В угарной от дыма и самогонного смрада хате залегла гнетущая, настороженная тишина. Не слышно было громового храпа Гуго Хампеля. Перестала хихикать Варька, почуяв что-то неладное, замолк и Ничипор Полторак.
   Только Вилли Шнапс тянул да тянул из гармоники нескладный, тонюсенький, как ниточка, мотивчик навязчивой солдатской песенки...
   4
   Что случилось, никто в хате, кроме Дусыш да Оверка, толком так и не разобрал. Листовку Дуська никому больше не показал, и присутствующие могли лишь догадываться, что стряслось что-то гораздо более важное и страшное, чем Савкин тост. Но что? Пришибленные решительным и властным Дуськиным "нельзя", Дементьевы гости расспрашивать про это не решились.
   Однако те, кто еще способен был хоть что-нибудь соображать, понимали: добром для Савки все это не кончится. И как бы там Дуська к нему ни поддабривался да ни подмазывался, можно было сказать про Савку "пиши капут".
   Поняв, что из Савки ничего не вытянешь, Дуська отпустил наконец очень довольных этим соседей и приказал полицаям стеречь Савку по очереди, предупредив, что отвечать будут за него головой.
   "Молодой" Дементий Кваша где сидел, там и заснул, уронив голову в миску с недоеденной капустой. Онисим Калита, споткнувшись о Савку, упал на солому и тоже сразу захрапел.
   Нацедив из кувшина кружку рассолу, Дуська выпил его единым духом, достал из кармана колоду засаленных карт и уселся с Оверком играть в "двадцать одно".
   В "банк" он выложил "реквизированные" где-то часы с разбитым стеклом. Когда полицаи втянулись в игру и умолк, задремав, даже Вилли Шнапс, Варька сняла с колена Дементьеву руку, перескочила через лавку и шмыгнула за печь, в темную кухоньку с узеньким, завешенным пологом входом. А через несколько минут, покосившись на Дементия и потянувшись до хруста в плечах, не спеша прошел следом за Варькой и Ничипор Полторак.
   На рассвете, когда от мощного храпа в окнах дребезжали стекла, всех поднял пронзительный, истошный визг. Всех, кроме Савки, который спал так крепко и сладко, что его не разбудил бы, кажется, и пушечный выстрел.
   Высунув из-за печки взлохмаченную голову, вопила Варька. А посреди хаты, сорвав с прохода занавеску, перезернув столик с немытой посудой и топчась на битых черепках, молча боролись Дементий с Полтораком. Полторак обхватил одной рукой Дементия за поясницу, а другой старался перехватить его руку со сжатым в ней кривым, сделанным из старой косы, кухонным ножом.
   Дементий вывертывался, левой рукой упираясь Полтораку в лицо, пытаясь освободить для удара правую - с ножом. У Полторака из носу стекала на подбородок красная змейка. Оба топтались молча, не проронив ни слова. Только сопели - тяжело, с присвистом, как кузнечные мехи.
   Спокойно, с брезгливой невозмутимостью наблюдал эту сцену Вилли Шульц. Наблюдал, по-видимому, уже давно, потому что глаза у него были не заспанные, а китель застегнут на все пуговицы. Истошный Варькин визг вывел наконец Шульца из равновесия. Он вскочил на ноги и, криво усмехаясь, кинул: "Поединок рыцарей на шпагах! Цвет петриковского рыцарства развлекается!" - и с омерзением плюнул.
   Зато Гуго Хампель был от этой сцены в полном восторге. Насладившись поединком и вдоволь нагоготавшись, он приказал полицаям разнять драчливых соперников.
   Наскоро опохмелившись, полицаи вынесли из хаты обмякшего Савку и, так и не разбудив, кинули на дно разбитого кузова старенькой эмтээсовской полуторки.
   Дементий выходил из хаты последним и уже на ходу "попрощался" с молодой женой.
   Проходя мимо стоявшей у печи Варьки, он неожиданно что было силы ткнул ее кулаком в переносье и, когда она откинулась назад, ударил раз-другой сапогом в живот. Заслонив лицо руками, Варька присела от нестерпимой боли и какую-то минуту так и сидела, не в состоянии перевести дух, хватая воздух как рыба на суше. Наконец отошла, поднялась на ноги и, не затворив за собой дверь, как была, босая, в юбке и разодранной на груди сорочке, выбежала за порог.
   Сухие глаза ее горели черным, диким огнем, голова была растрепана, на лице кровь. Подняв над головой стиснутые кулаки, она яростно погрозила вслед Дементию, который уже стоял в машине:
   - Ну, запомнишь ты меня, вшивая собака! Ты у меня еще поплачешь, кровавыми слезами умоешься.
   Но в эту минуту зафыркал мотор, и никто, наверное, ее слов не услышал.
   Машина выкатилась на площадь и помчалась через плотину вверх по дороге, к райцентру. Через полчаса она пересекла на переезде железнодорожную колею и, сделав крутой поворот, покатила вниз, к видневшейся в лощине неширокой речке.
   Там, внизу, по спаленному не так давно и снова наспех настеленному деревянному мостику, дорога перебиралась через реку и по крутому склону карабкалась в гору между белыми, крытыми жестью и гонтом хатами.
   Вел машину Вилли Шульц. Вид у него был какой-то опечаленный: глаза грустные, лицо посерело, щеки впали. Из нагрудного кармана кителя поблескивал краешек губной гармоники.
   А внизу, под гармоникой, сложенная ввосьмеро, притаилась точно такая же, как та, что вчера отобрали у Савки, с подписью "Молния", листовка.
   Даже и не догадываясь об этой листовке, рядом с Вилли в кабине сидел, сжимая между коленями автомат, Гуго Хампель, Веселый Гуго, - невысокий, широкоплечий детина с кривыми, "кавалерийскими" ногами и неестественно длинными, сильными руками, с тяжелым, выпяченным вперед подбородком и темными, пронзительно острыми глазами. От левого угла губ чуть не через всю щеку Хампеля тянулся вверх, к уху, глубокий синий шрам, он словно продолжал линию рта, и казалось - с лица Гуго никогда не сходит кривая, жутковатая усмешка. Выспавшийся, как всегда выбритый, подтянутый, Гуго выглядел так браво, что никто, глядя со стороны, и не поверил бы, что он перед тем сутки напролет глушил стаканами спирт вперемежку с самогоном.
   В кузове машины, держась руками за расшатанные борта, стояли вооруженные полицаи. Впереди упирался ладонями в верх кабины стройный, по-мальчишески тонкий Дуська Фойгель. Болезненный, желтоватый оттенок лежал на его сухом, будто окаменевшем, лице. Белесые холодные глаза презрительно щурились. Тонкие, красиво очерченные, бледные губы плотно сжаты.
   Большое районное местечко Скальное, или, скорее, небольшой городок - с железнодорожной станцией, сахарным заводом, несколькими мельницами и элеватором, - медленно пробуждалось после долгой осенней ночи. По улицам навстречу жандармской машине изредка попадались люди. Они неторопливо брели по обеим сторонам мостовой - кто за водой к речке, кто на станцию, а кто и на мост, к центру местечка. И никто из этих людей, уступающих машине дорогу, наверно, и подумать не мог, что на дне кузова, на охапке перетертой соломы, трясется, в пьяном сне стукаясь на ухабах головой о доски, петриковский бобыль Савка Горобец.
   5
   Проснулся Савка от холода. Еще не продрав глаз, потянулся и почувствовал во всем теле тупую, ноющую боль. Лежал он на чем-то нестерпимо холодном и твердом. Казалось, что левый бок и плечо примерзли к льдине.
   "Где ж это я?" - подумал он почти бессознательно и открыл глаза.
   Открыл и ничего не увидел, потому что кругом было темно. Только сверху откуда-то пробивался бледный тусклый свет.
   Во рту у Савки совсем пересохло, в груди жгло, голова кружилась.
   "Где ж это я?" - еще раз подумал он и попробовал сесть. Но сразу, чуть только шевельнулся, такой острой болью ударило в голову, словно она раскололась пополам. Какую-то минуту надо было полежать, чтобы немного стерпеться с болью. Боль не удивила и не встревожила Савку. Такое случалось с ним не раз, было знакомым и привычным. "Перепил", - мелькнула в голове бледная тень мысли и сразу провалилась куда-то. На ее место явилась другая, отчетливая, ясная: "Пить!"
   Эта мысль уже возникла в конкретно-осязаемом образе - большая, позеленевшая, сделанная из снарядной гильзы медная кружка, доверху наполненная холодным рассолом.
   Он тяжело поднялся на ноги. Выставив впереди себя руки, двинулся в ту сторону, откуда пробивался неясный свет. Ступил несколько шагов и уперся в голую, холодную стену. Не задумываясь, еще полусонный, пошел вдоль стены, постепенно приходя в себя и все яснее убеждаясь, что попал в незнакомое место, в какую-то совсем пустую, промозглую комнату с цементным полом. Вот под рукой оказалось что-то холодное, гладкое - вроде обитая железом дверь.
   "Где это я? Когда и как сюда попал?" - подумал Савка и задрал голову кверху.
   Вверху, так высоко, что и рукой не дотянуться, серело неясным, уже, наверно, дневным светом маленькое, переплетенное решеткой продолговатое окошко.
   "Скажи ты, говорила-балакала... Тюрьма! Да неужто вправду? Когда? Где? За что? А может, мне все это только снится? Проклятая голова! Гудит, как порожняя бочка. Вот-вот расколется!.."
   Все ускоряя и ускоряя шаг, Савка забегал вокруг, старательно и нетерпеливо ощупывая холодные, гладкие стены. И с каждым шагом все глубже и глубже проникал в него панический страх. Где он? Как сюда попал? Где был, с кем и что до этого делал?
   Как ни напрягался Савка, вспомнить ничего, ну решительно ничего не мог. Словно не было позади никакой жизни, ничего... кроме этих холодных стен.
   А недоброе, страшное предчувствие все росло и росло, наполняя Савкино существо чем-то загадочно жутким.
   И самочувствие у него было как раз по настроению - паскудное, гадкое, как, впрочем, и всегда с похмелья, после большой пьянки. Точно вываляли его в вонючей грязи. И слабость, и тело все какое-то липкое, противное, и руки дрожат, и голова так трещит и гудит, что прямо жить неохота. И страх. Отвратительный и безудержный...
   И это бессилие - во всем теле, в голове, бессилие собственной памяти, которая не в состоянии вырвать из темноты забвения хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь мелочь...
   Долго, сам не зная, как долго, кружился Савка во мраке, тычась слепым котенком в темные стены, боясь остановиться и передохнуть. И только вконец измучившись, разогревшись так, что даже лоб стал влажным, Савка, совсем уже не держась на ногах, опустился на пол. В распаленном мозгу что-то кружилось, мерцало, гудело и ныло.
   Когда холод стал донимать сильнее, Савка опять затоптался и забегал вдоль стен. Потом снова лихорадочный полусон-полузабытье... И так много раз.
   Ему казалось, что это тянется уже давно, что прошли дни, недели... Наконец где-то близко по-настоящейу загудело, оглушительно загрохотало, широко открылся прямоугольник двери.
   Открылся в бесконечную темную пустоту, в глубине которой далеко-далеко мигал слабый желтоватый огонек.
   Кто-то, кажется, даже не один, зашел, бухая сапогами по цементному полу. Чья-то железная рука нашарила Савкину грудь, скрутила ватник, раз-другой ударила Савку об стену. Потом рука скользнула по груди вниз, и ослепительная, как огненная вспышка, нестерпимо острая боль вдруг пронзила все тело, на какой-то миг совсем погасив сознание. Держа за грудки, его снова несколько раз больно ударили по лицу и, отпустив наконец, швырнули к стене. Савка упал навзничь.
   Прямо в глаза ударил резкий, яркий свет, - верно, от электрического фонарика. Потом погас... Пинок сапогом в бок, стук кованых каблуков по цементу. Грохнула дверь, и Савка опять остался один.
   Все это произошло в какой-то страшной тишине. За все время те, что приходили, ни словом не обмолвились и ни одного звука не проронили.
   Он лежал, растянувшись на полу, прислушиваясь, как постепенно стихает острая боль в теле, и... отчетливо вспомнил листовку, найденную в кармане, выщербленный граненый стакан, из которого пил самогон у Насти, скованное морозом ночное поле, лампу с треснувшим, заклеенным бумажкой стеклом, сухое, настороженное, злое лицо Дуськи, его колючие, суженные - совсем близко от Савкиных глаз - зрачки... Больше Савка уже ничего, совсем ничего не мог припомнить.
   Но довольно было и этого. Холодный, тяжелый страх камнем навалился на Савку, придавил его, слабого, беззащитного, к земле. И Савка заплакал. Заплакал подетски горько, беззвучно, всем существом, каждой клеточкой своего жалкого, хилого тела.
   6
   Ганс Шропп попал в действующую армию не совсем по своей воле и не совсем по мобилизации.
   Шроппу было сорок пять лет. Высокого роста, уже располневший, с гладким, холеным лицом и темно-рыжими "фюрерскими" усиками под мясистым носом, он выглядел значительно старше своих лет. Отец большой, но не совсем удачной - четыре дочери! - семьи, Шропп уже лет десять служил комендантом маленькой тюрьмы в небольшом городе на западе Германии. Служил бы, наверное, и до сего времени, принимая во внимание возраст и то обстоятельство, что с началом мировой войны тюрьма в родном городе начала расширяться и вообще становилась довольно-таки перспективным учреждением.
   К несчастью, несколько лет назад Шропп имел неосторожность продать за очень большую сумму одному богатому человеку еврейского происхождения документы другого человека, арийского происхождения. Еврей успел удрать в Швейцарию, но все это каким-то образом открылось.
   Шроппа отдали под суд, обвинили в измене нации и ограблении рейха. Решили было закатать в концлагерь, но потом смилостивились (как раз началась война с Советским Союзом) и отправили в действующую армию.
   В армии Шропп попал в корпус полевой жандармерии. А уже оттуда, когда служба в "победоносных войсках рейха" принесла полную реабилитацию, Шроппа откомандировали начальником жандармского поста оккупированного Скальновского района.
   Штат его состоял из двух жандармов - рядового Фрица Бобермана и унтера Гуго Хампеля - и отряда вспомогательной полиции во главе со старым, еще царских времен, стражником Софроном Тузом. Кроме того, Шропп имел право в определенных случаях призвать под свое командование охрану концлагеря для советских военнопленных, расположенного в местечке, и солдат дорожно-строительного подразделения службы "Тодт", которые занимались восстановлением разрушенной узкоколейки. Мог Шропп мобилизовать и обслуживающий персонал железнодорожной станции, да и вообще каждого военного или штатского немца, если того потребуют фюрер и интересы оккупационного режима.
   Жизнь Шроппа вошла в желанную и привычную колею.
   Беспокоило и внушало некоторые опасения (как свидетельство неполного доверия) лишь то обстоятельство, что он до сих пор не был представлен к очередному званию обер-фельдфебеля, а так и остался в довоенном фельдфебелем. Кроме того, самолюбивому Шроппу было досадно, что его подчиненный Гуго Хампель имеет хотя и незначительное, а все же эсэсовское звание - унтершарфюрера.
   Теперь, после неприятной истории с документами, да еще на пятом десятке, да еще с четырьмя дочками, две из которых уже невесты, Шропп особенно радел о своей службе и о своей карьере.
   А тут - на тебе! Во вверенном ему районе, за который он головой отвечает, - большевистская листовка!
   И не сброшенная с самолета, не откуда-нибудь принесенная, а, как не без основания твердят его подчиненные, отпечатанная здесь, может быть, даже где-то рядом с помещением жандармского поста. "Этого мне только недоставало! "Смерть немецким оккупантам!.." В моем районе... "Разрушайте... не давайте! Препятствуйте восстановлению сахарного завода, моста и железной дороги!.."
   Шропп испугался и... растерялся. Растерялся потому, что в своей достаточно долгой тюремно-полицейской практике никогда еще не сталкивался близко с таким оружием, как вражеская листовка, хотя, разумеется, Шропп знал про существование такого оружия, слышал про него и даже мысленно представлял его себе как чтото крайне неприятное и особенно грозное. Гораздо более грозное, чем огнестрельное оружие.
   Пока что появилась одна-единственная листовка, но Шропп почувствовал себя в положении человека, попавшего на минное поле: он знает, что вокруг все заминировано, но не видит ни одной мины и потому боится сделать шаг, боится шевельнуться.
   Шропп вообще не слишком часто сталкивался с печатным словом, и задумываться над тем, кто именно в таком вот Скальном может печатать листовки и вообще как эти листовки печатаются, ему никогда не приходилось. Он совсем упустил из виду, что тут, в Скальном, существует случайно уцелевшая маленькая типография, за которую он, Шропп, отвечает и куда ни разу собственной персоной не заглянул, поручив это крайслаидвирту Шолтену и Фрицу Боберману. Они поместили эту типографию в надежном месте, в помещении комендатуры и районной управы, в комнате, расположенной между кабинетом начальника района и кабинетом заместителя крайсландвирта. Окна этой комнаты смотрели прямо на полицейский участок. Печатали в типографии какие-то финансовые, бухгалтерские бланки, которые совсем его не интересовали. Но чтобы листовки?!
   Шропп потерял голову. Он просто не представлял, что нужно сейчас делать, с чего начинать.
   В общих чертах оно, конечно, понятно: поймать, раскрыть, уничтожить. Но... где? Кого? Как? Допросить задержанного? А что, если это только навредит? Тут, можно сказать, его карьера и все будущее Гретхен, Лорхен, Лизхен, Берти на волоске висит. Нет! Тут осторожность требуется, сугубая осторожность... А все-таки, пока там дойдет до высокого начальства, с чего-то надо самому начинать, доннерветтер! Но как? С чего?
   Ведь если не все, так очень многое зависит от первого шага...
   Может, сначала посоветоваться с крайсландвиртом Шолтеном? Но... слишком он еще молод, много чести!
   И вообще отношения у них прохладные... С Гуго? Но кто же и когда обнаруживает свою растерянность перед подчиненными?
   Нет, побольше таинственности и побольше туману!
   Надо дать им понять, что он просто не считает нужным заблаговременно разглашать свои намерения. Не следует суетиться. Лучше всего ничего не предпринимать, а первым делом позвонить в гебитскомиссариат. Всего только доложить, констатировать факт, довести до сведения.
   А уж потом из разговора, замечаний, даже прямого приказания сделать выводы и действовать уже наверняка в желательном для начальства направлении, темпе и с соответствующим размахом.
   А тем временем, чтобы поскорее спровадить подчиненных, особенно этого пройдоху Гуго Хампеля, и в уединении связаться с гебитом, Шропп для отвода глаз и во избежание возможных упреков в бездействии решил всетаки отдать кое-какие приказы и распоряжения. Приказы эти гласили: гарнизону усилить бдительность, выявлять, конфисковать и немедля доставлять в жандармерию каждую листовку, а также людей, если такая листовка будет обнаружена у кого-нибудь еще, объявить комендантский час и запретить кому бы то ни было появляться на улицах городка с шести часов вечера до семи утра, а кроме того, проверить все, какие есть в райцентре, пишущие машинки и представить ему, Шроппу, образцы печатной продукции этих машинок. Последнее, правда, свидетельствовало о полной неосведомленности шефа жандармов в типографской технике, но, к счастью, и подчиненные не слишком глубоко разбирались в таких тонкостях.
   На звонок Шроппа в гебите отозвался знакомый оберштурмфюрер службы СД Пауль Йозеф Форст.
   Голос у Форста был вкрадчивый, бархатистого тембра. Разговаривал обер-лейтенант, как всегда, приветливо, как будто не было для него большего удовольствия, чем поболтать со Шроптюм. Впрочем, сколько помнит Шропп, Форст всегда был в хорошем настроении и веселом расположении духа. И на этот раз тоже (если так можно сказать о телефонном разговоре) Форст встретил Шроппа с распростертыми объятиями.
   Но вместе с тем от старого волка не укрылось, что история с листовкой не на шутку заинтересовала и, больше того, встревожила оберштурмфюрера. Шропп мысленно похвалил себя: "Правильно я понял, что это дело не шуточное! Да еще когда под Москвой такое завязывается... Теперь держи нос по ветру..."
   А Форст внимательно, со всеми подробностями, расспросил фельдфебеля обо всем, что относилось к листовке и человеку, у которого ее отобрали, искусно маскируя все это потоком ласковых и учтивых слов, сказал наконец:
   - Слушайте, дорогой мой, что я вам посоветую. Нет, собственно, не посоветую, попрошу, Христом-богом молить буду: что хотите, только без истерики, без шума...
   Не вспугните мне пташек. Никто до времени, решительно никто, кого это не касается, понимаете, герр Шропп, не должен знать, что эта листовка уже у нас. Никто не должен знать, что вы арестовали этого... как его... Кулика.
   Ну-ну, Горобца... Никто не должен знать, что вы его арестовали в связи с какой-то листовкой. До нашего распоряжения по своей инициативе ничего не предпринимайте.
   Полицию к следствию и близко не подпускать! Ну, и того... Так, слегка, профилактически, чтоб этот человек понял, в чьи руки он попал, и готовился к худшему.
   Но только для страха, потому что эта... ну, как его там... эта птица сейчас на вес золота. Ниточка! Ну что ж, следите за всем и ждите нас в гости, батенька Шропп!
   7
   На следующее утро оберштурмфюрер Пауль Иозеф Форст собственной персоной прибыл в Скальное на немецкой фронтовой машине, на которой обычно перевозят мотопехоту. Брезент, натянутый на железные дуги, напоминал цыганский шатер. В кузове на деревянных лавках разместился целый взвод солдат.
   В местечко машина въехала очень рано, когда еще не закончился введенный Шроппом комендантский час.
   Машина остановилась во дворе райпотребсоюза, где теперь находилась дорожная войсковая часть "Тодт".
   Солдат разместили в казарме охраны концлагеря - переоборудованном помещении районной библиотеки. Они сразу разбрелись по местечку. Одни толкались на железной дороге среди пленных и людей, выгнанных на строительство колеи, другие шатались по базарной площади, скупая за бесценок, а то и просто отбирая все, что попадалось на глаза из съестного. Все они были в обычной солдатской форме. Да и вообще - кто там разберется, где солдаты, а где СД. К тому же никто про это СД еще и не слыхивал.
   Пауль Иозеф Форст также приехал в обычной, без знаков различия, солдатской форме. Хотя каждому, кто захотел бы приглядеться к нему повнимательнее, не могло не броситься в глаза, что вид у этого "рядового"
   слишком уж выхоленный.
   Форсту было около тридцати лет. Довольно полное, в меру румяное, с правильными чертами лицо, большие серые глаза. Белокурые, чуть рыжеватые волосы коротко острижены и старательно приглажены. На темени виднелась небольшая продолговатая лысинка. И хотя толстяком его не назовешь, но весь он какой-то сдобный. Всегда веселый, говорливый, приветливый. На пальцах выхоленных рук несколько перстней.
   Сразу же по приезде Форст зашел к фельдфебелю Шроппу.
   - Здравствуйте, здравствуйте, дорогой! - еще с порога, весь сияя, проговорил он. - Очень, очень рад вас видеть! Прошу извинить за беспокойство. Я ненадолго.
   Всего на несколько минут. Прежде всего, если не трудно, покажите мне эту самую... ну... листовку, или, выражаясь по-здешнему, поэтичнее, мотылька.
   "Мотылек", который, как драгоценное сокровище, хранился в сейфе за семью замками, он осмотрел внимательно, со всех сторон. Потом спросил:
   - Больше вам таких не попадалось?
   - Ни одной, никому и нигде! - ответил Шропп.
   - Еще появятся. Наверное, в такие руки попали, которые кому не надо не показывают, прячут. Вот увидите, что я прав. - Он повертел в руках листовку, посмотрел на свет. - Кустарщина, конечно, но... сделано не так уж плохо. Рука опытная. Вы мне, дорогой мой, если, конечно, вам это будет не трудно, добудьте-ка продукцию вашей типографии - какие-нибудь там бланки или еще что... А всего лучше, если это возможно, найти бы их районную газету. Выходила тут такая, называлась "Колхозная правда". Ну вот, пока что все. Арестованного я сейчас смотреть не буду. И вам не советую утруждаться.
   Разве только... ну да, на ночь один-единственный разок проверить. С профилактической, конечно, целью. Знаете, когда человек крепенько уже заснет, приподнять и так слегка всыпать... Но чтоб свеженький мне был, как молодой огурчик. Да-да, здоровый и со здоровой памятью.
   Думаю, что лучше бы покуда ни Гуго, ни этого вашего Дуську к нему не подпускать. Пусть кто-нибудь другой, кто на руку полегче. Вы, конечно, его не допрашивали, как мы условились?.. Нет?.. Вот и спасибо, и чудесно.
   Ну, не буду вас больше задерживать. Спасибо. Адью, дорогой! Не волнуйтесь и принимайтесь за свои повседневные дела. На меня не обращайте внимания. Я тут у вас хочу немного отдохнуть, погулять, знаете, на свежем воздухе денек-другой.
   Так обер-лейтенант СД Форст представился в Скальном рядовым - писарем какой-то тыловой части. Он довольно-таки неплохо говорил по-русски и по-украински, потому что среди его предков была, видите ли, какая-то не то русская, не то польская бабка. Потому-то он вступал в разговоры с каждым встречным и любил, даже настаивал, чтобы к нему в беседе обращались по-нашему- Павел Иванович (он выговаривал: "Павиль Иваковитш"), ему это очень нравилось.
   В Скальном его сразу заприметили и даже передавали от соседа к соседу:
   - Какой-то такой немчик тут приблудился, как оса настырный... А так ничего себе, приветливый, вежливый.
   Да такой говорливый, как тетка Химка! Вот уж, где ни посей, там уродится! И все ему интересно, и про все расспрашивает. Бывает, и купит что, коли выгодно, а так, чтобы самому взять, как другие, - не возьмет. Видно, и среди них иной раз попадаются с совестью...