-тотемы»: цилиндрические, оклеенные бумагой рекламные тумбы, призванные имитировать банки с кока-колой, посреди дремотно-наркотического, загаженного пуделями, изрытого каналами Амстердама, где миллионы использованных игл погребены в толще оливково-зеленого ила под поверхностью воды и где по ночам высокие, узкие, как картонки с печеньем, дома, разделенные щелочками проходов, словно тают в черном небе. Странно, что, пока я сам там был, я этих эмблем и логотипов попросту не замечал, нигде, ни разу, но теперь, когда я снова дома, от них уже не откреститься, ведь это часть моих зафиксированных на фотобумаге воспоминаний.