– Жаль, – сказал я. – Хорошо бы, если б был третий.
– А вы придумайте, – сказал Галоша. – Когда будете рассказ писать, вы придумайте, что был третий, и дело с концом.
– Посмотрим, посмотрим… – сказал я. – Придумать можно все что угодно.
Глава седьмая,
Глава восьмая,
БЕЛАЯ ЛОШАДЬ
ЧИСТЫЙ ДОР
ПО ЛЕСНОЙ ДОРОГЕ
ЧИСТЫЙ ДОР
СТОЖОК
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР
ФИОЛЕТОВАЯ ПТИЦА
ПОД СОСНАМИ
– А вы придумайте, – сказал Галоша. – Когда будете рассказ писать, вы придумайте, что был третий, и дело с концом.
– Посмотрим, посмотрим… – сказал я. – Придумать можно все что угодно.
Глава седьмая,
в которой Галоша становится красным как рак
– Придумать-то можно все что угодно, – сказал я. – Интересно, что было на самом деле.
– А вот что, – сказал Галоша. – Не успели мы второго обезоружить – подоспел наряд, высланный капитаном.
– И все?
– Так точно.
– Ну, спасибо вам, товарищ Галоша. Мне очень понравился ваш рассказ. Я сейчас запишу его в записную книжку. Может быть, вы хотите что-то добавить?
– Да нет, – сказал Галоша и опять посмотрел на часы. – Добавлять особенно нечего.
Тут он снял с головы колпак и подбросил его вверх, и не успел еще колпак надеться ему на макушку, как дверь открылась и в комнату вошел капитан Воронцов.
– Товарищ капитан! Разрешите доло…
– Вольно! – сказал капитан.
Капитан поглядел, что у меня записная книжка, и сказал:
– Собираете материал для рассказа!
– Да вот, – сказал я, – хочу записать кое-что о подвигах товарища Галоши.
– О подвигах? – удивился капитан. – Это о каких же?
– Как – о каких? – удивился теперь я и стал пересказывать капитану то, что слышал.
– Ай-яй, – сказал капитан. – Что это вы, товарищ Галоша, сочиняете?
Галоша сильно покраснел и сказал:
– А что же, товарищ капитан, разве и приврать нельзя?
– Нельзя!
– Слушаюсь!
– Можете идти, – сказал капитан, и Галоша, красный как рак, вышел за дверь.
– А вот что, – сказал Галоша. – Не успели мы второго обезоружить – подоспел наряд, высланный капитаном.
– И все?
– Так точно.
– Ну, спасибо вам, товарищ Галоша. Мне очень понравился ваш рассказ. Я сейчас запишу его в записную книжку. Может быть, вы хотите что-то добавить?
– Да нет, – сказал Галоша и опять посмотрел на часы. – Добавлять особенно нечего.
Тут он снял с головы колпак и подбросил его вверх, и не успел еще колпак надеться ему на макушку, как дверь открылась и в комнату вошел капитан Воронцов.
– Товарищ капитан! Разрешите доло…
– Вольно! – сказал капитан.
Капитан поглядел, что у меня записная книжка, и сказал:
– Собираете материал для рассказа!
– Да вот, – сказал я, – хочу записать кое-что о подвигах товарища Галоши.
– О подвигах? – удивился капитан. – Это о каких же?
– Как – о каких? – удивился теперь я и стал пересказывать капитану то, что слышал.
– Ай-яй, – сказал капитан. – Что это вы, товарищ Галоша, сочиняете?
Галоша сильно покраснел и сказал:
– А что же, товарищ капитан, разве и приврать нельзя?
– Нельзя!
– Слушаюсь!
– Можете идти, – сказал капитан, и Галоша, красный как рак, вышел за дверь.
Глава восьмая,
последняя
Красный как рак Галоша вышел за дверь, а мы с капитаном закурили.
– М-да, – сказал я.
Капитан промолчал.
– Отъявленный врун ваш Галоша.
– Приврать он любит. Зато повар хороший.
– На границе и повар не должен зря болтать. Это никуда не годится.
Капитан Воронцов кашлянул.
– Ладно, – сказал он. – Придется открыть секрет.
– Что такое? – удивился я. – Какой секрет?
– А вот какой. Сегодня на границе сложилась трудная обстановка. Понимаете? Нам нужно было, чтобы вы посидели пока дома. Вот я и дал товарищу Галоше особое задание – отвлечь вас, рассказать что-нибудь.
– Трудная обстановка? – удивился я. – Что же это за обстановка такая?
– А это секрет, – ответил Воронцов. – Военная тайна. Пойдемте-ка лучше ужинать.
На улице была уже ночь.
Во дворе заставы на невысоком столбе горел фонарь. Под его светом несколько пограничников чистили автоматы.
«Трудная обстановка, – думал я. – Значит, и выстрел, который я слышал, был неспроста. И может быть, человек, который померещился мне на скале, был нарушитель!»
– Вообще-то, – сказал капитан, – все, что рассказал Галоша, было на самом деле с Кошкиным и Молокановым.
– А насчет сосисок?
– Насчет каких сосисок? – удивился Воронцов.
– Ну, насчет Потапа, – объяснил я.
Капитан засмеялся:
– Это тоже правда. Галоша сумел подружиться с Потапом, а потом приучил его работать с Молокановым. Кошкин и Молоканов задержали двух нарушителей.
Мы вошли в столовую. Там, за окошечком в деревянной стене, стоял Галоша. Увидев меня, он снял с головы колпак и подбросил его вверх, да так ловко, что колпак наделся прямо ему на макушку.
– Прошу, – сказал Галоша.
Он поставил на стол несколько тарелок, и мы стали ужинать, а когда поужинали, капитан спросил:
– Ну, как ужин?
– Отличный! – ответил я.
– Выходит, наш Галоша молодец?
– Пожалуй.
После ужина капитан повел меня в дежурную комнату. Там стояли два пограничника, а рядом сидел огромный пес. Действительно, замечательный пес! Я увидел, что грудь у него крепкая, как у волка, и уши – столбом. Это был Потап.
– Приказываю выйти на охрану государственной границы, – сказал капитан Воронцов. – Отправитесь по дозорной тропе на левый фланг нашего участка… Ваша задача: не допустить нарушения границы!
– Есть не допустить нарушения границы! – ответил старшина Кошкин и вышел на улицу.
Следом – Молоканов и собака Потап.
С крыльца я видел, как они прошли перед освещенными окнами заставы и пропали в темноте.
– М-да, – сказал я.
Капитан промолчал.
– Отъявленный врун ваш Галоша.
– Приврать он любит. Зато повар хороший.
– На границе и повар не должен зря болтать. Это никуда не годится.
Капитан Воронцов кашлянул.
– Ладно, – сказал он. – Придется открыть секрет.
– Что такое? – удивился я. – Какой секрет?
– А вот какой. Сегодня на границе сложилась трудная обстановка. Понимаете? Нам нужно было, чтобы вы посидели пока дома. Вот я и дал товарищу Галоше особое задание – отвлечь вас, рассказать что-нибудь.
– Трудная обстановка? – удивился я. – Что же это за обстановка такая?
– А это секрет, – ответил Воронцов. – Военная тайна. Пойдемте-ка лучше ужинать.
На улице была уже ночь.
Во дворе заставы на невысоком столбе горел фонарь. Под его светом несколько пограничников чистили автоматы.
«Трудная обстановка, – думал я. – Значит, и выстрел, который я слышал, был неспроста. И может быть, человек, который померещился мне на скале, был нарушитель!»
– Вообще-то, – сказал капитан, – все, что рассказал Галоша, было на самом деле с Кошкиным и Молокановым.
– А насчет сосисок?
– Насчет каких сосисок? – удивился Воронцов.
– Ну, насчет Потапа, – объяснил я.
Капитан засмеялся:
– Это тоже правда. Галоша сумел подружиться с Потапом, а потом приучил его работать с Молокановым. Кошкин и Молоканов задержали двух нарушителей.
Мы вошли в столовую. Там, за окошечком в деревянной стене, стоял Галоша. Увидев меня, он снял с головы колпак и подбросил его вверх, да так ловко, что колпак наделся прямо ему на макушку.
– Прошу, – сказал Галоша.
Он поставил на стол несколько тарелок, и мы стали ужинать, а когда поужинали, капитан спросил:
– Ну, как ужин?
– Отличный! – ответил я.
– Выходит, наш Галоша молодец?
– Пожалуй.
После ужина капитан повел меня в дежурную комнату. Там стояли два пограничника, а рядом сидел огромный пес. Действительно, замечательный пес! Я увидел, что грудь у него крепкая, как у волка, и уши – столбом. Это был Потап.
– Приказываю выйти на охрану государственной границы, – сказал капитан Воронцов. – Отправитесь по дозорной тропе на левый фланг нашего участка… Ваша задача: не допустить нарушения границы!
– Есть не допустить нарушения границы! – ответил старшина Кошкин и вышел на улицу.
Следом – Молоканов и собака Потап.
С крыльца я видел, как они прошли перед освещенными окнами заставы и пропали в темноте.
БЕЛАЯ ЛОШАДЬ
Прошла ночь.
Бледный рассвет поднялся над горой и осветил кругом горы, камни, скатившиеся со склонов, землю. Нашу и чужую.
Плавная тень выскользнула из ущелья и высоко в небе превратилась в слабую точку – неподвижного орла.
Чужая земля – вот она, близко. Такая же земля, как наша: коричневая, потому что наступила уже осень, завяла трава и стебли ее высохли.
На самой вершине горы – пограничная вышка. Оттуда далеко видно: и чужую землю видно и нашу.
Видно, как горы стекают со своих вершин, переходят одна в другую.
Камни вокруг и камни, вялая трава, полосатые пограничные столбы… Пустынно.
Высоко стоит орел в утреннем небе.
Серо и коричнево по горам. Только в одном месте, на пологом склоне, – зеленая полоса. Там бьет из земли подкаменный ключ, и трава у ключа еще не умерла от осенних ночных заморозков, держится, зеленеет до первого снега.
Ключ разливается по земле ручьем, и у ручья, в зеленом квадрате, медленно движется светлое пятно – белая лошадь.
Где-то внизу, в долине, она вырвалась из табуна и помчалась в горы. Вдоль самой границы бредет лошадь, пасется.
– Все тихо, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – все тихо, товарищ капитан. Только возле ручья бродит белая лошадь.
– Белая лошадь?
– Белая лошадь.
– Продолжайте наблюдение.
Вправо, влево, по склону, по ущелью, по нашей земле, по чужой ползут толстые стекла бинокля. В них плывут каменные россыпи, крутобокий валун искривляется в гранях стекла. Близко перед глазами бродит лошадь.
Солнце приплыло к полудню.
Орел переместился ниже, и видно теперь, что он совершает медленные круги над землей.
В ущелье, из которого он поднялся утром, что-то мелькнуло.
Медленно-медленно чуть заметные пятна ползут краем расселины, хоронятся за гребнями камней.
В круглых стеклах бинокля они увеличились – волки.
– Волки! – докладывает пограничник с вышки по телефону. – Идут по следу лошади.
Светлое пятно неподвижно в зеленом квадрате. Лошадь стоит у ручья, охваченная внезапным теплом осеннего солнца. Она покачивает головой, мерно покачивает головой в стеклах бинокля.
Волки приближаются к валуну. Он лежит на их пути к лошади.
Видно в бинокль, как первый волк дрогнул и подскочил вверх. Потом упал, ударил головой в землю. Метнулись в сторону два других волка, и скоро донесся до пограничника на вышке слабый щелчок – выстрел.
– Старшина Кошкин убил волка, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – два других идут по следу лошади.
Светлое пятно выскользнуло из зеленого квадрата – лошадь мчится по высохшей земле.
Бьет пена из ее ноздрей, комья и камешки рвутся из-под копыт.
Волки ныряют в низинки, выносятся на бугры – чуть заметные точки, сплющенные пространством.
Мельтешат копыта, бешено мечется грива, и крутые колени, напряженно согнутые в беге, дрожат в круглых стеклах бинокля. Видно, как вздулись тяжелые жилы на шее лошади.
Наша земля легко спустилась с горы, пролегла под полосатым столбом и поднялась вдали уже чужой горою.
Пограничник на вышке видит, что лошадь пересекла границу. Волки бегут чуть ли не вровень с лошадью, но теперь стрелять нельзя – чужая земля.
Это так незаметно. Только пограничный столб, повернутый к нам иностранным гербом, отмечает, что уже и шагнуть дальше нельзя.
Вдали, за столбом, видно селение. Прибитые к земле, сложенные из темных камней домики – каменные шалаши. Низкие крыши наплывают одна на другую. Это кочевка. Летом здесь живут пастухи, а сейчас осень – пусто. Вспыхивает под солнцем у крайнего дома то ли осколок стекла, то ли след слюды на камне…
Голова лошади запрокинута. В ярости и страхе она уже не видит, как прыгнул волк, и не чувствует скользящего удара. Тонкой нитью пересекла бок лошади кровавая полоса. Второй волк прыгнул и сам отлетел, закувыркался под откос.
Пограничник на вышке ведет бинокль: то в наклон, то вбок пересекаются склоны гор, то вперед, то назад ломаной линией проходит по ним граница.
То входит чужая земля клином в нашу, то наша – в чужую клином.
Белая лошадь бежит по прямой.
Вот она снова уже на нашей земле.
Видно в бинокль, как растекся кровавый ручей на ее боку.
Из щели между скал блеснуло холодом – волк покатился через голову, а второй закрутился на месте и пополз, пополз в сторону.
Автоматная очередь донеслась до наблюдателя на вышке, легко прошелестела и рассыпалась по склонам гор.
– Наряд Молоканова уничтожил волков, – докладывает пограничник по телефону.
Вскинув голову, мчится лошадь и долго еще перекатывается мелкой точкой среди гор. Только у ручья в зеленом квадрате останавливается.
Видно в бинокль, как она катается по траве, поворачивается на спину…
Пограничник на вышке поводит бинокль вдоль воображаемой линии, тяжело лежащей на земле, – границы…
Круглые стекла минуют каменные россыпи, натыкаются на полосатые столбы. В них вплывает чужое селение, пустые горы вокруг.
Солнце доплыло до заката.
Орел отлетел далеко, и уже только в бинокль видно, как стоит в небе неподвижная точка.
– Все тихо, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – все тихо, товарищ капитан. Только возле ручья бродит белая лошадь.
– Белая лошадь?
– Белая лошадь.
– Продолжайте наблюдение.
Бледный рассвет поднялся над горой и осветил кругом горы, камни, скатившиеся со склонов, землю. Нашу и чужую.
Плавная тень выскользнула из ущелья и высоко в небе превратилась в слабую точку – неподвижного орла.
Чужая земля – вот она, близко. Такая же земля, как наша: коричневая, потому что наступила уже осень, завяла трава и стебли ее высохли.
На самой вершине горы – пограничная вышка. Оттуда далеко видно: и чужую землю видно и нашу.
Видно, как горы стекают со своих вершин, переходят одна в другую.
Камни вокруг и камни, вялая трава, полосатые пограничные столбы… Пустынно.
Высоко стоит орел в утреннем небе.
Серо и коричнево по горам. Только в одном месте, на пологом склоне, – зеленая полоса. Там бьет из земли подкаменный ключ, и трава у ключа еще не умерла от осенних ночных заморозков, держится, зеленеет до первого снега.
Ключ разливается по земле ручьем, и у ручья, в зеленом квадрате, медленно движется светлое пятно – белая лошадь.
Где-то внизу, в долине, она вырвалась из табуна и помчалась в горы. Вдоль самой границы бредет лошадь, пасется.
– Все тихо, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – все тихо, товарищ капитан. Только возле ручья бродит белая лошадь.
– Белая лошадь?
– Белая лошадь.
– Продолжайте наблюдение.
Вправо, влево, по склону, по ущелью, по нашей земле, по чужой ползут толстые стекла бинокля. В них плывут каменные россыпи, крутобокий валун искривляется в гранях стекла. Близко перед глазами бродит лошадь.
Солнце приплыло к полудню.
Орел переместился ниже, и видно теперь, что он совершает медленные круги над землей.
В ущелье, из которого он поднялся утром, что-то мелькнуло.
Медленно-медленно чуть заметные пятна ползут краем расселины, хоронятся за гребнями камней.
В круглых стеклах бинокля они увеличились – волки.
– Волки! – докладывает пограничник с вышки по телефону. – Идут по следу лошади.
Светлое пятно неподвижно в зеленом квадрате. Лошадь стоит у ручья, охваченная внезапным теплом осеннего солнца. Она покачивает головой, мерно покачивает головой в стеклах бинокля.
Волки приближаются к валуну. Он лежит на их пути к лошади.
Видно в бинокль, как первый волк дрогнул и подскочил вверх. Потом упал, ударил головой в землю. Метнулись в сторону два других волка, и скоро донесся до пограничника на вышке слабый щелчок – выстрел.
– Старшина Кошкин убил волка, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – два других идут по следу лошади.
Светлое пятно выскользнуло из зеленого квадрата – лошадь мчится по высохшей земле.
Бьет пена из ее ноздрей, комья и камешки рвутся из-под копыт.
Волки ныряют в низинки, выносятся на бугры – чуть заметные точки, сплющенные пространством.
Мельтешат копыта, бешено мечется грива, и крутые колени, напряженно согнутые в беге, дрожат в круглых стеклах бинокля. Видно, как вздулись тяжелые жилы на шее лошади.
Наша земля легко спустилась с горы, пролегла под полосатым столбом и поднялась вдали уже чужой горою.
Пограничник на вышке видит, что лошадь пересекла границу. Волки бегут чуть ли не вровень с лошадью, но теперь стрелять нельзя – чужая земля.
Это так незаметно. Только пограничный столб, повернутый к нам иностранным гербом, отмечает, что уже и шагнуть дальше нельзя.
Вдали, за столбом, видно селение. Прибитые к земле, сложенные из темных камней домики – каменные шалаши. Низкие крыши наплывают одна на другую. Это кочевка. Летом здесь живут пастухи, а сейчас осень – пусто. Вспыхивает под солнцем у крайнего дома то ли осколок стекла, то ли след слюды на камне…
Голова лошади запрокинута. В ярости и страхе она уже не видит, как прыгнул волк, и не чувствует скользящего удара. Тонкой нитью пересекла бок лошади кровавая полоса. Второй волк прыгнул и сам отлетел, закувыркался под откос.
Пограничник на вышке ведет бинокль: то в наклон, то вбок пересекаются склоны гор, то вперед, то назад ломаной линией проходит по ним граница.
То входит чужая земля клином в нашу, то наша – в чужую клином.
Белая лошадь бежит по прямой.
Вот она снова уже на нашей земле.
Видно в бинокль, как растекся кровавый ручей на ее боку.
Из щели между скал блеснуло холодом – волк покатился через голову, а второй закрутился на месте и пополз, пополз в сторону.
Автоматная очередь донеслась до наблюдателя на вышке, легко прошелестела и рассыпалась по склонам гор.
– Наряд Молоканова уничтожил волков, – докладывает пограничник по телефону.
Вскинув голову, мчится лошадь и долго еще перекатывается мелкой точкой среди гор. Только у ручья в зеленом квадрате останавливается.
Видно в бинокль, как она катается по траве, поворачивается на спину…
Пограничник на вышке поводит бинокль вдоль воображаемой линии, тяжело лежащей на земле, – границы…
Круглые стекла минуют каменные россыпи, натыкаются на полосатые столбы. В них вплывает чужое селение, пустые горы вокруг.
Солнце доплыло до заката.
Орел отлетел далеко, и уже только в бинокль видно, как стоит в небе неподвижная точка.
– Все тихо, – докладывает пограничник с вышки по телефону, – все тихо, товарищ капитан. Только возле ручья бродит белая лошадь.
– Белая лошадь?
– Белая лошадь.
– Продолжайте наблюдение.
ЧИСТЫЙ ДОР
ПО ЛЕСНОЙ ДОРОГЕ
Солнце пекло уже которую неделю.
Лесная дорога высохла и побелела от пыли.
В колеях, где стояли когда-то глубокие лужи, земля лопнула, и трещины покрыли ее густой сетью. Там, в колеях, прыгали маленькие, сухие лягушки.
Издалека я увидел: в придорожной канаве в кустах малины мелькает белый платочек. Небольшая старушка искала что-то в траве.
– Не иголку ли потеряли? – пошутил я, подойдя.
– Топор, батюшка. Вчера попрятала, да забыла, под каким кустом.
Я пошарил в малине. С коричневых мохнатых стеблей и с вялых листьев сыпалась пыль. Топор блеснул в тени под кустами, как глубинная рыба.
– Вот он! – обрадовалась старушка. – А я-то думаю: не лесовик ли унес?
– Какой лесовик?
– А в лесу который живет. Страшный-то эдакий – бычьи бельмищи.
– Ну?
– Борода синяя, – подтвердила старушка, – а по ней пятнышки.
– А вы что, видели лесовика?
– Видела, батюшка, видела. Он к нам в магазин ходит сахар покупать.
– Откуда ж он деньги берет?
– Сам делает, – ответила старушка и пошла с дороги. Ее платочек сразу пропал в высокой траве и выпорхнул только под елками.
«Ну и ну!… – думал я, шагая дальше. – Что же это за лесовик – бычьи бельмищи?»
Несмотря на солнечный день, темно было под елками. Где-нибудь в этой темноте, подальше от дороги, и сидит, наверно, лесовик.
Вдруг лес кончился, и я увидел большое поле, подобное круглому озеру. В самом центре его, как остров, стояла деревня.
Голубые масленые волны бродили по полю. Это цвел лен. Высокий небесный купол упирался в лесные верхушки, окружавшие поле со всех сторон.
Я глядел на деревню и не знал, как она называется, и, уж конечно, не думал, что стану жить здесь, снова увижу старушку в белом платочке и даже лесовика.
Лесная дорога высохла и побелела от пыли.
В колеях, где стояли когда-то глубокие лужи, земля лопнула, и трещины покрыли ее густой сетью. Там, в колеях, прыгали маленькие, сухие лягушки.
Издалека я увидел: в придорожной канаве в кустах малины мелькает белый платочек. Небольшая старушка искала что-то в траве.
– Не иголку ли потеряли? – пошутил я, подойдя.
– Топор, батюшка. Вчера попрятала, да забыла, под каким кустом.
Я пошарил в малине. С коричневых мохнатых стеблей и с вялых листьев сыпалась пыль. Топор блеснул в тени под кустами, как глубинная рыба.
– Вот он! – обрадовалась старушка. – А я-то думаю: не лесовик ли унес?
– Какой лесовик?
– А в лесу который живет. Страшный-то эдакий – бычьи бельмищи.
– Ну?
– Борода синяя, – подтвердила старушка, – а по ней пятнышки.
– А вы что, видели лесовика?
– Видела, батюшка, видела. Он к нам в магазин ходит сахар покупать.
– Откуда ж он деньги берет?
– Сам делает, – ответила старушка и пошла с дороги. Ее платочек сразу пропал в высокой траве и выпорхнул только под елками.
«Ну и ну!… – думал я, шагая дальше. – Что же это за лесовик – бычьи бельмищи?»
Несмотря на солнечный день, темно было под елками. Где-нибудь в этой темноте, подальше от дороги, и сидит, наверно, лесовик.
Вдруг лес кончился, и я увидел большое поле, подобное круглому озеру. В самом центре его, как остров, стояла деревня.
Голубые масленые волны бродили по полю. Это цвел лен. Высокий небесный купол упирался в лесные верхушки, окружавшие поле со всех сторон.
Я глядел на деревню и не знал, как она называется, и, уж конечно, не думал, что стану жить здесь, снова увижу старушку в белом платочке и даже лесовика.
ЧИСТЫЙ ДОР
Лесная дорога пошла через поле – стала полевой. Дошла до деревни – превратилась в деревенскую улицу.
По сторонам стояли высокие и крепкие дома. Их крыши были покрыты осиновой щепой. На одних домах щепа стала от ветра и времени серой, а на других была новой, золотилась под солнцем.
Пока я шел к журавлю-колодцу, во все окошки смотрели на меня люди: что это, мол, за человек идет?
Я споткнулся и думал, в окошках засмеются, но все оставались строгими за стеклом.
Напившись, я присел на бревно у колодца.
В доме напротив раскрылось окно. Какая-то женщина поглядела на меня и сказала внутрь комнаты:
– Напился и сидит.
И окно снова закрылось.
Подошли два гусака, хотели загоготать, но не осмелились: что это за человек чужой?
Вдруг на дороге я увидел старушку, ту самую, что искала в лесу топор. Теперь она тащила длинную березовую жердь.
– Давайте пособлю.
– Это ты мне топор-то нашел?
– Я.
– А я-то думала: не лесовик ли унес?
Я взял жердь и потащил ее следом за старушкой.
В пятиоконном доме распахнулось окно, и мохнатая голова высунулась из-за горшка с лимоном.
– Пантелевна, – сказала голова, – это чей же парень?
– Мой, – ответила Пантелевна. – Он топор нашел.
Мы прошли еще немного. Все люди, которые встречались нам, удивлялись: с кем это идет Пантелевна?
Какая-то женщина крикнула с огорода:
– Да это не племянник ли твой из Олюшина?
– Племянник! – крикнула в ответ Пантелевна. – Он топор мне нашел.
Тут я сильно удивился, что стал племянником, но виду не подал и молча поспевал за Пантелевной.
Встретилась другая женщина, с девочкой на руках.
– Это кто березу-то везет? – спросила она.
– Племянник мой, – ответила Пантелевна. – Он топор нашел, а я думала: не лесовик ли унес?
Так, пока мы шли по деревне, Пантелевна всем говорила, что я ей племянник, и рассказывала про топор.
– А теперь он березу мне везет!
– А чего он молчит? – спросил кто-то.
– Как так молчу? – сказал я. – Я племянник ей. Она топор потеряла и думает, не лесовик ли унес, а он в малине лежал. А я племянник ей.
– Давай сюда, батюшка племянник. Вот дом наш.
Когда выстраивается шеренга солдат, то впереди становятся самые рослые и бравые, а в конце всегда бывает маленький солдатик. Так дом Пантелевны стоял в конце и был самый маленький, в три оконца. Про такие дома говорят, что они пирогом подперты, блином покрыты.
Я бросил березу на землю и присел на лавочку перед домом.
– Как называется ваша деревня? – спросил я.
– Чистый Дор.
– Чего Чистый?
– Дор.
Дор… Такого слова я раньше не слыхал.
– А что это такое – Чистый Дор?
– Это, батюшка, деревня наша, – толковала Пантелевна.
– Понятно, понятно. А что такое дор?
– А дор – это вот он весь, дор-то. Все, что вокруг деревни, – это все и есть дор.
Я глядел и видел поле вокруг деревни, а за полем – лес.
– Какой же это дор? Это поле, а вовсе не дор никакой.
– Это и есть дор. Чистый весь, глянь-ка. Это все дор, а уж там, где елочки, – это все бор.
Так я и понял, что дор – это поле, но только не простое поле, а среди леса. Здесь тоже раньше был лес, а потом деревья порубили, пеньки повыдергивали. Дергали, дергали – получился дор.
– Ну ладно, – сказал я, – дор так дор, а мне надо дальше идти.
– Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
Ну что ж, я подождал самовара. А потом приблизился вечер, и я остался ночевать.
– Куда ж ты? – говорила Пантелевна и на следующее утро. – Живи-ка тут. Места в избе хватит.
Я подумал-подумал, послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны. Уж не знаю, как получилось, но только прожил я у нее не день и не месяц, а целый год.
Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
Эту-то я пишу в Москве.
Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.
По сторонам стояли высокие и крепкие дома. Их крыши были покрыты осиновой щепой. На одних домах щепа стала от ветра и времени серой, а на других была новой, золотилась под солнцем.
Пока я шел к журавлю-колодцу, во все окошки смотрели на меня люди: что это, мол, за человек идет?
Я споткнулся и думал, в окошках засмеются, но все оставались строгими за стеклом.
Напившись, я присел на бревно у колодца.
В доме напротив раскрылось окно. Какая-то женщина поглядела на меня и сказала внутрь комнаты:
– Напился и сидит.
И окно снова закрылось.
Подошли два гусака, хотели загоготать, но не осмелились: что это за человек чужой?
Вдруг на дороге я увидел старушку, ту самую, что искала в лесу топор. Теперь она тащила длинную березовую жердь.
– Давайте пособлю.
– Это ты мне топор-то нашел?
– Я.
– А я-то думала: не лесовик ли унес?
Я взял жердь и потащил ее следом за старушкой.
В пятиоконном доме распахнулось окно, и мохнатая голова высунулась из-за горшка с лимоном.
– Пантелевна, – сказала голова, – это чей же парень?
– Мой, – ответила Пантелевна. – Он топор нашел.
Мы прошли еще немного. Все люди, которые встречались нам, удивлялись: с кем это идет Пантелевна?
Какая-то женщина крикнула с огорода:
– Да это не племянник ли твой из Олюшина?
– Племянник! – крикнула в ответ Пантелевна. – Он топор мне нашел.
Тут я сильно удивился, что стал племянником, но виду не подал и молча поспевал за Пантелевной.
Встретилась другая женщина, с девочкой на руках.
– Это кто березу-то везет? – спросила она.
– Племянник мой, – ответила Пантелевна. – Он топор нашел, а я думала: не лесовик ли унес?
Так, пока мы шли по деревне, Пантелевна всем говорила, что я ей племянник, и рассказывала про топор.
– А теперь он березу мне везет!
– А чего он молчит? – спросил кто-то.
– Как так молчу? – сказал я. – Я племянник ей. Она топор потеряла и думает, не лесовик ли унес, а он в малине лежал. А я племянник ей.
– Давай сюда, батюшка племянник. Вот дом наш.
Когда выстраивается шеренга солдат, то впереди становятся самые рослые и бравые, а в конце всегда бывает маленький солдатик. Так дом Пантелевны стоял в конце и был самый маленький, в три оконца. Про такие дома говорят, что они пирогом подперты, блином покрыты.
Я бросил березу на землю и присел на лавочку перед домом.
– Как называется ваша деревня? – спросил я.
– Чистый Дор.
– Чего Чистый?
– Дор.
Дор… Такого слова я раньше не слыхал.
– А что это такое – Чистый Дор?
– Это, батюшка, деревня наша, – толковала Пантелевна.
– Понятно, понятно. А что такое дор?
– А дор – это вот он весь, дор-то. Все, что вокруг деревни, – это все и есть дор.
Я глядел и видел поле вокруг деревни, а за полем – лес.
– Какой же это дор? Это поле, а вовсе не дор никакой.
– Это и есть дор. Чистый весь, глянь-ка. Это все дор, а уж там, где елочки, – это все бор.
Так я и понял, что дор – это поле, но только не простое поле, а среди леса. Здесь тоже раньше был лес, а потом деревья порубили, пеньки повыдергивали. Дергали, дергали – получился дор.
– Ну ладно, – сказал я, – дор так дор, а мне надо дальше идти.
– Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
Ну что ж, я подождал самовара. А потом приблизился вечер, и я остался ночевать.
– Куда ж ты? – говорила Пантелевна и на следующее утро. – Живи-ка тут. Места в избе хватит.
Я подумал-подумал, послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны. Уж не знаю, как получилось, но только прожил я у нее не день и не месяц, а целый год.
Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
Эту-то я пишу в Москве.
Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.
СТОЖОК
У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй.
Жил он не один, а с внучкою Нюркой, и было у него все, что надо, – и куры, и корова.
– Свиньи вот только нету, – говорил дядя Зуй. – А на что хорошему человеку свинья?
Еще летом дядя Зуй накосил в лесу травы и сметал стожок сена, но не просто сметал – хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
– Дед, – говорит Нюрка, – ты что ж сено-то из лесу не везешь? Ай позабыл?
– Какое сено? – удивился дядя Зуй, а после хлопнул себя по лбу и побежал к председателю лошадь просить.
Лошадь председатель дал хорошую, крепкую. На ней дядя Зуй скоро до места добрался. Смотрит – стожок его снегом занесен.
Стал он снег вокруг саней ногой раскидывать, оглянулся потом – нет лошади: ушла, проклятая!
Побежал вдогонку – догнал, а лошадь не идет к стогу, упирается.
«С чего бы это она, – думает дядя Зуй, – упирается-то?»
Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
– Но-о-о!…
Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места – полозья к земле крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать – сани тронулись, а на них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
– Ты чего, Зуюшко, привез-то? – кричит ему Пантелевна.
– Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
– А на возу у тебя что?
Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то, кривая да мохнатая морда выставилась с воза – медведь!
«Р-ру-у-у!…»
Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег. Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
– Стой! – закричал дядя Зуй. – Держи его, Пантелевна.
Рявкнул медведь и пропал в елочках.
Стал народ собираться.
Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем медвежьи следы.
Паша-охотник говорит:
– Вон какую берлогу себе придумал – Зуев стожок.
А Пантелевна кричит-пугается:
– Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?…
– Да-а, – сказал дядя Зуй, – будет теперь сено медвежатиной разить. Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.
Жил он не один, а с внучкою Нюркой, и было у него все, что надо, – и куры, и корова.
– Свиньи вот только нету, – говорил дядя Зуй. – А на что хорошему человеку свинья?
Еще летом дядя Зуй накосил в лесу травы и сметал стожок сена, но не просто сметал – хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
– Дед, – говорит Нюрка, – ты что ж сено-то из лесу не везешь? Ай позабыл?
– Какое сено? – удивился дядя Зуй, а после хлопнул себя по лбу и побежал к председателю лошадь просить.
Лошадь председатель дал хорошую, крепкую. На ней дядя Зуй скоро до места добрался. Смотрит – стожок его снегом занесен.
Стал он снег вокруг саней ногой раскидывать, оглянулся потом – нет лошади: ушла, проклятая!
Побежал вдогонку – догнал, а лошадь не идет к стогу, упирается.
«С чего бы это она, – думает дядя Зуй, – упирается-то?»
Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
– Но-о-о!…
Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места – полозья к земле крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать – сани тронулись, а на них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
– Ты чего, Зуюшко, привез-то? – кричит ему Пантелевна.
– Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
– А на возу у тебя что?
Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то, кривая да мохнатая морда выставилась с воза – медведь!
«Р-ру-у-у!…»
Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег. Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
– Стой! – закричал дядя Зуй. – Держи его, Пантелевна.
Рявкнул медведь и пропал в елочках.
Стал народ собираться.
Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем медвежьи следы.
Паша-охотник говорит:
– Вон какую берлогу себе придумал – Зуев стожок.
А Пантелевна кричит-пугается:
– Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?…
– Да-а, – сказал дядя Зуй, – будет теперь сено медвежатиной разить. Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР
Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в небе.
Низко, в половину березы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями еще холодели сугробы.
Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.
Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми – пустыми внутри.
От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
«Свис-с-с-с-с!…» – пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном небе их серебряный след.
Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за березами:
«Хорх… хорх… хорх… хорх…»
Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной – «хорх… хорх…», – то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!…
Совсем стемнело, и я пошел к дому.
Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая лужи.
На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об нее.
Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
Я не знал, как называются эти цветы.
Потом только узнал – волчье лыко.
Низко, в половину березы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями еще холодели сугробы.
Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.
Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми – пустыми внутри.
От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
«Свис-с-с-с-с!…» – пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном небе их серебряный след.
Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за березами:
«Хорх… хорх… хорх… хорх…»
Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной – «хорх… хорх…», – то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!…
Совсем стемнело, и я пошел к дому.
Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая лужи.
На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об нее.
Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
Я не знал, как называются эти цветы.
Потом только узнал – волчье лыко.
ФИОЛЕТОВАЯ ПТИЦА
Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из дому, и чистил ружье.
Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
– Видишь ты, какие дела-то… – сказал он. – Куры у меня не ноские.
– Яиц не несут?
– Яйцо в неделю – разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нем и «нос» и «кость».
Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок – кусок неба.
– Я уж тут новую несушку купил, – толковал дядя Зуй. – У Витьки Белова. У него все куры ноские.
Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья – необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую вареную картошку.
– Что это за масть у нее?
– Она белая, – сказал дядя Зуй. – Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
– Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
Тут курица вдруг подошла ко мне и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Пошла! – сказал я и махнул ногой.
Курица отскочила, но потом снова подбежала и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Цыпа-цыпа, – сказал дядя Зуй, – ты что, холера, делаешь?
Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овес. Потом белил яблони, обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и с известкой.
Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошел домой, она двинула следом.
На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.
Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.
Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на березе.
На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шел из леса и снова увидел на дороге свою знакомую.
А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
«Что такое?» – подумал я.
Глянул на свои сапоги и увидел – нету сапог. Иду я по траве босиком – лето наступило.
Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
– Видишь ты, какие дела-то… – сказал он. – Куры у меня не ноские.
– Яиц не несут?
– Яйцо в неделю – разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нем и «нос» и «кость».
Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок – кусок неба.
– Я уж тут новую несушку купил, – толковал дядя Зуй. – У Витьки Белова. У него все куры ноские.
Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья – необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую вареную картошку.
– Что это за масть у нее?
– Она белая, – сказал дядя Зуй. – Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
– Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
Тут курица вдруг подошла ко мне и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Пошла! – сказал я и махнул ногой.
Курица отскочила, но потом снова подбежала и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Цыпа-цыпа, – сказал дядя Зуй, – ты что, холера, делаешь?
Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овес. Потом белил яблони, обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и с известкой.
Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошел домой, она двинула следом.
На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.
Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.
Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на березе.
На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шел из леса и снова увидел на дороге свою знакомую.
А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
«Что такое?» – подумал я.
Глянул на свои сапоги и увидел – нету сапог. Иду я по траве босиком – лето наступило.
ПОД СОСНАМИ
Апрель превратился в май. Снега в лесу совсем не осталось, а солнце грело и грело. Оно меня совсем разморило после бессонной ночи на глухарином току.
Я шел по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку – собирал прошлогоднюю клюкву.
Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
Я снял куртку, постелил ее и прилег под соснами.
Бугор сплошь был усыпан божьими коровками, как давешние болотные кочки клюквой. Мне это понравилось, но скоро я понял, что клюква лучше божьих коровок хотя бы потому, что она не двигается.
Напрасно я просил их улететь на небо и принести хлеба – божьи коровки ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощелкивал их, а потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
Сосны уходили в небо.
Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
Божьи коровки взлетали, и тогда было видно, как закручивается между стволов кирпичная и прозрачная точка.
Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
Шишка гулко ударилась о землю.
Я прикрыл глаза и задремал. Было слышно, как шумят сосновые ветки и далеко бубнят-бормочут тетерева.
Послышался приглушенный звук трубы.
«Лось, что ли? – подумал я. – Да нет, гон у лосей осенью».
Труба была еле слышна, но играла отчетливо, с переливами.
Звук ее был медный, не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос – стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
Очень тихо, незаметно за первой трубой вступила вторая. Ее голос был ниже. Он помогал, подпевал первой.
«Что это за трубы? – думал я. – Не лось это и не журавель».
Солнце припекало, и я дремал, а потом и вовсе заснул и во сне уже сообразил, что звуки эти доносятся из земли, из бугра. А бугор похож на огромный кривой барабан. Он ухает и глухо гудит, а совсем-совсем глубоко в земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
Мне снилось, что сосны – это и есть медные музыкальные трубы, только корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
Когда я проснулся, солнце опускалось. Ни звуков трубы, ни струнных переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далекий, как в морской раковине.
Спустившись с бугра, я пошел к дому, а сам все думал, что же это за звуки доносились из земли. Может быть, в бугре был подземный ручей – играл, захлебывался весенней водой?
В тот день я добрался к дому под вечер, сразу пошел в баню и, конечно, думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
Во время войны здесь, неподалеку от Чистого Дора, был бой.
Наши солдаты шли через лес и через болота, а немцы обстреливали их из минометов. Вместе со всеми шел солдатский духовой оркестр.
Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди леса они закопали в землю трубы и валторны, флейты, барабаны и медные тарелки. Чтоб не достались врагу.
Я шел по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку – собирал прошлогоднюю клюкву.
Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
Я снял куртку, постелил ее и прилег под соснами.
Бугор сплошь был усыпан божьими коровками, как давешние болотные кочки клюквой. Мне это понравилось, но скоро я понял, что клюква лучше божьих коровок хотя бы потому, что она не двигается.
Напрасно я просил их улететь на небо и принести хлеба – божьи коровки ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощелкивал их, а потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
Сосны уходили в небо.
Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
Божьи коровки взлетали, и тогда было видно, как закручивается между стволов кирпичная и прозрачная точка.
Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
Шишка гулко ударилась о землю.
Я прикрыл глаза и задремал. Было слышно, как шумят сосновые ветки и далеко бубнят-бормочут тетерева.
Послышался приглушенный звук трубы.
«Лось, что ли? – подумал я. – Да нет, гон у лосей осенью».
Труба была еле слышна, но играла отчетливо, с переливами.
Звук ее был медный, не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос – стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
Очень тихо, незаметно за первой трубой вступила вторая. Ее голос был ниже. Он помогал, подпевал первой.
«Что это за трубы? – думал я. – Не лось это и не журавель».
Солнце припекало, и я дремал, а потом и вовсе заснул и во сне уже сообразил, что звуки эти доносятся из земли, из бугра. А бугор похож на огромный кривой барабан. Он ухает и глухо гудит, а совсем-совсем глубоко в земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
Мне снилось, что сосны – это и есть медные музыкальные трубы, только корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
Когда я проснулся, солнце опускалось. Ни звуков трубы, ни струнных переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далекий, как в морской раковине.
Спустившись с бугра, я пошел к дому, а сам все думал, что же это за звуки доносились из земли. Может быть, в бугре был подземный ручей – играл, захлебывался весенней водой?
В тот день я добрался к дому под вечер, сразу пошел в баню и, конечно, думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
Во время войны здесь, неподалеку от Чистого Дора, был бой.
Наши солдаты шли через лес и через болота, а немцы обстреливали их из минометов. Вместе со всеми шел солдатский духовой оркестр.
Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди леса они закопали в землю трубы и валторны, флейты, барабаны и медные тарелки. Чтоб не достались врагу.