«Переступишь или не переступишь?» — ясно слышала уже слова Сухова, — и знала Ольга Самсоновна, что ответ теперь — близок. Но какой?!
   Вот дошла уже до Фонтанки, не следя за своими шагами, повернула обратно, а мысль все продолжала повторять старые слова: «Переступишь или не переступишь?…»
   Потом — неожиданно, необъяснимо почему — мысль забыла себя самое, мысль соскользнула куда-то, и на смену ей пришла другая: опять легкая, полая, как пылинка.
   Всегда бывает в таких случаях: когда ищешь, например, в шкафу, среди книг, одну только, в данный момент необходимую, — невольно взор твой останавливается на другой, сейчас и ненужной, и так же невольно подчас, забыв о первой, раскрываешь попавшуюся на глаза, чтобы неожиданно жадно и долго ее читать.
   Или так случается: вывалишь на пол содержимое сундука, хочешь найти рассыпавшиеся повсюду зернышки ожерелья (только они тебе и нужны), — и, откладывая в сторону остальные предметы, вдруг задержишь в руках давно не попадавшуюся старую фотографическую карточку или забытую шкатулку предка, или поломанную детскую игрушку… И захочешь обязательно вспомнить, — а память подскажет: что карточка — когда-то любимой, что предок умудрился, не болея ни разу, прожить полный век, что детская игрушка — все, что осталось для глаза от рано ушедшего брата… И надолго забудешь, зачем выволок все из сундука.
   Нечто подобное случилось сейчас и с Ольгой Самсоновной.
   От случайно попавшейся на глаза чьей-то фамилии, глядевшей с театральной афиши и очень схожей с ее собственной -девичьей, — мысли Ольги Самсоновны свалились неожиданно, как в овраг, в далеко отошедшие годы, когда была почти еще ребенком: и так непонятно для нее самой было то, что вспомнился почему-то сейчас большой, белого дерева, карандаш, торчавший всегда за ухом отца — старшего приказчика бакалейной лавки, его плотная и всегда розовая шея; вспомнилась тут же большая швейная машина, за которой по вечерам работала мать; промелькнули в памяти густая пыльная крапива в палисаднике, укусы весенних комаров, какой-то красивый ученик из городского училища, вкусное яблоко и…
   — Добрый вечер, Ольга Самсоновна!
   От неожиданности вздрогнула и остановилась: перед ней стоял Ардальон Порфирьевич.
   — Фу ты! — не то досадливо, не то растерянно уронила ему в ответ.
   — Неужто напугал? — мелкими бусинками покатился тенорковый смех Адамейко. — Вот и поймал… Вот и настиг, а?
   — Здравствуйте… Очень рада встретить вас… Только… куда это вы? В ту или в эту сторону?
   Они стояли на углу Литейного, набухшем, как мокрый узел, от притока человеческих волн: шедшие позади напирали, теснили, — и Ольге Самсоновне нужно было торопиться перейти на противоположный угол.
   — Ну, куда?…
   — В вашу сторону. Непременно в вашу!… — продолжал улыбаться Ардальон Порфирьевич и притронулся рукой к ее локтю.
   — Да ну вас, — сразу и не скажет! — пожала плечами Ольга Самсоновна. — Пойдемте, что ли…
   Она перед самым трамваем перебежала улицу и, остановившись на углу, ждала, покуда Адамейко ее догонит. Он, выждав, пока пройдет трамвай, пересек рельсы.
   — Пугливый вы! — иронически улыбался навстречу чуть вдавленный, насмешливо собранный рот. — Ну, так куда же вы шли, Ардальон Порфирьевич?
   — Сказал вам: в вашу сторону теперь иду, потому что — настиг! Вы ведь к подруге, конечно? К портнихе, Резвушиной, так?… Взяли мы с вами направление правильное…
   Ольга Самсоновна удивленно посмотрела на него и в этот момент не обратила даже внимания на то, что спутник ее уверенно и твердо взял ее под руку.
   — Никак не поймете, откуда сейчас такие подробности знаю? — опять рассыпались мелкие бусинки смеха, и Адамейко слегка прижал к себе мягкое плечо женщины. — Так ведь?
   — Ну, да…
   — Очень просто, заметьте… — уже серьезно и чуть-чуть глуховато, словно сзади кто-то хотел подслушать их разговор, продолжал Ардальон Порфирьевич. — Просто, как щепка, можно сказать… Зашел я к вам на квартиру, а вас и не застал. И Федора Семеновича не было, — одни дети только. Посидел я с ними, маленько покалякали, немножко угостил я их…
   — Опять? чем же это?… — с благодарностью посмотрели на него близко придвинутые влажные глаза.
   — А так, знаете… пустячком, собственно. Но сам, признаюсь вам, моральную приятность при этом почувствовал: к Пострунковой (ну, да, к той самой, про которую вам рассказывал!…) — к вдове этой, к дикому мясу этому, по делам зашел и стибрил, как говорится, два пирожочка… Не обеднеет: она их каждую неделю для своих «Николаев Матвеевичей» и собачонки приготовляет… И вкусно, заметьте, делает.
   — Ладно. А как же все-таки насчет Насти Резвушиной?
   — А-а… — протянул Ардальон Порфирьевич, словно вспомнил только теперь, каким вопросом начался их разговор. — Ну вот, значит… Покалякал я с ребятишками про разное, а тут и муж ваш в квартиру вернулся. «Где мама?» — спрашивает. «К тете Насте пошла», — Галочка ваша отвечает. Вы ведь ее так научили, а?
   — Не научила, а сказала! — раздраженно ответила Ольга Самсоновна. — При чем тут «научила»?! Тоже еще скажете!…
   — Вы не волнуйтесь, — мягко перебил ее Адамейко. — Я ведь почему так спросил, заметьте. — Это слово от мужа вашего, слыхал. «Опять к Насте?» — спросил он. «Опять…» — Галочка ваша отвечает. «Видали? Научила, как отвечать…» — говорит мне Федор Семенович. А для чего научать-то Галочку? Смышленая она девочка, память у ней хорошая, глаза толковые — многое понимают, заметьте! Толковостью своей и меня самого на некоторые разговоры вызвала…
   — На какие это такие?
   — Вот мы с мужем вашим минут десять посидели, — продолжал Ардальон Порфирьевич, как будто не расслышав обращенного к нему вопроса. — Потолковали… Осторожно это я выспросил адрес вашей приятельницы и фамилию — и распрощался с Федором Семеновичем…
   — А для чего — «осторожно»? — усмехнулась Ольга Самсоновна.
   — Очень просто, заметьте: ревнив! К тому же мое пребывание у вас стало частым, и разговоры близкие и дружеские. Не порицаю его, мужа вашего. Сам бы, может, ревновал вас, кабы в его формальном положении был! А тут еще случай с сынишкой вашим, и новое близкое звание для меня из ваших уст: «крестный»…
   — Сообщенный здесь разговор требует некоторых пояснений, и краткое отступление наше от последовательного повествования событий, приведших Ардальона Адамейко на скамью подсудимых, будет уместным для того, чтобы полнее рассказать о тревожном случае с заболевшим ребенком Сухова, о чем второпях мы забыли сообщить читателю в конце предыдущей главы, а также и для того, чтобы понятнее стали создавшиеся за это время взаимоотношения между Адамейко и Ольгой Самсоновной, несколько новый тон их собеседования, на что, может быть, читатель уже и обратил внимание, заинтересовавшись их встречей на Невском проспекте…
   Нужно сказать, что все страхи Суховых и вполне искренняя тревога Ардальона Порфирьевича за судьбу маленького Павлика оказались, к счастью, напрасными: приглашенный врач легко определил ангину, заставил вдыхать теплый пар, прописал необходимое в таких случаях лекарство, — и ребенок остался жить, а через три дня и совсем был здоров.
   Но случай этот сильно способствовал тому, что Ардальон Порфирьевич за несколько дней знакомства с семьей Сухова сблизился с ней, стал в квартире на Обводном почти завсегдатаем и — часто — помощником во многих делах для своих новых друзей…
   Это последнее обстоятельство не могло не сказаться и на внешних взаимоотношениях, приобретших вскоре характер некоторой непринужденности, а иногда даже — фамильярности, что, впрочем, меньше всего было присуще в данном случае Ардальону Порфирьевичу.
   Ольга Самсоновна же — к чрезвычайному удивлению и в то же время и удовольствию Ардальона Порфирьевича, — часто склонна была выказывать эту фамильярность, и тогда невинные голубые донья-глаза, — как всегда, пронизанные долгим лучом прозрачно-чистого света, — не казались уже Ардальону Порфирьевичу загадочными, а сама Ольга Самсоновна — недоступной и недосягаемой, как с горечью подумал он при первой встрече.
   Глаза притягивали к себе: сгорали в голубом огне их — встречные, — но глаза жили своей собственной, самостоятельной жизнью — чарующей, но обманной, как понял теперь Ардальон Порфирьевич: они обманывали, порождая мысль о в нут рением сиянии чуткой и вдумчивой человеческой души…
   Но то, что понял это Ардальон Порфирьевич, не печалило его теперь: тем легче были встречи и доступней казалась эта женщина!
   Он радовался всегда непринужденности этой, радовался так быстро установившейся дружеской близости и рисковал уже все чаще и чаще говорить с Ольгой Самсоновной о том, что так же близко было к целиком захватившим его желаниям.
   А когда оставался наедине со своими мыслями, иронически и самодовольно думал: «Ну что, Медальон, — не ожидал такого, а? Умный казак всегда в атаманы выбьется…»
   Рассуждая же насчет дружбы, Адамейко однажды сказал присутствующим:
   — Дружба, заметьте, — что пузо человечье — вот что! Наполнил его как следует, — оно и всякие стеснительные кушаки заставит снять и само себе, по законам естественности, может все дозволить…
   Однако вернемся к Знаменской площади, куда вышли, беседуя, Ольга Самсоновна и ее спутник.
   — А как отрекомендуете меня? — спросил Адамейко, когда стояли они уже у подъезда широкоплечего бурого дома.
   — Скажу — «новый кум» мой! — рассмеялась Ольга Самсоновна, открывая скрипучую парадную дверь и быстро вбегая по первым ступенькам лестницы.
   — Смотрите, вам лучше знать! — ухмыльнулся Ардальон Порфирьевич, догоняя ее.
   — Доходный домик. — коридорная система… комнаты, наверное, в спичечную коробочку! — делился он своими наблюдениями, покуда они проходили длинный коридор, направляясь к Резвушиной. — А где тесно, там, заметьте, горюч и на всякое способен человеческий материал…
   Они подошли к разыскиваемой двери. Из комнаты доносился мягкий тупой звук чьих-то быстрых и коротких шагов.
   Ольга Самсоновна чуть приоткрыла узенькую дверь:
   — Настя, я не одна сегодня, — можно к тебе?
   — Воспрещен вход только налетчикам и наводчикам, а еще — разным красавцам, потому каждый из них может выкрасть мое сердце.
   Голос звучал бодро и звонко, а слова вплетались друг в друга скороговоркой и округло, как у проворной вязальщицы — петли кружева.
   — Значит, вам можно входить! — громко рассмеялась Ольга Самсоновна, легонько хлопнув по плечу своего невзрачного спутника. — Под Настюшин приказ не подходите…
   Ардальон Порфирьевич хотел как-то возразить, но не успел: сама хозяйка, выйдя навстречу, широко открыла перед ними дверь, — и он очутился уже в комнате.
   А через пять минут и хозяйка и гости живо беседовали, и Ардальон Порфирьевич почти не чувствовал неловкости от того, что сидел у совершенно незнакомой женщины, никогда не знавшей раньше о его существовании.
   Комната Резвушиной, как он и предполагал, была маленькой, квадратной, и воздух в ней стоял несколько тяжелый и по особенному сухой. Сухости этой и специфическому запаху немало способствовала, вероятно, портняжья профессия Резвушиной, сказывавшаяся здесь во всем: черный манекен был обвешан несколькими кофтами и жакетами; на распиралках, по стенам, висели аккуратно выправленные блузки разного цвета; на спинке дивана, на котором сидел Ардальон Порфирьевич, лежала завернутая в бумагу какая-то материя, а у противоположной стены стояла ножная швейная машина, и на ней — большие и маленькие ножницы, катушки ниток и жестяная коробочка с иголками.
   Комната казалась меньше еще и потому, что один край ее обхватила трехстворчатая, из пестрой китайской материи, высокая ширма, за которой помещалась маленькая, почти детская кровать в белых занавесочках и над ней портрет какого-то мужчины в нерусской военной форме и с черными густыми усами; они были неестественно длинные, концы их выходили далеко за очертания полного и округлого лица, — усы были прямые, одной ровной чертой, словно положил кто-то на губу твердый и длинный отпилок черной деревянной рамы.
   Да и сама Резвушина была, если бы ее вывести на просторное место, совсем миниатюрной и потому несколько забавной: маленькая, кругленькая, черноглазая и шустрая, как блоха, со смешливой всегда паутинкой удивления и экспансивности между подвижными бровями и в уголках пухленького рта, — она и в самом деле всей своей внешностью как нельзя лучше оправдывала свою фамилию, оставленную ей убитым на гражданской войне мужем (портрет усатого мужчины, как узнал впоследствии Адамейко, не принадлежал, однако, покойному Резвушину).
   — Чаем угощу, повидло из слив есть, масло, халы почти кило — семейный вечерок у меня, ей-богу! Как же не угостить мне, Оля, твоего «нового кума»… ха-ха-ха! — весело разбрасы-вала она спотыкающиеся друг о друга кругленькие слова, накрывая на столик, разжигая возле двери примус, доставая из банки повидло, не забывая в то же время попудриться перед зеркалом, — быстрыми и легкими движениями своими наполнив всю комнату.
   — Веселая Настюша, — ну, как? — улыбаясь, спрашивала у Адамейко сидевшая рядом с ним Ольга Самсоновна. — Мертвого — и того, кажется, чихнуть заставит!
   Ардальон Порфирьевич кивком головы, долгой и добродушной ухмылкой выразил свою симпатию к жизнерадостной хозяйке.
   — Это вы верно говорите, Ольга Самсоновна, — сказал он, показывая рукой на черный остов манекена. — Вот мертвая фигура, так сказать, подобие человеческое вроде… А вот Настасья Ивановна сжалились — приодели его и обласкали, заметьте… В наряды укутали его, мрачность прикрыли…
   — А как же! Пускай и болваночка моя деревянная думает, что в городе Ленинграде живет!… — запрыгали к дивану юркие словечки Резвушиной. — Обязательно в жизни доброта нужна… и любовь! Обожаю любовь!… Ольга, наколи для Ардальона Порфирьевича рафинада… тут в шкафике… Нет, мою немую болваночку никто не обидит…
   Она говорила о манекене, как о предмете женского рода, но это не удивляло Ардальона Порфирьевича: к усеченной деревянной шее манекена был прикреплен большой пестрый рисунок, изображающий литографски голову красивой кокетливой женщины, с чайной розой в прическе, — рисунок, какой иногда можно увидеть, как рекламу, в витрине захудалой парикмахерской.
   — Моя болваночка имя даже свое имеет — а как же иначе! Имя не простое — парижское, и даже вполне свободно — салонное имя: мадмуазель Фифи! — поясняла словоохотливая Резвушина. — Как же такому-то предмету — и без имени? И лицо я для моей болваночки купила… ничего не скажете — красивое, нарядное лицо! И роза в волосах — богатая… А как же иначе? — с комичной серьезностью тараторила Настенька. — Придет заказчица, — ей и приятно жакетик свой или пальто новенькое не на чурбане увидеть, а при полной миловидной декорации! Уж обязательно надо каждому человеку — даже скупой дамочке-нэпманше! — приятное делать. Если б была я самым главным комиссаром — вроде как Буденный, — я б первым делом приказ для всех граждан подписала: обхождение приятное, комплименты друг другу культурные, разговор чтоб — ласковый и любовный, — вот что! И обязательно в каждой щелочке на земле должна любовь быть… Обожаю любовь.
   Словоохотливость этой кругленькой шустрой женщины, свидетельствовавшей по делу Ардальона Адамейко и, по существу, мало чем способствовавшей правильному ходу судебного следствия, не раз вызывала у публики и у состава суда невольную и громкую улыбку, не мог ее сдержать и подсудимый Адамейко, когда Настенька Резвушина заговорила о том, как поняла она сразу, что «Ардальон Порфирьевич уж обязательно влюблен был до самой могучей страсти в Оленьку, но что у ней была определенная слабость на страсть и вполне ясная нерешимость…»
   Не усмехался в судебном зале только один человек: было хмуро, как роща ночью, опущенное вниз лицо, влажны набухшие глаза, к которым прикасался иногда розовый батистовый платочек с выжженной в нем дырой…
   — Свидетельница Резвушина! — спрашивал ее прокурор. — Каким образом Адамейко и Сухова встречались у вас в квартире и оставались там наедине?
   — А очень просто все это выходило, поверьте! С первого разу, как пришла она, Оля, и представила мне Ардальона Порфирьевича (простите, товарищи судьи, что убийцу по имени-отчеству величаю!…), как представила она мне это: «Кум, говорит, мой новый», — так и смекнула я в ту же секундочку: «Любовь, думаю, уж обязательно закрутила! Что он обожает ее, — так это наверно уже понятно: красивое у Оли лицо и для любви, как сами видите… Только чем, думаю, таким особенным сучок этот рыженький чувства у ней вызвал? вот Адамейко-то самый?…
   — Короче! — оборвал ее председатель.
   — Ну, вот вам и короче! Как после того приходил он с ней, я минут десять посижу с ними, поговорю, а потом предлог найду себе какой-нибудь и оставлю их на полчасика или больше: каждому человеку приятное надо сделать. Что уж они там делали, затрудняюсь вполне вам сказать… Но только, как возвращалась я, — вид у Ардальона Порфирьевича всегда серьезный был и малохольный, как говорится…
   Действительно, все происходило, как рассказывала Резвушина.
   Но в вечер первого сентября она никуда не уходила — так, чтобы эти гости оставались одни, и предположения ее о возможном существовании интимных отношений между Ольгой Самсоновной и Адамейкой были скорее результатом ее чисто женской прозорливости, чем наблюдательности, потому что в этот вечер Ардальон Порфирьевич ничем почти не выдал своих истинных чувств к жене Сухова.
   Он не мог этого сделать уже и потому, что в этот вечер ему пришлось встретиться с человеком, разговор с которым отвлек мысли Ардальона Порфирьевича и от Ольги Самсоновны, и от той цели, с какой он сегодня старался найти эту женщину.
   Знакомство читателя с этим человеком тем необходимей, что он, человек этот, — сам не подозревая значения некоторых своих слов, — может, однако, объяснить многое, что оставалось до сего времени, весьма вероятно, непонятным для читателя и интригующим.
   Человек этот был — Кирилл Матвеевич Жигадло, ближайший сосед Настеньки. Он вошел в комнату в тот момент, когда и гости и хозяйка только что приступили к трапезе. Вошел, не постучав в дверь, — тихо, неслышно, неожиданно приблизив сухой и длинный остов своего тела к маленькому столу, за которым все сидели.
   — Вот и я! — сказал он сипловатым, как будто застрявшим в узком горле, надтреснутым голосом и посмотрел сверху на незнакомое ему лицо Ардальона Порфирьевича.

ГЛАВА XII

   Даже бойкая Настенька не успела ответить на его странное приветствие, — вошедший быстро протянул руку Ардальону Порфирьевичу и поспешно отрекомендовался:
   — Жигадло, Кирилл Матвеевич. Здешний жилец, непризнанный инвалид труда и, между прочим, ближайший друг Настеньки.
   Сказал — и сразу же сел на свободный стул, не дожидаясь приглашения.
   — Жигадло Старший, — повторил он опять. — А ваша как, дорогой гражданин?
   — Моя фамилия — Адамейко… — нерешительно улыбнулся тот, и рука, несшая ко рту кусочек сдобной халы, так же нерешительно опустилась к столу.
   — А имя как? — смотрел на него мокрым, водянистым глазом Жигадло.
   Ардальон Порфирьевич назвал свое имя.
   — Стойте! — вскрикнула, обращаясь к нему, Резвушина. Разве так культурный человек знакомится, а?… Сунул, можно сказать, оглоблю свою незнакомому человеку, фамилию свою малозначащую навязал, а потом еще вроде допроса устраивает… К тому же, Ардальон Порфирьевич, прошу помнить, что нахально почти… соврал этот дяденька: никогда он не был мне ближайшим другом… Воли моей на то не спрашивал! А что знаю я его хорошо, — это правда.
   — Что ты, Настенька, совсем осрамила сгоряча Кирилла Матвеевича! — укоризненно засмеялась Ольга Самсоновна и с нарочитым дружелюбием посмотрела на него.
   — Никакого сраму нет-с, а одно только непонимание. Коротко объясню вам, так как вижу, что изволили прийти сюда-с в первый раз, — обратился Жигадло к вглядывавшемуся в него с любопытством Ардальону Порфирьевичу. — Другом себя Настеньки твердо считаю, и никакого мне-с на то ее соизволения не требуется, ибо, полагаю, запретить быть другом — это все равно, что на земле тень свою вырезывать. Глупо и невероятно! Как скажете? А что ближайший я друг, — так понимать можете без интимных, так сказать, подозрений: комнаты наши рядышком-с, парные комнаты-с, как две ноздри — что одна обоняет-с, то и другой не запрещено.
   — Краснобай старый! — беззлобно уже, горячась и дружески покровительственно косясь на него, воскликнула Настенька. — На всякий разговор мастак. Так и загрызет нового человека своими разговорами…
   — А что говорит Настенька, будто хорошо меня знает, — так тут тоже ошибка. Насчет каждого человека можно только догадываться, а не знать. Как скажете? А раз догадываться, значит… значит, вот — все и будет только казаться. Не так? — продолжал Жигадло, словно не слыша последней реплики Настеньки.
   — Так! — кивнул Ардальон Порфирьевич, продолжая с любопытством наблюдать нового собеседника.
   — То-то же! — как-то назидательно и самодовольно усмехнулся тот и перевел глаза на крупный сгусток повидла на тарелке, увесистым бугром лежавший в маленькой ложечке, отчего ручка ее высоко поднялась над тарелкой. — Настюша… — ласково и заискивающе сказал Кирилл Матвеевич. — Разрешите в этот-с вечер присоединиться: на облизку — сладости, на прожевку — ситничка, глоточек жидкости — и мне довольно!
   — Я не отказываю…
   — Вот я налью вам! — взялась за стакан чуть раскрасневшаяся после чая Ольга Самсоновна.
   — Эх, старый я пес… неприконченный пес… — вздыхал, делая жалостливые ужимки, Жигадло. — А ведь, если начинать бы мне теперь сначала жизнь, смолоду, значит, — у, какой бы из меня толк вышел!
   Он положил к себе в рот крупный кусок мягкой вкусной чалы — и на минуту замолчал. Потом он встал, подошел к подоконнику и положил там на какую-то жестяную крышечку остаток своей неприятно дымившей цигарки, которую он до того держал все время в руке. И снова вернулся на свое место.
   Когда он проходил по комнате, — так же неслышно и мягко, как и вошел сюда, — казалось, что кто-то издалека, оставаясь незамеченным, передвигает здесь длинный, слегка надломленный вверху, крестообразный шест: так костлява и узка была фигура Кирилла Матвеевича и так легка была его походка.
   Лицо у него тоже было узкое, но короткое, и если бы не пепельно-седая круглая бородка, слившаяся с такими же — и тоже плохо расчесанными — усами, лицо казалось бы совсем игрушечным, несообразно малым для человека такого роста. Седые же лишаи бороды были и на щеках, два-три таких же волоса торчали из чуть приподнятых кверху ноздрей, — не слившись, однако, с волосом усов, — щеки были дряблые, синеватые, как и округлый кончик носа, а глаза под сморщенной скорлупой век — мутноватые, старчески водянистые, и походили они на две хлюпкие лужицы. Правда, в лужицах этих появлялся блеск упавшего в них осколочка — живой и хитрой улыбки, остренького, ежистого смешка, но это каждый раз продолжалось недолго, и глаза Жигадло не меняли и тогда своего цвета.
   — Далеко изволите проживать? — обратился он вновь к Ардальону Порфирьевичу. — Полагаю, в том же районе, где и наша раскрасавица Ольга Самсоновна?… так… так… Не ошибся. Нюх, знаете ли, замечательный: способность эту самую невзначай, так сказать, по наследству я передал. А вот и посмотрите, что получилось!… Настюшенька! За здоровье ваше и ваших заказчиц проглочу сейчас вот это превкусненькое-с повидлице… Ах, не ожидал… буквально не ожидал такого семейственного и душевного времяпрепровождения!…
   Ардальон Порфирьевич не поднимал, о какой «наследственности» идет речь и кому, собственно, она передана стариком Жигадло: Кирилл Матвеевич быстро менял тему разговора и говорил так, словно все присутствующие знали уже, о чем и о ком именно он в данный момент думает.
   Но скорей всего эти скачки мысли Кирилла Матвеевича происходили сейчас оттого, что и сам он не выбрал еще для себя темы разговора, так как усиленно занят был сейчас другим — удовлетворением своего отнюдь не старческого аппетита… Ел он много и быстро, а разговаривал в то же время, очевидно, только для того, чтобы меньше заметно было присутствующим его пристрастие к еде. Старик был с хитрецой!
   Так и понял его, после минутного удивления, Ардальон Порфирьевич, но верткие и скользкие слова Жигадло, плутоватая и мокрая усмешечка его хлюпких мутноватых глаз уже заинтересовали Ардальона Порфирьевича.
   «Гусь! — подумал он, внутренне усмехнувшись. — И забавный порядочно…»
   — Люблю Настюшу, а она любовью моей брезгает! — перебегали от одного к другому слезящиеся плутоватые глаза. — И сам понимаю… хэ-хэ-хэ… Сам чувствую: устарел, подгнил ты, друг любезный, Кирилл Матвеевич!… Не претендую-с… А ведь было время… Наливное-с яблоко — вот какие-с дни были!… Ароматные дни… да-а! Сок горячий!…
   — Вся беда-то в том и лежит, и по сию минуту претендуете… На каждую бабу в мыслях своих темных претендуете!