В тот же день он умер.
   И в то, что говорил он перед смертью в шутку, уверовала по-настоящему, как увидели потом все, вдова Варвара Семеновна. Первой об этом рассказала молочница в беседе с Елизаветой Григорьевной.
   Наливая на кухне молоко в кувшинчики Варвары Семеновны, молочница заметила вдруг на полу, подле шкафика, возившегося юркого мышонка.
   — И кошка у вас есть, а мыши бегают, — спокойно сказала она и, схватив с плиты полено, бросила его вдруг в мышонка, но промахнулась.
   — Мышонок? — вскрикнула радостно вдова. — Да как ты смеешь!… Не трогай, поганка, не трогай, я тебе говорю: это ведь Николай Матвеевич!…
   Кошку в тот же день Варвара Семеновна кому-то отдала, а через некоторое время мышонок не только не боялся показываться у шкафчика, но свободно разгуливал по кухне, а потом и по всей квартире. Он подолгу возился на одном каком-нибудь месте, куда заботливые теперь руки Варвары Семеновны клали сахар, коржики, слоеный пирожочек, а сама она тихо, не шелохнувшись, сидела в сторонке и следила за маленьким прожорливым животным, которого кормила всем тем, что любил раньше покойный Николай Матвеевич.
   Горе постигло Варвару Семеновну, когда однажды увидела вдруг у оставленного на полу кусочка сахара… одновременно двух мышей, совершенно одинаковых, неразличимых!…
   Ох, всячески старалась бедная вдова объяснить сама себе это неожиданное появление второго мышонка, всячески старалась успокоить себя различными соображениями о странных возможностях, таящихся в загробной жизни… Но спустя короткое время, когда мыши уже одновременно скребли и бегали во всех комнатах, — Варвара Семеновна перестала уже искать тому объяснений, но кошки все же в дом не взяла, так как боялась, что глупое животное сможет случайно умертвить именно «Николая Матвеевича»…
   Странность эту Варвары Семеновны знали уже все в доме, но лучше всех — супруги Адамейко, ближайшие соседи, иногда заходившие к ней по разным делам.
   Между вдовой и Елизаветой Григорьевной вскоре установились чисто деловые отношения, так как часто Варвара Семеновна ссужала деньгами под некоторый небольшой процент маленькое торговое предприятие Елизаветы Григорьевны на Клинском рынке: после покойного Николая Матвеевича осталось сотни две червонцев, кстати сказать, выигранных им незадолго до смерти в известном всей столице Владимирском клубе.
   Сделав это незначительное отступление, дающее хотя бы некоторое представление читателю о ближайшей соседке супругов Адамейко, — станем продолжать теперь наше повествование, прерванное мыслью о причинах, повлекших появление в квартире Елизаветы Григорьевны молодого рыжего кота.
   Кот этот игриво и стремительно каждый раз вскакивал то па колени к человеку — и в том и в другом случае стараясь мягко, не царапая, задеть его крупное, торчащее ухо или юлящий перед глазами палец хозяина, но сегодня Ардальон Порфирьевич вяло и неохотно отвечал на забавы шаловливого кота, привыкшего к более внимательному к себе отношению.
   Внимание же и мысли Ардальона Порфирьевича были заняты теперь другим. Он сам ловил себя теперь на этих мыслях, подбирал и складывал их в своем мозгу одну подле другой, как коллекционер — собранные им предметы.
   И несколько раз забегавшая в комнату Елизавета Григорьевна никак не могла предполагать, что собирал эти мысли теперь Ардальон Порфирьевич о ней именно.
   Вот, сию минуту, забежав за сахаром, она неловко шагнула в передней, зацепила ногой стоявшие под столиком калоши, — и одна из них, неприятно шаркая по полу, влетела вдруг в комнату, шлепнувшись — перевернутая — о косяк буфета.
   «Эх, косолапая какая!…» — морщится про себя Ардальон Порфирьевич, провожая взглядом торопливую жену.
   И когда, уходя вновь на кухню, Елизавета Григорьевна забывает захватить с собой неловко заброшенную сюда пыльную калошу, — он встает с диванчика, поднимает ее с пола и сам относит в переднюю.
   Или вот теперь: Елизавета Григорьевна пересыпает из кулька сахар; белые кристаллики песка с коротким шуршащим шумом падают на подставленную тарелку, мгновенно наполняют ее через край и сыплются дальше — на стол, на плетеное решетом сиденье стула и сквозь дырочки его — на пол.
   — Ах, не рассчитала! — восклицает Елизавета Григорьевна и выбегает с тарелкой из комнаты, и рассыпанный на полу сахарный песок, как раздавливаемые насекомые, хрустит неприятно под ее башмаками.
   «Фи, безобразие… неряха!» — раздуваются уже ноздри Ардальона Порфирьевича, и его маленький птичий нос нервно подергивается.
   При каждом появлении жены Ардальон Порфирьевич теперь уже с нарочитой внимательностью следит за каждым ее жестом; и глаз и мысль ищут в них еще чего-нибудь нового, что могло бы дополнить сегодняшние наблюдения за Елизаветой Григорьевной.
   И хочется еще и еще чего-нибудь угловатого, нескладного и неприятного в поступках, в движениях жены, вдруг ставшей далекой, даже враждебно-чужой, — и Адамейко чувствует уже, как упорная злоба вместе с кровью приливает к его мозгу.
   А когда через минуту Елизавета Григорьевна возвращается в столовую со шваброй и аккуратно выметает пол, и попутно стирает пыль возле самых ног сидящего на диванчике Ардальона Порфирьевича, злоба эта не только не утихает, но неожиданно еще больше усиливается! «Эх, догадалась-таки, неряха!…» И неприятно, зачем «догадалась» уже Елизавета Григорьевна!
   Но вот взгляд упал на загнувшийся подол ее юбки, — и Ардальон Порфирьевич с сухой иронической усмешкой вспоминает еще одно прегрешенье жены: как, раздеваясь перед сном, часто оставляет Елизавета Григорьевна на пыльном полу сброшенное с себя неопрятное платье, или в новой юбке может валяться на кровати, или находит — бывает — свою гребенку в хлебнице…
   — Садись к столу! — входит с шипящими на сковороде и пускающими горячие масляные пузырьки котлетами Елизавета Григорьевна. — Мне ведь бежать скоро…
   Ардальон Порфирьевич сбрасывает с колен рыжего кота и молчаливо присаживается к столу, а вгнездившаяся, не покидающая мысль, как упорная ткачиха, ткет: «Непростительно ей… За что прощать ей: хоть бы с душой человек был или красотой брала, а то мясо одно и галантереей торгует!…»
   Красоты и впрямь у Елизаветы Григорьевны было мало. Если чем и вызывала к себе внимание супруга Адамейко, так это бедрами только. Они были непомерно крупных размеров, бочкообразные, тяжелые, и юбка лежала на них оттопыренно и вздуто, словно сшита была из нескладного брезента. Из-за бедер же этих юбка делалась короче, и из-под нее виднелись обутые в черные шелковистые чулки стройные, тонкие ноги, никак не соответствовавшие своему непомерно крупному верху: казалось, вот-вот они подогнутся и обломаются в коленях от напирающей на них тяжести. Впечатление это еще усугублялось тем, что роста Елизавета Григорьевна была низкого, как и муж, но плечи имела широкие и круглые.
   Лицо же Елизаветы Григорьевны никакими достопримечательностями не обладало, если не считать вздернутого носа и выпуклых желтовато-коричневых глаз, смотревших всегда добро и чуть растерянно.
   Нельзя сказать, что Адамейко не любил вовсе своей жены. Наоборот, часто он был очень ласков с ней и сам дорожил вниманием и лаской Елизаветы Григорьевны, которую, по существу, считал верной подругой своей жизни, а в некоторых житейских вопросах — и старшим товарищем своим. Сама Елизавета Григорьевна так и старалась поставить себя во взаимоотношениях с мужем: она была старше Ардальона Порфирьевича на четыре года и считала себя значительно опытней и практичней его. Адамейко к тому же находил ее еще и более спокойным человеком.
   Он был рад этому спокойствию жены, верней — тем ограниченным требованиям к жизни, которые она, Елизавета Григорьевна, предъявляла вместе с тем и к нему самому: она умела быть довольной каждым прожитым своим днем, хлопотами и заботами в ларьке и по дому, маленьким развлечением, полученным в кино или — в очень редких случаях — в театре миниатюр на Невском, или солнечной погодой в воскресный день. В газете она читала только распоряжения местной власти о порядке торговли, о квартирной плате и иногда также доступно написанный отчет о каком-нибудь сенсационном уголовном деле.
   Надо сказать кстати, что, когда, впоследствии судили уже и самого Ардальона Порфирьевича, и Елизавета Григорьевна, все время присутствовавшая в зале суда, была уже в курсе всех происшедших событий — вплоть до факта нападения в темном переулке на немого человека, — даже и тогда уже она искала точного объяснения всему не столько при помощи своих собственных умозаключений, сколько в бойком отчете газетного репортера, довольно верно схватывавшего некоторые черты характера ее мужа… Может быть, здесь наилучшим образом сказалась неразвитость ее ума, но все же совсем глупой назвать Елизавету Григорьевну нельзя было.
   Но по временам вдруг именно такой и считал ее Ардальон Порфирьевич. Тогда уже то, что он привык называть спокойствием ее натуры, в его глазах получало неожиданно другой смысл, весьма обидный для Елизаветы Григорьевны.
   Адамейко, привыкший, по складу своего ума, думать, обо всем очень пытливо и проникновенно и меньше всего проявлявший интерес к людям, ему близким и легко разгадываемым, иногда вдруг вспоминал о жене, как о человеке, — и тогда тихость и нетребовательность ее ума, принимавшего жизнь так же бездумно, не проверяя, как пациент — таблетки из аптеки, — вызывали у Ардальона Порфирьевича чувство скрытого презренья к жене и прилив острого озлобления человека, превосходство которого среди всех окружающих так явно, но для них незаметно или безразлично… А о превосходстве своем Ардальон Порфирьевич часто думал, и мысль об этом уже сделалась частью его характера.
   И если сегодня эта же мысль пустила уже, как почка — ростки, и другие — о малой привлекательности и нескладности жестов и поступков неопрятной Елизаветы Григорьевны, то была уже и новая — вкрадчивая и по-своему волнующая.
   Каждый раз, подняв голову от тарелки, Адамейко видел сбоку от себя румяное и лоснящееся от недавней кухонной возни хорошо знакомое лицо жены, и непонятно для самого себя Ардальон Порфирьевич чувствовал теперь, что видит он словно не целиком облик Елизаветы Григорьевны, а только каждую часть ее лица в отдельности…
   Вот замасленные влажные губы — рот, обнажающий такие же жирные теперь передние зубы с застрявшими между ними кусочками картошки и мяса; вот, отдельно, безучастно ко всему приподнятый кверху кругленький нос; глаза, густые ресницы, не отпускающие застрявшего среди них одного свисающего с головы волоса; одной сплошной светло-русой бечевочкой протянутые брови, родимое пятнышко на щеке, кончик закрытого прической уха, — все это видел отдельно, все это, казалось, и существовало только порознь, а живого лица жены, самой Елизаветы Григорьевны, — как будто теперь уже и не
   было…
   Так вот — отдельно можно смотреть на брови; на родимое пятнышко, на жирный зуб, словно все это находилось порознь у нескольких людей.
   «Фу, ты, черт, предметы разные в голову лезут!» — одну минуту подумал даже Ардальон Порфирьевич.
   Но в то же время новая, вкрадчивая и волнующая, мысль вставляла живо и отчетливо видеть уже то, что реально сейчас перед глазами не существовало: глаза видели все время образ встретившейся сегодня Ольги Самсоновны.
   И если весь этот час Ардальон Порфирьевич был особенно придирчив в наблюдениях над Елизаветой Григорьевной, то, как понятно будет читателю впоследствии, этому немало способствовала упорная мысль о встрече с женой Сухова.
   О том, какое впечатление произвела на него эта встреча, Ардальон Адамейко расскажет в свое время лично, — мы же вернемся к описанию того, как провел он остаток дня 28 августа; но, до этого, сообщим теперь же, в следующей главе, о некотором факте, имевшем место ровно через 12 дней, то есть 9 сентября.

ГЛАВА VII

   Девятого сентября после обеда, уходя на Клинский, Елизавета Григорьевна поручила Ардальону Порфирьевичу зайти через час к вдове Пострунковой — отдать взятые взаймы деньги, о чем еще дня два тому назад условлено было с Варварой Семеновной. И, когда после ухода жены пришел обусловленный час, в течение которого, как знала Елизавета Григорьевна, вдова еще должна была отдыхать, — Ардальон Порфирьевич, закрыв квартиру на французский замок, направился через площадку к дверям соседки.
   Звонка в квартире Пострунковой не было, — и он кулаком постучал в дверь. Слышно было, как в глубине квартиры залаяла тотчас же собака Варвары Семеновны, — потом в одну секунду, скачками, лай этот уж пронесся по всей квартире — и громко уже раздался рядом с Ардальоном Порфирьевичем: теперь его отделяла от собаки только дверь.
   Поведение собаки было совершенно обычным и таким же, как всегда, когда кто-либо хотел перешагнуть порог квартиры Варвары Семеновны: всегда Рекс стремглав бросался к дверям и визгливо лаял, а вслед за ним шла уже сбрасывать дверную цепочку его неторопливая хозяйка. На площадке всегда были слышны в таких случаях ее шаги и звук шлепающих по полу туфель.
   Ардальон Порфирьевич сейчас ясно представлял себе, как вдова, потревоженная стуком в дверь и визгливым лаем собаки, встает теперь со своей широкой деревянной двуспальной кровати, на которой любила всегда отдыхать после обеда, как сбрасывает при этом с ног покрывавший их полосатый коричневый плед и, спустив их с кровати, всовывает в стоящие тут же остроносые шлепанцы; как проходит потом, почти неслышно, по зеленому ковру своей маленькой гостиной, где, срезывая углы, стоят симметрично, друг против друга, два таких же маленьких зеленых диванчика, письменный стол покойного Николая Матвеевича и другой стол — черный лакированный, покрытый бархатной скатертью, на котором стоит розовая просвечивающая ваза и на дне ее — несколько пуговиц, сломанный короткий карандаш, две-три царских монеты и прошлогодние квитанции домоуправа, — и лежат дна толстых, в желтой коже, альбома с приклеенной на них серебряной дощечкой, имеющей форму визитной карточки с загнутым впереди верхним левым углом, и где на каждой дощечке вырезано тонко: «Н. М. Пострунков»; как после гостиной хозяйка попадает сразу в прихожую, где увидит на ходу свое лицо в зеркале, стоящем у стены против вешалки, и, подойдя уже к самой двери и задев ногой юлящего тут же Рекса, спросит, как всегда: «Кого надо?…»
   Все это Адамейко, пока стоял у закрытой двери, совершенно ясно себе представлял — так же, как и знал, что на вопрос соседки должен будет ответить: «Откройте, Варвара Семенов-па: это я — Ардальон Порфирьевич».
   Он ждал теперь терпеливо ее шлепающих шагов и знакомого голоса за дверью.
   Когда прошла почти минута, а дверь все-таки оставалась закрытой и по другую сторону ее был слышен только порой визгливый, порой неприятно завывающий лай собаки, — Адамейко снова постучал в дверь, но уже продолжительней и сильней.
   Собака прыгала по прихожей и неистово, с охрипом, лаяла… К дверям же никто не подходил…
   Тогда Адамейко обоими кулаками затарабанил по двери, сильно подергал ее, схватившись за немного отставший ее край, снова начал колотить в нее так, что уже было слышно но всех трех этажах флигеля.
   Привлеченные шумом наверху, выскочили на площадку жильцы второго этажа, да и в самом низу кое-кто тоже подал свой удивленный голос.
   — Не отворяет наша адвокатша-то, а? — спросил жилец второго этажа, молодой краснощекий кассир, известный всему дому тем, что платил алименты одновременно троим сотрудницам одного и того же учреждения.
   Он поднялся на несколько ступенек вверх и, задрав свою кучерявую русую голову, посмотрел на Ардальона Порфирьевича.
   — Не отворяет! — посмотрел вниз Адамейко. — Будто оглохла она…
   — Дома, значит, нету, — отозвался чей-то женский голос со второй площадки. — А иначе такой трескотни — как не услышать!
   — Не должно быть! — раздался оттуда же голос старухи, прислуги из соседней квартиры. — Как это дома их нет, когда всем тут жильцам доподлинно известно, что в это время Варваре Семеновне встать только что и полагается после отдыху?… Всем известно. Завсегда она в этот час к чаю приготовляется и коржики на стол выставляет, а вы, гражданка, говорите — дома нету! Нет, прости, Господи, за мысли, как бы тут несчастью не случиться или происшествию даже! Вот, правду говорю, под пятницу на той неделе видала я сновиденье черное… Лежу это будто я в бане…
   — Эх ты, Палагея Ивановна, не говоря плохого слова!… — непонятно и весело прервал ее кудрявый краснощекий кассир и громко расхохотался.
   Адамейко еще раз постучал в дверь. Шум заглушил россказни словоохотливой старухи-прислуги.
   — Не отворяет? — спросил вновь кассир.
   — Не слыхать что-то…
   — Вот я и говорю про черное-то сновиденье, — вмешалась опять старуха, обращаясь к кассиру. — А вы, господин Жичкин, как при советской службе состоите, — так вам Бог уже будто и ни к чему! А я, прости, Господи, опасаюсь теперь даже за их — за Варвару Семеновну: или заболели очень, или…
   — Ах, черт! — И Ардальон Порфирьевич что было силы затарабанил в дверь.
   — И слушать меня не хочет, словно и сам за нее испугался! — продолжала она. — К тому же, слышите все, как собака надрывается…
   — Это верно, Петинька, собака лает ужасно, бедная! — воскликнул молодой женский голос. — Пойдем, Петинька, я боюсь…
   — …А коли собака ихняя в квартире, значит, и хозяйка должна там быть. Иначе как, по вашему? Собаку Варвара Семеновна завсегда с собой забирает, куды б ни шла.
   — Это верно, — подтвердил Адамейко. — Но, может, действительно куда-нибудь вдруг ушла, а Рекса и оставила? Исключительный, может, случай… Негостеприимная, заметьте, дверь! — улыбался он уже, спускаясь вниз. — Дверь — не человек: не поймет и не расскажет, — продолжал Ардальон Порфирьевич шутить, — а то разве была б так глупа: я, заметьте, Варваре Семеновне долг сторублевый своей жены принес, денежки, а дерево глупое принять меня не хочет…
   И он невзначай вынул тоненькую пачку червонцев и опять положил ее в карман.
   — Да-с! — весело моргнул краснощекий Жичкин. — Пребывает в существовании женщина без неприятностей и без служебных обязанностей… Индивид! — направился он уже к своим входным дверям.
   — Пойду в булочную… — как-то неожиданно и вяло сказал Адамейко. — Когда возвращаться буду, занесу уж ей деньги…
   И он медленно начал спускаться по лестнице.
   Обе двери на площадке захлопнулись. В квартире Варвары Семеновны нудно и отрывисто повизгивала собачонка.
   Камень ступенек был прохладен и освежающ, — Ардальон Порфирьевич вытер платком мелкие капельки легкого пота, набежавшего на лоб.
   Внизу, на подоконнике, поджав под себя лапы, вперив полузакрытые глаза в одну точку, лежал чей-то серый большой кот. Адамейко остановился подле, несколько раз погладил его, почесал его за ухом… и вдруг, отняв руку, больно ударил его по спине. Кот спрыгнул и, взбежав на несколько ступенек вверх, оглянулся и посмотрел боязливо и недоумевающе на человека.
   — Вот тебе! — сказал вслух Ардальон Порфирьевич и неожиданно для самого себя… показал коту фигу!…
   Выйдя за ворота, он увидел трехлетнего карапуза, сынишку дворника, без присмотра возившегося на панели. Адамейко остановился и, словно вспомнив о чем-то, быстро подошел к нему и, вытащив поспешно из левого кармана брюк липкий и полураздавленный яблочный пирожок, протянул его мальчугану; запачканные сладким густым соком пальцы Ардальон Порфирьевич тут же облизал языком.
   — Бери, бери — кушай… — совал он пирожок к пухлогубому мяконькому рту карапуза. — Не бойсь…
   Мальчуган молчаливо взял пирожок и, как за минуту до того серый кот, непонятливо посмотрел на незнакомого ему взрослого. Но тот уже отдалялся от него.
   Пройдя несколько шагов, Адамейко вдруг остановился и поспешно повернул обратно.
   Мальчуган, стоя у канавки, с удовольствием уже жевал пирожок.
   — Отдай… ты! — тихо и коротко сказал Ардальон Порфирьевич и быстро выхватил остаток пирожка из маленьких рук. Затем он так же быстро вытер их тут же, на панели, поднятым клочком газетной бумаги и продолжал свой путь, не оглядываясь.
   — Кхе-кхы… — теперь только заплакал ребенок, но взрослый человек был уже далеко.
   Почти ровно через час Ардальон Порфирьевич подходил опять к воротам своего дома, неся в бумажном мешочке вкусно пахнущие кондитерские рогальки. Он вошел во двор.
   — А что, господин Адамейко, впустила вас Варвара Семеновна, или не стучались еще раз?
   Он оглянулся — рядом с ним стояла старуха-прислуга из второго этажа. От неожиданности он вздрогнул.
   — Нет… нет. Иду вот только. А что — вернулась она, что ли? — спросил Ардальон Порфирьевич и равнодушно откусил больший, чем следовало, кусок рогальки: почувствовав, что от этого дыханию стало тесно.
   — Какой — вернулась! Мы вот втрех и разговариваем… — Старуха кивнула на двоих женщин, стоявших поодаль. Чего ей возвращаться-то, коли, по-нашему, она и не уходила. А собака ейная за дверью все плачет, да и только. Собака чувствие имеет…
   — Это верно, верно она говорит! — в один голос поспешили теперь поддержать старуху обе женщины. — Я уже мужу моему — Сергею, дворнику, значит, — говорила про подозрение наше… — продолжала одна из них. — Так он говорит: «Как она, — Пострункова вдова, значит, — до вечера не откроет и собака визгу своего не прекратит, так я, — говорит, — управдому доложу — и все тут, потому что не иначе, как происшествие и в мое, — говорит, — дежурство даже…» Так и сказал!
   — Ерунда! — прервал ее Ардальон Порфирьевич, с трудом проглотив рогальку. — Никаких не может быть таких случаев… Никаких подозрений. Ваших подозрений, бабьих, простите!… — уже весело и спокойно добавил он. — Вот я иду домой и опять постучусь к ней…
   Он направился к флигелю; женщины в сопровождении нескольких ребятишек, прислушивавшихся к разговору, пошли вслед за Адамейко.
   С той же беспечностью, даже напевая что-то, он быстро вбежал по лестнице, шагая сразу через две и три ступеньки, и согнувшееся и сильно наклонившееся вперед тело его, словно отталкиваемое при каждом движении пружиной, — было остро и упрямо, как у велосипедного гонщика.
   На последней площадке, где помещались его и Варвары Семеновны квартиры, Адамейко мигом остановился, открыл французским ключом дверь к себе и, не закрывая ее, прошел быстро в столовую…
   Через минуту, когда сопровождавшие его со двора женщины и несколько ребятишек были уже на площадке, они и застали Ардальона Порфирьевича стоящим у дверей соседки.
   — Ну-ка-сь, с Божьей помощью, постучимся! — сказала прислуга-старуха и перекрестилась.
   Адамейко нанес в дверь несколько громких и коротких ударов. В ответ — жалобный лай и — потом — скулящий визг собаки.
   — Ах ты, Господи, Господи!… — для чего-то начали креститься все три женщины, а дети, облепив дверь, всячески колотили по ней кулаками.
   — Вот вам и сон-то мой черный! Будто лежу это я в бане…
   — Да, уж не знаю, что думать!… — как-то вяло вдруг и глухо сказал Адамейко. — Дворника, что ли, позвать? Ведь скоро семь часов… Пора ведь…
   — Дворника, дворника… Сергея моего, да!… — всполошилась его жена. — Ванюшка, поди позови мужа моего… живо только! Может, нужно и Павла Родионыча — председателя, да управдома, да милицию?!
   — Все… все будут!… — усмехнулся, глядя на нее, Ардальон Порфирьевич и отошел к перилам.
   Облокотившись на них и свесив голову вниз, он заглянул в глубь пролета, точно высматривая, не идет ли уже дворник. Женщины шушукались возле дверей.
   Пролет был широк, и образовавшие его лестницы казались теперь сверху изломанными наподобие многоугольной буквы зет, каменными зубчатыми полосами, которые вот-вот с грохотом обвалятся при первом, даже легком ударе по одной из них; а то уже и наоборот: упорные и крепкие, прочно прилаженные к каменным сцепкам площадок, лестницы эти, оставив между собой скосившийся вбок колодец пустоты, давили теперь сознание Ардальона Порфирьевича своей тяжестью и крепостью, а зигзагообразный пролет неожиданно притягивал теперь облокотившееся на перила его легкое тело.
   Ардальон Порфирьевич мысленно увидел уже, как летит»но мелким куском вниз, как ударяются его плечи, руки, колени о холодные тупые ребра ступенек, а потом — плашмя падает он наземь, на твердые плиты вестибюля…
   — Ух, черт!… — отпрянул он, вздрогнув, назад и невольно зашатался.
   — Идем, дяденька!… — Дворник идет, и милиционер под воротами курит!… — раздалось несколько детских голосов снизу. — Вот сейчас… Мы с дворником… — И через несколько секунд, в сопровождении ребятишек, он появился на площадке.
   Становилось уже тесно, и ребятишек согнали на несколько ступенек вниз.
   — В чем тут дело, граждане?
   — Я ж тебе, Сергей, рассказывала: про вдову-то, гражданку Пострункову… Уж сколько времени, как не отвечает никто, окромя собаки. И подозрительно, Сережа!…
   Дворник окинул взглядом присутствующих, сказал «здрасьте» Ардальону Порфирьевичу и почему-то вытер при этом правую руку своим сшитым из мешка передником.
   Потом он, не говоря ни слова, сделал шаг по направлению к двери и, — словно у него не было доверия к бабьим словам или считая, что нужно и полагается самому попробовать, — несколько раз подряд громко постучал в дверь.
   И вновь тот же ответ: приближающийся визгливый лай собаки.