Максим приказал своим и велел передать это "агентам":
   - Листовок не расклеивать и не разбрасывать. Ясно?
   Раздавать только надежным людям и предупреждать:
   "Прочитай и передай товарищам!"
   Белыми мотыльками выпорхнули листовки из юношеских рук и... пропали, будто в воду канули.
   Максим чувствовал себя как молодая мать, которая впервые отправила в далекий путь свое дитя, а теперь и беспокоится, и гордится, и тревожится о его судьбе, не зная, где оно и что с ним. А листовки гуляли по районам, мотыльками порхали из рук в руки; скрытые от вражеских глаз, они ободряли советских людей, разрушая гитлеровскую ложь и провокации.
   Люди тихонько переговаривались между собой: "Брешут! Ленинграда и Москвы они не взяли. И "приказ" Тимошенко и Ворошилова - их выдумка. Красная Армия воюет. Немцы вон, сами видим, эшелонами раненых везут..."
   Лишенные возможности знать правду, люди с жадностью набрасывались на листовки и, передавая из рук в руки, зачитывали их до дыр. И ни одна из них, как видно, за все это время так и не попала в руки гитлеровцев.
   И уж Максиму казалось недалеким то время, когда из их пятерки вырастет не одна и не две подпольные группы, когда они наконец смогут достать из Стоянова колодца Ленькино "мыло" - и на много километров кругом полетят под откос эшелоны, станции, железнодорожные колеи, загорятся жандармские и полицейские управы и насмерть перепуганные оккупанты не будут знать, куда им податься, где и кого ловить. И вынуждены будут на него, Хромого Максима, и еще многих таких Максимов, Ленек, Петров и Галь отвлекать с фронта полки, а то и целые дивизии.
   Веселее, увереннее и смелее почувствовала себя теперь пятерка.
   22
   И только Галя Очеретная ничего этого не слышала, не знала и даже ни о чем не догадывалась. Камнем на шее у нее висела ненавистная работа. Все нестерпимее становилась мысль, что торчать тут, в этом змеином гнезде, напрасная, просто безнадежная затея. Все гаже, противнее становился Панкратий Семенович, который стал уже поговаривать о том, что управа собирается выпускать какую-то газетку. Галя нервничала, стала угрюмой, худела и чахла на глазах.
   И дома девушка покоя не имела. Грицько хоть и был, как прежде, послушным и внимательным, а все-таки... Лицо у парня обветрилось, глядеть он стал исподлобья не то настороженно, не то со злостью. На глазах дичал, шастал где не следует, таскал со станции уголь, а из-под молотилки зерно.
   Носился с патронами, с каким-то белым, похожим на вермишель, порохом. Когда этот порох горел, то прыгал по всему двору, словно на пружинке. Грицько набрал где-то цветных ракет, начал с мальчишками меняться и однажды притащил настоящую гранату. А тут еще простудилась маленькая Надя. И сразу, будто кто-то только и ждал этого сигнала, посыпались неприятности одна за Другой.
   Как-то в воскресенье перед Октябрьскими праздниками, недалеко от МТС она встретила свою школьную подружку дочь лесника из соседнего, километров за сорок, Подлесненского района, Яринку Калиновскую. В коротенькой меховой шубке, шапке-ушанке, невысокая, круглолицая, хорошенькая Яринка бежала куда-то к станции, постукивая по мерзлой земле каблучками на подковках.
   Завидев ее издалека, Галя обрадовалась и бегом поспешила навстречу.
   - Яринка! Здравствуй! Как ты тут очутилась?
   А Яринка даже не улыбнулась. С явной неохотой остановилась, даже отшатнулась, боясь, что Галя бросится обнимать ее. И стояла, видно, недовольная встречей, досадуя, смущаясь и стараясь скрыть свое смущение.
   - Ты что, Яринка? Не узнаешь меня?
   - Нет, чего же... Просто так... Спешу... На станцию.
   Машина там как раз в нашу сторону идет.
   - Ну как ты, где? Что делаешь? -все еще ничего не понимая, но уже чуя что-то недоброе, спрашивала Галя.
   - Живу дома. А делать... Что теперь будешь делать?
   К чему и для кого?..
   Помолчала с минуту и с явным осуждением, не то спрашивая, не то утверждая, сказала:
   - А ты, я слышала, в немецкой типографии работаешь? Или в управе? -На слове "немецкой" она сделала заметное ударение и сразу же, обойдя Галю, шагнула куда-то в сторону. - Ну, прощай... Спешу...
   Галя так и осталась стоять посреди улицы, как оплеванная.
   Досада, тоска и обида душили ее. Ей хотелось броситься вслед за Яринкой, крикнуть: "Постой! Послушай, как ты могла подумать такое?" Но она сдержалась.
   Домой она уже не шла, а бежала. Оскорбленная, растерянная, она с ужасом вспоминала о том, что не только Яринка так на нее глядела, и до этого она не раз ловила на себе странные, непонятные взгляды. Бывало, увидев ее, кто-нибудь из знакомых или школьных подруг пожмет плечами и заторопится дальше. "И чего это они? Неужто я так изменилась, что люди стали меня обходить?" - спрашивала себя Галя. А оно, выходит, вон что! И хоть бы какой толк был от этой работы - не жалко и потерпеть, а так... Эх, послушалась Максима, теперь, гляди, еще не раз покаешься!
   А Максим вон уже сколько времени и глаз не кажет.
   Издали только раза два видела его. Верно, ему сейчас не до нее.
   Под вечер следующего дня в типографию забрел заместитель немецкого коменданта, белобрысый и долговязый лейтенант Клютиг. Шнырял по комнате, расспрашивал о чем-то, моргал круглыми желтыми, будто сонными глазами. Вертел во все стороны стриженной под бокс маленькой головой на длинной шее.
   Клютиг заходил в типографию не в первый раз. Зайдет, повертится немного и выйдет. Галя на него внимания не обращала. Он и сейчас прошелся из угла в угол, поковырял зачем-то шрифты в кассе и, когда Панкратий Семенович отвернулся, воровато обхватил девушку за талию. Панкратий Семенович тоненько, угодливо хмыкнул.
   А Галю морозом по спине сыпануло. Вывернулась и в один миг оказалась у самого окна. "Только этого мне еще не хватало!" - подумала она тоскливо.
   Дома, уткнувшись лицом в подушку, целый вечер проплакала, еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться в голос и не растревожить детей.
   Утром поднялась осунувшаяся, с красными опухшими глазами. На работу не пошла. Осталась дома присмотреть за больной сестренкой.
   Три дня, пока Надийке не стало легче, сидела дома.
   Готовила обед, ходила по воду, стирала и таким образом немного отвлеклась от тяжких мыслей. Но чуть только переставала заниматься домашними делами, опять на глазах выступали горькие слезы.
   Удрученная своими заботами, она и не заметила, как прошли Октябрьские праздники. Не раз она порывалась пойти к Максиму или хотя бы Грицька к нему послать, но так и не решилась. Не осмелилась нарушать его запрет и... стеснялась почему-то. Не хотела ему такой на глаза показываться растерянной и зареванной.
   На четвертый день за ней из управы прислали полицая с приказом завтра с утра выйти на работу.
   Панкратий Семенович с недоверчивым видом выслушал рассказ о больной сестренке и все бурчал. Работы накопилось много, пришел заказ из управы соседнего района, еще какие-то отчетно-финансовые формы для ге
   бита приказано напечатать. Дело стоит. Хозяева могут разгневаться, в неблагонадежности заподозрить.
   Галя, закусив губу, молчала. Но атмосфера в типографии становилась с каждым часом напряженнее, над девушкой явно сгущались тучи.
   Гром грянул уже под вечер.
   Панкратий Семенович в одном из бланков заметил вдруг опечатку и обнаружил ее только тогда, когда половину бланков уже отпечатали. Виновата была Галя. Недоглядела. Не до того было.
   Старик схватился за голову, забегал по комнате и впервые, кажется, за все время раскричался:
   - К черту! К чертовой бабушке, прошу вас, с такой работой! Это вам не при большевиках! От голодной смерти спас, пожалел - и вот тебе благодарность! По-комсомольски - косо, криво, абы живо! Вот как выгоню... заберут в Германию, там тебя выучат. Сразу б вас в хозяйские руки надо! Только вот характер у меня мягкий...
   Галя не сдержалась, сверкнула на него горячим от ненависти взглядом и так стукнула об пол набивной щеткой, что старик даже подскочил от неожиданности и испуганно втянул голову в плечи.
   - Провалиться вам с вашей работой и с вашими хозяевами вместе! Хоть в Германию, хоть к черту на рога - только бы вас не видеть!
   - Тю, сумасшедшая! Сбесилась - отступил от нее Панкратий Семенович и, сверля девушку настороженнопытливым взглядом острых, как иголки, глаз, проговорил уже примирительно, сладеньким голоском: - Уж и слова ей не скажи!
   Эта кротость не обманула Галю. Она уже знала, как мстителен был этот продавшийся немцам Панкратий Семенович. Но она была в таком исступлении, в такой ярости, что хоть на виселицу, ей сейчас было все равно.
   Домой она возвращалась в тяжелом настроении - и на белый свет не смотрела бы. Не выдержали, сдали нервы. Ломило голову, боль сжимала сердце. Все впереди казалось беспросветно-темным, мрачным. Что теперь будет с ней - не знала. Твердо решила: в типографию к этому постылому Панкратию, к гадюке Клютигу она не вернется. Ни за что не вернется - пусть ее хоть на куски режут...
   И не оккупанты были ей теперь страшны, не Панкратий, не полицаи. Так у нее закаменело сердце, что и самой лютой смерти, кажется, не побоялась бы! Она сейчас боялась одиночества, безысходности и безнадежности, которые сразу завладели ею. А тут еще и день такой выдался, хмурый какой-то, хоть и морозный, гнетуще серый, тоскливый.
   Когда Галя перешла деревянный мостик и повернула в гору, к станции, начало смеркаться. На улице было пусто, только по дворам кое-где еще виднелись люди. Дома стояли здесь только по правой стороне, на крутом берегу речки. Слева почти отвесной стеной поднимался над мостовой глинистый, заросший густой дерезой обрыв. Невдалеке от того места, где мостовая сворачивала влево на переезд, зияла почти на всю улицу глубокая впадина.
   Обходя ее, Галя взглянула на старенькие, почернелые от времени дощатые ворота и сразу узнала их. Так это ж Сторожукова хата! Те самые ворота, где когда-то не давал ей пройти щенок! Вот тут, в этой впадине, и лужа стояла... Что-то теплое, ласковое шевельнулось в ее груди.
   Галя подняла голову, глянула вдоль улицы и - в нескольких шагах впереди себя увидела Максима.
   Еще глазам своим не поверила, а уже ударило ее в грудь хмельной волной, прошло по всему телу, пламенем залило щеки.
   Максим вышел на дорогу снизу, из переулка. В коротеньком сером пальтишке, без шапки, он шел ей навстречу и сдержанно улыбался одними глазами.
   На миг Гале показалось, что где-то сквозь серую пелену туч пробился солнечный лучик. Она так обрадовалась этой встрече, так ей, оказывается, недоставало сейчас именно его, Максима, таким он показался ей родным, близким, что девушка даже и не пыталась сдержать охватившую ее радость.
   Они поздоровались, не сговариваясь, молча поняв друг друга, свернули в переулок и пошли вниз, к реке.
   Приглядываясь к девушке, Максим замедлил шаг.
   - Ты что, не заболела? Нет?.. Что-то осунулась с тек пор, как мы виделись в последний раз. Слушай, Галя, а как ты вообще живешь? Как дети? Может, чего надо? Денег, дров, хлеба? Тут такие хлопцы есть: скажу - и помогут.
   Ничего Гале пока не надо было, кроме одного: чтобы он, Максим, был тут, шел рядом, приглядывался к ней, чтобы она слышала его ровный, участливый голос. Нет, больше ей ничего не надо.
   Внизу, уже в лозняке, Максим показал Гале крошечный, густо исписанный клочок бумаги.
   - Что ты принесла в прошлый раз я уже использовал. Но надо еще столько таких вот букв, - провел он пальцем по бумажке. - Новости есть, очень важные, Галя.
   Максим коротко рассказал Гале о положении на фронтах, о горячих боях под Москвой, о параде седьмого ноября на Красной площади. Ничего лучшего, ничего более дорогого нельзя было и придумать. Галя снова почувствовала, что она жива, что она не одинока. Физически ощущая, как спадает с ее плеч тяжелый груз, как легко и вольно становится на душе, Галя поднесла к глазам Максимову бумажку и внимательно стала всматриваться. "А- 11, а
   87..."
   - Так-так, - прикинула она вслух. - Тут добрых дватри килограмма шрифта пойдет.
   - Думаешь, заметят? Опасно? - насторожился Максим.
   - Да кто ж его знает... Волков бояться - в лес не ходить!
   Максим помолчал, подумал.
   - Ясно! Ты пока что начинай... С завтрашнего дня и начинай, чтоб не носить большие порции. А я что-нибудь придумаю. Если они и взаправду все там взвесили, придется обеспечить общий вес.
   Они шли узенькой тропкой вдоль берега, Галя - впереди Максима. Над ними, касаясь плеч и головы, свисали голые ветки верб, хлестали по рукам бархатистые пругики краснотала, шелестели под ногами, потрескивали пересохшие стебли трав. Быстро темнело. В густой чаще прибрежных зарослей было пусто и глухо. Но Галя об этом не думала. Ей было хорошо. Чуть позади себя она слышала Максимовы шаги, ощущала совсем рядом теплое его дыхание, даже, кажется, слышала размеренные удары сердца.
   Горечь, тоска, беспросветность - все забылось, развеялось. Галя не расспрашивала Максима, но про себя думала: "Нет, значит, все-таки вышло. И подтвердила привычным Максимовым словом: - Ясно!" Теперь она опять знала, что ей делать, как держаться, для чего жить на свете.
   Когда они уже простились и Галя повернула тропкой через свой огород к дому, ее вдруг укололо что-то досадное, неприятное. Сначала она не поняла, в чем дело, но потом, через минуту вспомнила: Панкратий Семенович, ссора, взрыв ее неистовой ярости, решение никогда в типографию не возвращаться.
   "Ох, и наделала ж ты делов, девка! - от души покаялась она самой себе. - Хорошо, что хоть Максиму не сказала. Все бы прахом пошло. Как бы я ему тогда в глаза поглядела?"
   Но сейчас даже ссора с Панкратием Семеновичем не казалась ей такой страшной и непоправимой.
   - Как-нибудь помиримся! - подумала она вслух и усмехнулась весело и задорно.
   23
   С фанатической страстью отдавался Максим созданию подполья и того же требовал от друзей. Укорениться, обрастать людьми, портить нервы врагам и неустанно вместе с тем искать связей с настоящим, большим подпольем, а может, и (если назреют такие условия) с Большой землей. Термин этот начал уже бытовать тогда в радиопередачах, как символ советской родины, находившейся по ту сторону фронта.
   События предоктябрьских дней на фронтах и особенно под Москвой, парад на Красной площади, всенародная мобилизация там, за линией фронта, давали в руки Максиму острое и разящее оружие. Наступил самый благоприятный момент для хлесткого удара по немецкой пропаганде, и пропустить это время было бы преступлением.
   Выслушав Сенькину информацию и просмотрев все, что тот успел записать, Максим сел сочинять новую листовку.
   Он обдумывал каждое слово, чтобы возможно экономнее использовать бумагу, шрифт и сказать как можно больше. Писал, а потом старательно подсчитывал буквы, запятые, точки. Возбужденный, взволнованный, бормотал себе под нос, сам того не замечая:
   Стихи стоят
   свинцово-тяжело,
   готовые и к смерти
   и к бессмертной славе...
   Когда листовка была готова, все знаки подсчитаны, Галя стала выносить из типографии литеры.
   Все теперь у нее складывалось просто чудесно. Надийка выздоровела, в работе появилась настоящая заинтересованность. И старый Панкратий то ли огошел, пересердился, а может, притворился, что не сердится, только он больше теперь молчал. Лишь иногда Галя ловила на себе его настороженный, колючий взгляд. Да что взгляды! Все равно ничего не заметит. А насчет того, как он теперь к ней относится... Эх! Даже визиты Клютига, попрежнему безмолвные, трогали ее теперь гораздо меньше.
   Вынося шрифт, Галя не боялась уже, что вдруг станут проверять, перевешивать кассы. Каждый раз, забирая очередную порцию, Максим оставлял точно такую же старательно вывешенную на стареньком скрипучем безмене порцию гвоздей, разных неприметных для глаза железных кусочков. Галя эти кусочки рассыпала по гнездам, а гвоздики, когда старик выходил забивала прямо в кассы.
   Все шло своим чередом. Галя выносила шрифт из типографии. Максим до времени припрятывал его в развалинах банка. А когда литер собралось нужное количество, он набрал текст листовки и сразу же уничтожил написанный от руки оригинал.
   Тяжелый брусок набора перешел потом к Сеньке Горецкому, а от него уже попал в хату бабки Федоры.
   Вторая листовка вышла большая, на весь листок. Такие листы до войны продавали обычно пачками в писчебумажных магазинах, и Сенька Горецкий раскопал две полные пачки в разбитой заводской конторе.
   Печатать вторую листовку было труднее, чем первую, Петр с Сенькой возились с этим всю неделю, пока хватило бумаги.
   Готовыми листовками туго набили зеленую сумку и вместе с "типографией" снова отправили на сохранение к Володе Пронину. Под тяжелой дубовой решеткой, о которую обычно очищали у порога обувь, был закопан в песке деревянный ящик с толстой крышкой. В нем лежали автомат и две винтовки. Володя положил туда сумку, закрыл сверху решеткой, и теперь топчись тут хоть сто человек, никому и не приснится даже, на чем он стоит.
   К Лене Заброде или снова к Сеньке листовки возвращались небольшими пачками уже от Володи.
   Были они теперь гораздо конкретнее и обстоятельнее.
   А главное - появилась в них еще одна новая и важная примета.
   Когда Максим отбил первую, пробную листовку и еще раз перечитал ее, ему уже показалось, что чего-то существенного недостает.
   "Но чего же? - спросил он себя. И сразу ответил: - Ясно, чего!.. Подписи. Написать: "Подпольно-партизанская комсомольская группа или организация"? Но зачем немцам и полицаям знать: "группа", да еще "комсомольская"?
   Начнут вылавливать всех комсомольцев подряд. Нет, для немцев хорошо бы что-нибудь позагадочнее... И по возможности пострашнее, поугрозистей..."
   Максим задумался. Ковыляя взад-вперед по мастерской, старался поймать самое нужное слово и повторял давно уже, как песню, заученные строки:
   Сияньем молний, острыми мечами Хотела б я вас вырастить, слова!
   "Хотела б я вас вырастить, слова..." Подожди! А может... Так?"
   Литер для найденной вдруг подписи не хватило. Но лишний раз встречаться с Галей и подвергать ее опасности Максим не хотел. Кусочек обыкновенной резинки, острый ножик... и вот большие буквы крепко наклеены на деревянный брусок и закреплены внизу, под текстом набора.
   Отпечаток на бумаге получился выразительным и угрожающе строгим: "М О Л Н И Я".
   24
   Максиму хотелось увидеть свое "оружие" в деле, но идти на преждевременное открытое и сознательное "замыкание" он не торопился.
   Ему важен был разговор со своими людьми, а не с жандармами. Однако Максим понимал, что такое "замыкание" может произойти неожиданно, помимо его желания и воли. Он готовился к этому, и теперь, когда оно, по-видимому, произошло, его это не удивило и не испугало. Он только хотел знать, где, как и почему это случилось и кто такой Савка Горобец.
   Листовка попала к жандармам на четвертый или на пятый день после того, как ее отпечатали. Значит, они уже знают, что где-то тут существует типография и подпольная организация "Молния". И все, кто прочитал листовку, об этом знают. И неизвестная женщина, которая вчера на улице остановила Галю и рассказала ей про Савку, Дементия Квашу, Дуську и о том, что прибыл взвод СД во главе вот с этим золотозубым... Что в этом рассказе правда и что неправда - определить сейчас трудно. Но ясно одно: золотозубый рыскает по местечку и к нему, Максиму, в мастерскую заходил не случайно...
   Сперва Максиму, как и всякому человеку, которому угрожает опасность, казалось, что все догадки и подозрения падают именно на него. А он - как под стеклянным колпаком, отовсюду его видно, стоит лишь пошевелиться - и он схвачен. Но это ощущение было у него лишь до тех пор, пока он не попробовал поставить себя на место тех, кто ищет... Да, он на виду, но ведь у тех, кто его ищет, глаза завязаны. Они могут только предполагать, а точно знать никак не могут.
   А он, Максим, знает, что его ищут. Он может следить за каждым их движением и вовремя избегать расставленных ловушек. И не только избегать, но и нападать:
   путать, сбивать со следа, наносить неожиданные удары!
   Но для этого прежде всего надо все знать. И первым делом узнать - кто этот Савка Горобец? Надежная стена стала между "Молнией" и гестаповской командой золотозубого или тонюсенькая пленка из стекла, в которую только пальцем ткни - и она рассыплется? А может, просто случайный, ничего не знающий человек?
   Галя до сих пор никогда не слышала о Савке Горобце, а у той тетки спрашивать не могла.
   Леня Заброда и Сенька тоже никак не могли вспомнить такого имени.
   Володя Пронин и Петр Нечиталюк ничего не могли сказать о Савке, они впервые о нем услышали.
   Всем было сказано: прислушиваться к каждому слову врага, следить за каждым шагом полицаев и немцев, глаз не спускать с золотозубого - и обо всем как можно скорее докладывать ему, Максиму.
   И было приказано: держаться настороже, чтоб никого не захватили врасплох. Лучше дома не ночевать, а есди негде больше, так, по крайней мере, ложиться спать в таком месте, чтоб в любой момент можно было ускользнуть из рук. Соблюдать комендантский час, затемно не шататься и лишний раз никому не попадаться на глаза.
   А если кому-нибудь - или всем им - придется бежать, пусть собираются в левадах под Бережанкой, на сто пятнадцатом километре. Максима они найдут в железнодорожной будке путевого сторожа Яременко. Както Максим встретился со стариком на базаре и на всякий случай предупредил его. Не застанут в первый раз, пусть зайдут к старику через день. А если он там не объявится, что ж... Они об этом услышат. Всякое сейчас может случиться. Они ведь тоже воюют, а на войне как на войне...
   Одно только не может и не должно попасть в руки врагу - шрифт. Да что шрифт! Ни одна добытая с таким риском буковка не должна попасть в руки жандармов.
   Ни одна не должна пропасть. Если даже только один из них останется на свободе, он должен спасти и сберечь типографию.
   Потерять ее, отдать немцам - все равно что на фронте сдать оружие врагу или сдаться в плен с оружием в руках.
   Все эти приказы и донесения шли от Максима и возвращались к нему по "цепочке" через Леню Заброду.
   В тот день, когда Максим узнал от Гали, что произошло "замыкание", в брезентовой сумке под порогом амбулатории осталось всего двадцать пять листовок. Остальные Леня уже передал друзьям в селах или распространил через Сеньку по всему Скальному. Оставшаяся пачка ожидала посланца из соседнего Подлесненского района. Кто должен был прийти, Максим не спросил, только приказал Лене забрать у Пронина листовки и как можно скорее передать в Подлесненский район и попросить товарища две-три из них наклеить там в самых людных местах. Пусть золотозубый или еще кто пошевелит мозгами, где эти листовки напечатаны - в Скальном, в Подлесненском, а может, в каком другом месте.
   Кроме того, Максим приказал Лене наклеить одну листовку на видном месте возле станции, а Сеньке Горецкому - на стене или на воротах сахарного завода. Клеить их надо было "насмерть" - так крепко, чтобы их нельзя было оторвать, чтоб целыми в руки жандармам они не попали.
   - Пусть сдирают по кусочку, пусть поработают...
   Ясно?.. Так-то, Радиобог. И еще скажи Сеньке, чтобы к приемнику в эти дни не подходил...
   Ночевать в тот вечер Максим пошел к Кучеренкам.
   О том, что он там иногда ночует, знали только Леня Заброда и Сенька Горецкий.
   Спал Максим в тесной кухоньке, в углу между печкой и глухой стеной. Единственное крохотное кухонное окошко выходило в сад. Кроме двери в хату был в этой кухоньке еще выход в сени. А уже оттуда можно было вылезти на чердак или перейти на другую половину, которая так и осталась недостроенной и теперь служила Кучеренкам коровником...
   В полночь, когда Максим, начитавшись изодранного, без начальных и последней страниц "Тиля Уленшпигеля", погасил коптилку, сдернул с окошка занавеску и начал уже было засыпать, кто-то тихо стукнул в раму.
   "Пепел Клааса стучит в мое сердце-", - спокойно, сквозь сладкую первую дрему подумал Максим. Он угрелся на своем твердом топчане, и вылезать из-под одеяла не хотелось.
   Он еще полежал, уговаривая себя, что этот стук ему только приснился. Поднялся, когда стукнули еще. Тихо, чтобы не побеспокоить хозяев вышел в сени и оттуда уже выглянул в сад.
   Ночь стояла тихая, мороз крепчал, и небо было чистое и звездное. Снегу не было, но легкий иней прикрывал промерзшую землю, стволы и ветви вишен. У самого окна под раскидистой грушей виднелась чья-то невысокая фигура. Максим сразу узнал круглоголового и коренастого Сеньку Горецкого.
   - Что-нибудь случилось? - спросил его Максим уже на кухне.
   - Да нет! - ответил Сенька. - Просто решил, что переться сейчас через город домой не конспиративно.
   Перебуду у тебя ночь, а на рассвете в левады. Никто и не заметит.
   - Нечего шляться по ночам, - упрекнул его Максим. - В таких случаях лучше дома сидеть. Ясно?
   Ясно-то оно ясно, но...
   И Сенька высыпал на Максима ворох новостей.
   Сначала похвалил немцев за то, что всех собак перестреляли и теперь гуляй ночью, где хочешь. Листовки удалось расклеить, и их приклеили так крепко, что зубами даже не выгрызешь! Одну - около завода, другую - на стене дома, как раз напротив заводской площади. Ну а третью Ленька, наверное, на станции прилепил... На улицах повсюду парами разгуливают полицаи ("боятся по одному, собаки!"), а на дорогах при выезде из города патрулируют в засадах немцы. Он сам прошел низом, огородами, незаметно, так, что нигде ни звука не было.
   Потом Сенька сказал, что вчера утром, наверное случайно, забрел к ним в хату незнакомый полицай, спросил, не ночевала ли у них какая-то женщина, и больше не возвращался.