— Что это по-твоему? — спросил он.
   Точно не зная, изготовляли ли в то время пиво, я не назвал упомянутый экспонат пивным котлом.
   — Из этой штуки вышел бы хороший рыбацкий котел на целую бригаду, — сказал я.
   Герман Иванович приподнял стеклянную крышку и осторожно извлек предмет. Подержав в руках, надел себе на голову. Вернее не надел, а опустил, поддерживая за края обеими руками. Вся голова его до самого подбородка спряталась в этом массивном колоколе. Из-под этой штуки раздался несколько измененный глуховатый голос:
   — Шлем это, дорогой Максим! Шлем русского богатыря!
   — Ильи Муромца? — вырвалось у меня.
   Это было невероятно! Хотя штука и в самом деле походила на шлем и даже была с шишаком и кованым орнаментом по краю, глаза отказывались признать это огромное вместилище шлемом. Что же тогда была за голова?
   Ягодкин поставил шлем на край витрины и взглянул на меня.
   — Я и сам не поверил, когда увидел в первый раз, — сказал он. — И знаешь, где нашли его? Под Купуем! Вот какие богатыри дрались против Батория.
   — Может быть, это…
   — Ну-ну, напрягись! — улыбнулся Герман Иванович. — Многие делали самые фантастические предположения…
   — Какой-нибудь кузнец отковал его шутки ради…
   — Мы посылали шлем в Москву в этнографический институт: это настоящий шлем воина, побывавшего не раз в бою. Погляди на вмятины… Это след копья, это удар секиры… Даже палица обрушивалась на этот славный шлем!
   — Ну тогда он с той самой волшебной головы, с которой пушкинский Руслан сражался, — сказал я.
   — Были на Руси богатыри, — задумчиво сказал Ягодкин. — Были, и я думаю, и сейчас есть.
   Мое внимание привлекла в одном из залов великолепно вырезанная из дерева и кости большая ладья. Внизу на табличке было написано, что на таких челнах совершали путешествия по Ловати из варяг в греки… Ладью изготовил в дар музею А. Ф. Тропинин.
   — Замечательный мастер, — сказал Герман Иванович. — Художник.
   — Я его знаю, — сказал я, разглядывая ладью.
   — Он ведь на твоем заводе работает, — вспомнил Ягодкин. — Не только отличный мастер, а и человек каких поискать…
   — Секретарь партийной организации… — сказал я.
   — На кого можешь положиться во всем, так это на Тропинина, — продолжал он. — Давненько не видал его.
   — Спасибо, Герман Иванович, — поднялся я.
   — Это за что же? — удивился он.
   — За чудесную экскурсию, — сказал я. — И за то, что вы все такой же, прежний…
   — А вот какой ты, я еще не знаю, — рассмеялся он. — Большой начальник, а тощий, как селедка! Значит, живой человек, не кабинетный!
   Мы договорились, что в воскресенье я приду в музей, и распрощались. От этой неожиданной встречи у меня осталось радостно-приподнятое настроение. Его энтузиазм вдохнул и в меня уверенность. Я рад был, что Герман Иванович не изменился, у него такой же острый ясный ум. Когда он увлеченно рассказывал о Великих Луках, я совсем не замечал, что лицо его изрезано глубокими морщинами, а голова белая, как у луня. Зато глаза такие же, как и прежде: живые и молодые. Мне приятно было услышать его мнение о Тропинине. Ягодкин никогда не ошибался в людях, оттого так подозрительно сначала отнесся ко мне: хотел понять, какой я теперь стал… В воскресенье я ему расскажу про все наши дела, и Ягодкин наверняка меня поймет, а я так нуждался в человеке, который меня сейчас хотя бы морально поддержал…
   Я вспомнил, что не спросил у Германа Ивановича, где он живет. До воскресенья еще три дня, а я мог бы к нему и сегодня вечером забежать…
   Нет, сегодня не смог бы: вечером у меня свидание с Юлькой.

5

   Наступил самый ответственный момент: остановка поточной линии в формовочном цехе. Мы решили все-таки остановить первый конвейер. Остановка не на час-два, а на неделю, а может быть, больше. Грохотал вибратор, утрамбовывая газобетонную смесь, гудели формовочные машины, добродушно ворчал над головой красный мостовой кран, бесшумно скользя под застекленным потолком. В кабине сидела Юля. Она с любопытством посматривала вниз. У пульта управления поточной линии стояли, кроме меня и операторов, Любомудров, начальник цеха Сидоров и секретарь парторганизации Тропинин. Рабочие тоже оглядывались в нашу сторону, понимая, что происходит нечто необычное.
   — Внимание! — громко сказал Ростислав Николаевич и, убедившись, что все отошли от механизмом, выключил рубильник.
   В цехе сразу стало непривычно тихо. Рабочие, негромко переговариваясь, расположились на широких цементных подоконниках, закурили. Они уже были предупреждены, что еще до обеда произойдет остановка конвейера.
   Любомудров помахал рукой, и к нам подошел Леонид Харитонов — бригадир монтажников по установке в цехе нового оборудования и механических приспособлений. Поздоровавшись со мной, серьезный, как никогда, Харитонов вопросительно уставился на Ростислава Николаевича.
   — Приступайте, — коротко сказал тот.
   — Тут ребята интересуются, для кого мы новые дома будем делать? — спросил Леонид. — Дачи для начальства?
   — Дома для колхозников, — ответил я.
   — Я говорил — не верят. Толкуют, мол, ежели в деревнях такие хоромы будут ставить, то надо в колхозы да совхозы подаваться. Не дома, а картинки!
   — Я показывал проекты, — взглянул на меня Любомудров.
   — Максим Константинович, озера уже очистились ото льда, — напомнил Харитонов. — Через неделю плотва начнет нерестовать.
   — Анатолий Филиппович, — повернулся я к Тропинину. — У нас есть крытые машины?
   — Можно одну оборудовать, — сказал Тропинин. — Сделать скамейки да натянуть брезент.
   — Через пару недель организуем первый выезд в Сенчитский бор, — сказал я. — Турбаза почти готова.
   — Ура, начальник! — обрадовался Леня и пошел к рабочим.
   Новое оборудование уже было занесено в цех. Нужно было извлечь из конвейера старые формы и установить новые, что пачками стояли у стены, переоборудовать формовочные машины, очистить и подготовить автоклавы… Работы было более чем достаточно.
   Начальник цеха Григорий Андреевич Сидоров молча стоял в сторонке и курил. Квадратные плечи его ссутулились, бритое лицо было хмуро. Он яростно противился новшеству, так как отлично знал, что весь этот эксперимент обойдется основному цеху боком. С той минуты, как Любомудров выключил рубильник, цех встал на простой. А для любого начальника — это нож острый! Формовочный цех Сидорова был передовым и с самого начала держал первенство в социалистическом соревновании на заводе. Производство здесь было великолепно налажено, и цех гнал продукцию без задержки. И вот все нарушилось. А как будет освоен новый процесс, этого еще никто не знал. После долгих размышлений я остановился именно на этом цехе, потому что надеялся на крепкую руку начальника, передовой опыт рабочих, но сейчас, глядя на мрачное лицо Сидорова, я уже всерьез стал опасаться, что поступил опрометчиво. Если Григорий Андреевич не переборет себя и не возьмется с душой за новое дело, то все может застопориться. Я не раз разговаривал с ним, показывал проекты, убеждал, но Сидоров моего оптимизма не разделял. Как и Архипов. Молча выслушивал мои слова, соглашался, что продукцию мы выпускаем примитивную… Но куда же все смотрели раньше, когда запускали производство? Почему не подумали об этом? И потом, эти детали, пусть они примитивные, необходимы строителям, а завод еще в долгу перед ними… Он, Сидоров, с большим бы удовольствием выпускал детали для новых домов, если бы поточная линия для этого была подготовлена, но теперь, когда производство с таким трудом налажено — сколько сверхурочных часов он затратил, чтобы обучить неопытных рабочих своему делу! — теперь все насмарку?! Процесс изготовления новых деталей для домов гораздо сложнее — он досконально изучил проекты Любомудрова, — и рабочие не вдруг овладеют им. А план? А премия? Все летит в тартарары!..
   Сидоров был совершенно прав, и я не смог его разубедить. Он вообще хотел отказаться от руководства цехом и лишь благодаря продолжительной беседе с Тропининым скрепя сердце согласился остаться. Я надеялся лишь на одно: Сидоров авторитетный волевой руководитель, и когда поймет, что ничего другого не остается, с присущей ему энергией возьмется за налаживание и освоение нового производства. А пока он, повернувшись к нам ссутулившейся спиной, стоял в сторонке, беспрерывно курил и тоскливо смотрел в окно, куда заглядывало весеннее солнце.
   Во всю стометровую длину цеха слесари и монтажники оседлали поточную линию и орудовали инструментами. Сыпались голубые искры, трещали электросварочные аппараты, бухали тяжелые кувалды, которыми приходилось вручную выколачивать железные детали из прессов, гнезд. Юля подогнала кран к первой извлеченной из рабочей траншеи и ненужной теперь форме. Стальные тросы медленно покачивались над головой рабочего, который зацеплял их за скобы. Я поймал Юлькин взгляд и приветственно махнул ей рукой. Она улыбнулась в ответ и, отвернувшись, с посерьезневшим лицом включила свою многотонную махину. Стальная форма вздрогнула и поползла вверх, со скрежетом вылезая из своего глубокого гнезда. Как говорится, жребий брошен! Машина запущена, и я ее не остановлю до тех пор, пока буду директором завода. Взъерошенный Ростислав Николаевич носился по цеху. Вот он подскочил к рабочему в брезентовой робе и стал что-то ему объяснять, яростно жестикулируя. Рабочий держал разводной ключ в руке и морщил лоб.
   Я подошел к начальнику цеха. Он, не поворачивая головы, скосил на меня глаза, в последний раз крепко затянулся и запихал окурок в спичечный коробок (такой человек, как он, не бросит окурок на пол).
   — Григорий Андреевич, надо включаться, — негромко сказал я. — Без вашего руководства вся эта перестройка может надолго затянуться.
   — Видит бог, я до конца сопротивлялся, — со вздохом сказал Сидоров.
   — Я могу это и на Страшном суде подтвердить.
   Сидоров наконец повернулся, и я увидел его широкое скуластое лицо. Под носом маленькая царапина, заклеенная бумажкой. Брови у Сидорова густые, лохматые, возле рта глубокие морщины. Широкоплечий, с выпуклой грудью, прямо и чуть насмешливо взглянув мне в глаза, он уронил:
   — Мне Страшный суд не грозит…
   — Это верно, — улыбнулся я, — уж если кого черти и будут поджаривать на сковородке, так это меня.
   Григорий Андреевич со вздохом обозрел цех. Сейчас он напоминал споткнувшийся от взрыва снаряда танк с распластанными гусеницами. Некогда живой механический организм умолк, рассыпался на составные части. Я понимал, как горько все это видеть начальнику цеха.
   — Неужели по-другому никак нельзя было? — спросил он.
   — Это единственный выход, Григорий Андреевич, — сказал я.
   — А не может случиться так, что потом меня снова заставят все восстанавливать, как было?
   Сидоров смотрел мне в глаза. Я ждал этого вопроса, знал, что начальник цеха мне его задаст. И я не мог не сказать ему правды.
   — Не исключено, что может случиться и такое…
   — Но тогда какого черта… — Сидоров готов был взорваться, но я спокойно закончил:
   — Прнказ о восстановлении прежней поточной линии, выпускающей типовые детали, подпишу не я… Другой директор.
   — И вы идете на это? — несколько смягчился он.
   — Я рассчитываю на вас, — сказал я.
   Сидоров уже было открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент что-то заметил через мое плечо и кинулся к конвейеру.
   — Лапшин! — загремел он на весь цех. — Ты что же, сукин сын, делаешь?! Кто же так тросы зацепляет? Ты что, хочешь мне конвейер угробить?
   Подскочив к рабочему, возившемуся с тросами, он сам стал их зацеплять за скобы огромной формы.
   Я кивнул Тропинину, и мы вместе вышли из цеха.
   — Лиха беда начало, — сказал Анатолий Филиппович.
   — Мне нужен месяц. Когда с конвейера пойдут детали, нам уже будет сам черт не страшен!
   — Может быть, третью смену пустим?
   — Где мы людей возьмем? — с сомнением взглянул я на него. — О третьей смене я уже давно подумывал, но тогда нужно расширить штаты, а Галина Владимировна и копейки больше не даст. Моя директорская власть натолкнулась на железную финансовую дисциплину. Все деньги, что можно было снять с нашего бюджета, я уже снял… Теперь и ты ничего не сделаешь. Не послушается и тебя. Узнал бы ревизор из министерства, что я натворил с нашим бюджетом, он бы меня повесил.
   — Вся надежда на комсомольцев, — продолжал Тропинин. — Молодежь уважает тебя. Я потолкую с Саврасовым. Думаю, что найдутся добровольцы.
   — Это на самый последний случай, — сказал я. — Пусть Саврасов их подготовит, ну субботник там или воскресник. Если мы будем два выходных дня в неделю использовать, это не так уж мало.
   — Надо с ними начистоту… Все объяснить, как есть. Показать проекты… Поручим это дело Любомудрову.
   — Леонид Харитонов комсомолец? — спросил я.
   — Активный паренек, — усмехнулся Тропинин. — Даже слишком. В прошлом году его едва не исключили из комсомола… У ресторана учинил драку со студентами сельхозинститута, за что пятнадцать суток и отсидел. Сейчас вроде утихомирился, да и то, я думаю, благодаря девушке. Она у меня лаборанткой работает, да ты ее знаешь.
   — Маша Кривина? — удивился я. Вот уж не ожидал, что у нее что-то общее с Харитоновым!
   — На Харитонова, думаю, можно положиться, — сказал Тропинин. — Парень толковый, да он уже во всем давно разобрался…
   — Поручим ему поговорить с ребятами, а потом пусть встретятся с Любомудровым, — решил я.
   — А ты что же уклоняешься?
   — Мы с тобой потолкуем с коммунистами, сказал я. — Никаких больше тайн мадридского двора!
   — Я не очень верю, что Харитонов справится, — сказал Тропинин.
   — По-моему, он толковый парень и ребята с ним считаются.
   — Это все так, первый заводила в цехе! Где какой сыр-бор — знай, Харитонов с дружками… Да и за словом в карман не лезет.
   — А это плохо?
   Анатолий Филиппович взглянул на меня.
   — Считаешь, Харитонов может повлиять на комсомольцев? С него еще и выговор не сняли.
   — Надо снять, — сказал я.
   — И все-таки парень он разболтанный, — все еще сомневался Анатолий Филиппович. — Может такое выкинуть — ахнешь!
   — А мне Харитонов нравится. Уж чего-чего, а работать-то он не боится, а это сейчас главное.
   — Может быть, ты и прав, — раздумчиво сказал Тропинин.
   Мы расстались: он пошел в лабораторию, а я к себе в кабинет. Сегодня у меня приемный день.

6

   Пока Гермал Иванович готовил на кухне чай, я стоял у окна его светлой однокомнатной квартиры и смотрел на улицу. Ягодкин жил в большом многоэтажном доме. Прямо под окнами росли толстые липы и тополя. Почки только что лопнули, и крошечные зеленые фитильки замерцали на ветвях. Оглушительно орали воробьи. Перелетая с ветки на ветку, они ошалело вертели точеными головками, взъерошивали перья, крутились на одном месте, внезапно все взмывали на миг в воздух и снова серой шрапнелью опускались на деревья.
   В открытую форточку залетела крапивница, потрепыхалась над письменным столом, заваленным всякой музейной всячиной, и, чего-то испугавшись, с лету ударялась в стекло и забилась на нем, то опускаясь до самого подоконника, то взлетая до потолка. Я поймал бабочку и выпустил в окно. Однако судьба оказалась неблагосклонной к крапивнице: к ней тотчас метнулся разбойник-воробей, схватил на лету и уселся на ветке, чтобы закусить, но сразу несколько приятелей набросились на него. Воробей свечой взмыл к вершине тополя, и вся эта компания исчезла из глаз.
   Чай мы пили на кухне. Ягодкин по-прежнему жил один. Однако на кухне у него был порядок, да и в комнате все прибрано, за исключением письменного стола: здесь так же, как и в его кабинете, в беспорядке лежали самые разнообразные вещи. На стене, над книжной полкой, карандашный рисунок Петровской крепости, которую дотла разрушили во время Отечественной войны.
   — Я рад, что не ошибся в тебе, — прихлебывая чай из фарфорового бокалн, сказал Герман Иванович. — Даже больше, Максим, я горжусь тобой!
   — Боюсь, мне не дадут довести дело до конца, — признался я. — У меня такое предчувствие, что тучи надо мной сгущаются…
   — Если бы я верил в бога, то помолился бы за тебя… — усмехнулся Ягодкин.
   — Я в утешении не нуждаюсь, — обиделся я.
   — Там, где нет воли, нет пути, — изрек он. — Ты меня извини, Максим, я понимаю, тебе очень трудно, но в музее я каждый день соприкасаюсь с предметами давно минувших эпох. Эти предметы — немые свидетели битв, войн, разрушения и возрождения. Ты думаешь, в средние века не клокотали титанические страсти? Были и литература и искусство, да еще какие? Люди любили, страдали, радовались… А потом все созданное ими и они сами превратились в прах… И лишь кое-какие крупинки, найденные в земле, напоминают нам, потомкам, о былом… Возможно, поэтому я не могу слишком близко к сердцу принимать твои теперешние заботы… И это не черствость, а философское отношение к жизни. Часто ли ты задумываешься над тем, зачем ты родился? Зачем живешь? А что было бы, если бы твоя мать не встретилась с твоим отцом? Думаешь ли ты о смысле жизни? О неизбежности смерти? О том, что останется после тебя?
   — Мне кажется, об этом думает всякий мыслящий человек.
   — Возможно, но не так часто, как мы, музейные работники, философы и ученые.
   — Нет ли у вас выпить, Герман Иванович?
   Он с изумлением посмотрел на меня, потом рассмеялся:
   — Ты знаешь, я совсем не пью!
   — Раньше, помнится…
   — Не пью уже очень давно. Мерзкое это занятие — пьянство! Иссушает мозг, убивает радость жизни. Можешь поверить, я это испытал на себе… Когда ушел на пенсию, как-то растерялся, ну и начал увлекаться… Пенсия приличная. И веришь, Максим, я понял, что не живу, а медленно умираю. И до чего же человек пьяным омерзителен! Все его плохое нутро вылезает наружу. Причем подчас такие, о чем он никогда и сам не подозревал… Как это у Омара Хайяма?
   Не ставь ты дураку хмельного угощенья,
   Чтоб оградить себя от чувства отвращенья:
   Напившись, криками он спать тебе не даст,
   А утром надоест, прося за то прощенья.
   — Я уже не рад, что и заикнулся об этом… — сказал я. — Вот это отповедь!
   — Ты не похож на пьяницу, успокойся!
   — А что, для этого необходимо иметь красный нос?
   — Мне больно, Максим, видеть, как хорошие люди напиваются до чертиков… А пьют сейчас много и безобразно. И стар и млад.
   — В чем же, по-вашему, причина? — поинтересовался я.
   — Причина известная: распущенность людей и наша терпимость к пьяницам… Как ты борешься с этим на заводе?
   — Одного уволил, — сказал я.
   — А сколько осталось?
   — Не считал.
   — Пьяница на производстве — вредитель! Весь брак, поломка ценных станков, инструмента — все это дело рук пьяницы. Даже если он и трезвый пришел на работу в понедельник, три дня у него будут руки трястись… Распоясавшийся пьяница в общественном месте — преступник, а пьяница за рулем — потенциальный убийца. Это прописные истины, об этом мы каждый день читаем в газетах, возмущаемся, а вот настоящей войны пьянству все еще не объявили! Боремся от кампании к кампании…
   — Производство — это не медвытрезвитель и не клиника для хронических алкоголиков, — сказал я. — И на производстве, как правило, не пьют… А если такое и случается, то расценивается нами как ЧП. Пьют дома, в компаниях, а на работу приходят…
   — С глубокого похмелья, — перебил Герман Иванович. — И такому работнику грош цена, потому что от него больше вреда, чем пользы.
   — Если мы всех пьющих уволим, кто же работать будет?
   — Увольнять не надо, — сказал Ягодкин. — Людей воспитывать нужно…
   — Меня вы уже перевоспитали, — сдался я. — Если и хотел рюмку выпить, то теперь вся охота пропала.
   — Ты меня пойми правильно, Максим, — сказал Герман Иванович. — Я не против вина, а против пьянства. Тот, кто умеет пить, тому не страшен зеленый змий. Японцы так говорят: кто пьет, тот не знает о вреде вина, а кто не пьет, не знает о его пользе. Вино лучше ста лекарств, но причина тысячи болезней… Ты уж меня извини, брат, но дома давно не держу спиртного…
   — Я вас приглашу на завод… Прочтите рабочим лекцию на эту тему.
   — Думаешь, откажусь? — рассмеялся Ягодкин. — Приглашай!
   Спускаясь от Ягодкина по лестнице вниз, я повстречался с полной круглолицей женщиной. Что-то в лице ее показалось мне знакомым, и я оглянулся. Оглянулась и женщина — наши глаза встретились.
   — Господи, Максим! — воскликнула женщина, тараща на меня изумленные светлые глаза. — Откуда ты, милое дитя?
   И хотя я тоже узнал женщину, «милое дитя» меня несколько озадачило, так меня еще никто не называл, даже старые знакомые. Передо мной стояла Алла… Алла, в которую, как мне казалось, я был влюблен. Это было в далекий первый послевоенный год, когда мы вместе восстанавливали железнодорожный техникум.
   — Ты здесь живешь? — растерянно спросил я, все еще не придя в себя от этой встречи.
   — Вот уж не думала, не гадала встретить тебя, — приветливо заулыбалась она. — Ведь ты как после техникума уехал из города, так больше здесь и не был?..
   На площадке гулко хлопнула дверь, и мимо нас протиснулся мужчина в светлом плаще. Вслед за ним простучала когтями по лестнице большая овчарка. На ходу ткнулась влажным носом в мои колени, шевельнула низко опущенным лохматым хвостом и с достоинством спустилась вниз.
   — Чего же мы стоим тут? — опомнилась Алла. — Пошли к нам? Чаем угощу.
   Я стал было отказываться, ссылаясь на неотложные дела, но она и слушать не стала…
   — И кроме чая чего-нибудь найдется… Пошли, пошли! Сколько лет не виделись…
   Голос у нее был властный, движения решительные. Вслед за ней я поднялся на третий этаж. В прихожей меня оглушили детские голоса: две девчушки — одна из них, что постарше, поразительно была похожа на ту Аллу, которую я когда-то знал, — бросились к матери, взяли из рук продуктовую сумку. Обе с интересом рассматривали меня. Видно, у них накопилась уйма новостей, которые им не терпелось выложить матери, но мое присутствие стесняло их.
   Я только что повесил на вешалку плащ, как из комнаты появился… Генька Аршинов!
   Бывают в жизни моменты, когда человек перестает владеть своим лицом. В такие редкие мгновения рот у него раскрывается, глаза лезут на лоб и он превращается в глуповатый вопросительный знак. Примерно так я выглядел, когда узрел здесь своего старого приятеля в трикотажных спортивных рейтузах и вязаной в полоску фуфайке.
   — Барсук! — послышался из кухни зычный голос Аллы. — Ты посмотри, кого я привела… Только не упади, пожалуйста!
   — Вижу, — откликнулся Аршинов и, изобразив на лице приветливую улыбку, протянул полную руку.
   — Ты что же не сказал, скотина? — пробормотал я, входя вслед за ним в большую светлую комнату. — Вот это сюрприз!
   — Мой старший, Алеша, — кивнул Генька на парнишку лет пятнадцати, сидевшего в старомодном кресле и смотревшего телевизор. Длинные ноги парнишки покоились на маленьком детском стульчике.
   Алеша взглянул на меня, улыбнулся и поздоровался. Он совсем не был похож на своего отца. И у Аллы и у Геньки, когда он еще не был лысым, волосы темные, а у Алеши — светлые, почти желтые. И он не по годам высокий. Мальчик тут же отвернулся и снова уставился на большой выпуклый экран телевизора.
   Эта комната была проходной, и Генька провел меня в смежную. Здесь стояла широкая двуспальная деревянная кровать, у окна — письменный стол. На нем вместо письменного прибора стояли две фарфоровые вазы. В одной — камышовая ветка с облезлой коричневой маковкой. В другой — свернутые в трубку бумаги, судя по всему, выкройки. На полу потертый ковер, а на стене книжная полка, заставленная не книгами, а детскими игрушками. Сразу бросался в глаза огромный белый медведь с блестящими пуговками-глазами, спрятавшимися в курчавой шерсти. В углу деревянная этажерка, на которой кое-как были сложены книги, папки с бумагами, семейные альбомы. На этажерке мягко поблескивала высокая хрустальная ваза.
   Генька пододвинул мне стул, а сам устроился в кресле, отодвинув его от письменного стола. Судя по всему, он не меньше меня был озадачен: каким образом я попал к нему домой? Мы помалкивали: я разглядывал комнату, а он, достав из среднего ящика стола пачку сигарет, не спеша распечатывал ее. В комнату заглянула порозовевшая Алла. Она была в шерстяном платье и фартуке. Рукава засучены. Руки полные, белые. Без плаща она стала стройнее. Аллу полнота совсем не портила. Из-за ее плеча с любопытством выглядывала младшая дочь. Волосы у нес темные, а глаза, как у матери, светлые.
   — Барсучок, где у тебя водка спрятана? — спросила Алла, начальственно глядя на мужа. — И что за дурацкая привычка прятать спиртное? Можно подумать, что у нас в доме алкоголики.
   — На антресолях, дорогая, — ласково ответил Генька. — В коробке из-под твоих сапог.
   — Это надо додуматься! — покачала головой Алла. — Иди, открой банку маринованных огурцов…
   Генька с готовностью поднялся с кресла. Полосатый живот его, обтянутый фуфайкой, напоминал огромный арбуз.
   — Или ладно, развлекай гостя, я Алешку попрошу, — милостиво разрешила Алла и, улыбнувшись мне, ушла.
   Генька смущенно покосился на меня и хотел что-то сказать, но тут я не выдержал и, забыв про все правила приличия, самым неприличным образом расхохотался.