— Сожми, — сказала она. В расширившихся глазах — дьявольский блеск. — Ну? — прикрикнула она. — Крепче!
   — Зачем? — обалдело спросил я, чувствуя, как в этой твердой груди испуганной птицей толкается ее сердце. — Тебе холодно? — снова спросил я и сам понял, что сморозил глупость: вовсю светило солнце и было жарко.
   — Холодно? — насмешливо фыркнула она. — А что, тебе холодно?
   Я не успел ответить. Она вскочила на ствол. На меня она не смотрела. Первое ее движение было перешагнуть через мои ноги и выскочить на берег, но она почему-то раздумала. Быстрым движением стащила через голову тельняшку — никакого лифчика у нее и в помине не было, — пружинисто нагнувшись, сбросила трикотажные брюки, чуть поколебавшись, спустила и белые трусики, переступила через все это и, выпрямившись во весь рост, замерла, вся облитая солнцем. Трудно сказать, что я тогда испытывал, ошеломленно глядя на нее, память не сохранила ощущений, но зато намертво запечатлела образ юной обнаженной девушки. Тоненькую талию можно было пальцами обхватить, молочно белели не тронутые загаром бедра. Такой я запомнил на всю жизнь мою Рысь… В следующее мгновение она взмахнула руками и по-мальчишески головой вперед прыгнула в озеро. Темная блестящая вода раздалась по сторонам и сомкнулась над ней, скрыв от меня всю эту невиданную красоту.
   Купаться я не стал: меня ошарашила выходка Рыси, и я ушел в рощу и не видел, как Рысь вышла на берег и оделась. Волосы облепили ее лицо; когда она отвела их и сторону, я снова увидел обыкновенную девчонку, вздрагивающую от озноба: вода в озере еще была холодная…
   Я вел мотоцикл, а Рысь тихо сидела сзади, обхватив меня тонкими руками за плечи. Горячий ветер обдувал мое пылающее лицо. Все, что там, на берегу озера, испытывала Рысь, сейчас ощущал я. Правда, с большим опозданием. Когда она один раз приподнялась в седле и совсем по-кошачьи потерлась своей шелковистой щекой о мою, мне захотелось развернуться и помчаться обратно в березовую рощу… Но я этого не сделал. И вот уже двадцать с лишним лет жалею об этом. Может быть, тогда все было бы по-другому? Ни в какую Ригу она не поехала бы, и мы были вместе?
   Вот о чем я вспомнил, сидя в своем кабинете на подоконнике. Из прорехи в облаках выскочил узкий солнечный луч и рассек пополам застекленную крышу одного из цехов. Небольшая лужа на дороге жарко вспыхнула. Низко пролетели две вороны. Окунувшись в луч, как по волшебству превратились в сказочных жар-птиц. Синюю прореху скоро затянула огромная серая заплатка. Лужа погасла, а две жар-птицы снова стали черными воронами, лениво махающими крыльями.
   — Максим Константинович! — словно издалека услышал я голос Аделаиды. — Вас вызывает Ленинград…
   Я присел на краешек письменного стола и снял трубку. Высокий нежный голос Нины: «Милый, я так скучаю без тебя… Ты не представляешь, как мне здесь тошно… Уже месяц от тебя ни строчки… Я понимаю, у тебя работа и все такое… Были бы у меня крылья…»
   — Я тоже скучаю, — резко прервал ее я. — К черту крылья! Есть поезд… Обыкновенный поезд на электрической тяге, садись в пятницу вечером и приезжай…
   — Не могу, милый… В субботу у подруги день рождения… Я уже подарок ей купила. Приезжай лучше ты, а?..
   Голос в трубке становился все тише, замирал и совсем замолк. «С вами будет говорить Москва», — сухо сообщил металлический голос телефонистки. И затем: «Бобцов? У вас что, телекс испортился? Говорит Башин из Главка. Почему вы не прислали сводку за вторую декаду этого месяца?..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   Сегодня я уволил с завода Степана Афанасьевича Кривина. Уволил за неоднократное появление в цехе в нетрезвом состоянии и трехдневный прогул по этой же причине. Председатель завкома Голенищев и секретарь партбюро Тропинин поддержали мое решение. Кривин работал бетонщиком в формовочном цехе, ему сорок восемь лет. Во второй раз он пришел ко мне, когда приказ уже был подписан. Пришел в старом ватнике, разбитых кирзовых сапогах и, стащив с седоватой головы шапку, остановился у двери. Вся его длинная нескладная фигура выражала покорность и смирение. Он был небрит, и вислый сизоватый нос — красноречивый свидетель его порока — уныло смотрел вниз. На скулах красные склеротические прожилки.
   — Виноват я, тут уж ничего не попишешь, — начал он. — Грешен, закладываю, будь она неладна… Но за что же вы меня рубите под корень? — он потряс выпиской из приказа. — Кто же меня с такой желтой бумагой возьмет на работу? За систематическое пьянство… Да у меня, может, горе какое? Пью, верно. А почему пью? Вот то-то и оно, товарищ начальник… У меня ведь трое малых детишек и парализованная теща… Недвижима уж который год! Товарищ директор, можно по собственному желанию? А?
   Во время разбора его дела я узнал, что Кривин уже сменил с десяток заводов и фабрик и нигде больше двух-трех месяцев не задерживался. В городском медвытрезвителе побывал двенадцать раз. Один раз с приятелем напились в привокзальном буфете и учинили драку, за что получил один год условно… Обычная биография закоренелого пьяницы. И все-таки, глядя на этого человека, во мне шевельнулась жалость. Действительно, с таким документом ни один здравомыслящий руководитель не примет Кривина на работу. А как же дети — он говорит, у него их трое, — и парализованная теща? Что я еще знаю об этом человеке, кроме того, что он неисправимый пьяница? Может быть, он неплохой отец и добрый человек? Разумеется, когда трезвый. И его увольнение явится снова жестоким ударом для жены, детей, парализованной тещи?..
   — Ладно, — сказал я, — напишите заявление.
   — Уже написал! — сразу воспрянул духом Кривин. — Вот оно, — и ловко выхватил из кармана ватника сложенный пополам листок бумаги.
   Я вызвал Аделаиду и велел ей перепечатать приказ об увольнении.
   — В трудовую книжку тоже запиши, что по собственному, — распорядился Кривин.
   Аделаида взглянула на него как на пустое место и ничего не ответила. Мне это не понравилось, и я подумал, что при случае нужно сказать ей, чтобы повежливее обращалась с людьми, пусть даже такими, как Кривин.
   — Спасибочко вам, товарищ директор! — поклонился Кривин. Нос его хотя и остался таким же сизым, но уже не был унылым. Поворачиваясь, чтобы уйти, он зацепил за дорожку. Низко нагнулся и аккуратно поправил. Из-под ватника выглянула старая клетчатая рубаха. Еще раз кивнув головой, осторожно притворил за собой дверь.
   Он ушел, а я глубоко задумался. Внешний вид этого человека, его подобострастность, нескрываемая радость по поводу изменения формулировки в приказе и даже то, как он низко нагнулся и поправил дорожку, — все это меня разбередило. Я задумался о том, почему вот так по-разному складывается у людей жизнь: один человек вынужден увольнять с работы другого? А ведь жизнь могла и по-иному распорядиться: он мог быть директором завода, я — таким, как он… Я ведь не могу сказать, что у меня все было гладко. Этакое благополучное восхождение на гору… Ничего подобного! У меня в жизни всякое бывало: и год беспризорничества во время войны, и воровская компания, и приводы в милицию, и крепкие выпивки… Но что бы ни происходило со мной в те далекие годы, во мне всегда жил внутренний протест против всего этого. И наверное, когда уже готов был покатиться в пропасть по наклонной плоскости, я всегда останавливался на краю этой пропасти. А некоторые люди, очевидно, не могут остановиться. Они и катятся вниз, пока или не сопьются, как Кривин, или не попадут в тюрьму, как некоторые, мои бывшие знакомые… Когда-то, разъезжая с забубенной шпаной на крышах вагонов, я считал, что так оно и надо. Существуют люди, которые набивают барахлом свои мешки и чемоданы (это было во время войны), а есть и другие, которые освобождают их от этой тяжести… Но очень скоро я понял, что так жить нельзя. Это ненормальная жизнь. И как бы отпетые уголовники, скитающиеся по тюрьмам, ни идеализировали для желторотых дурачков свою «вольную» жизнь, это, конечно, не жизнь, а прозябание. Как серый волк, будет такой человек всю свою жизнь скитаться по чужой для него земле и почти постоянной берлогой для него станет тюрьма.
   Моя юность прошла в жестокие годы войны, но куда бы кривая тропинка ни вела меня в те годы, я всегда умел вовремя остановиться и задуматься: а что же будет дальше?.. И надо сказать, на моем жизненном пути всегда попадались настоящие люди, которые незаметно, неназойливо направляли мою буйную энергию в нужное русло. Я помню, сразу после войны каких трудов мне стоило заставить себя пойти учиться! Обыкновенная школа казалась чем-то далеким, канувшим в прошлое. Настоящим были голод, бомбежки, новые города, чужие люди вокруг. Бывало, утром ты не знаешь, где будешь вечером. А чистая с простынями и одеялом койка была такой же голубой мечтой, как и круглое вафельное мороженое… Я работал и учился в то время, когда мои бывшие приятели вели праздный образ жизни, гуляли, веселились… И так почти до тридцати лет: работа и учеба. Учеба и работа.
   И вот я директор крупного завода. В моем подчинении сотни людей. И сегодня уволил человека, которым, может быть, мог бы стать и сам…

2

   Я поставил «газик» у гостиницы и увидел Бутафорова: Николай стоял в сквере у фонтана и смотрел на меня. Воротник темного плаща поднят, ветер разлохматил тронутые сединой волосы.
   — А я к тебе собрался, — сказал я, здороваясь с ним.
   — Чего это ты на «газике» разъезжаешь? — усмехнулся он. — Если тебе «Волга» не нужна, отдай ее Аршинову — он уж который год мечтает о персональной машине.
   — Генька Аршинов здесь? — воскликнул я. — Что же ты мне раньше не сказал?
   Николай взглянул на часы:
   — Я тебе сегодня устрою с ним встречу… В половине шестого он будет у меня.
   — Я слышал, после института его направили в Арзамас.
   — Как видишь, рано или поздно все в родные края возвращаются, — философски заметил Николай. — После Арзамаса он несколько лет проработал в Псковском отделении дороги, и вот уже три года, как в Великих Луках. Заместитель начальника дистанции пути.
   — А кто еще здесь из наших?
   — Я же тебе говорил, — удивился Николай.
   Когда я у него был в гостях, он мне действительно назвал несколько знакомых фамилий, но я с трудом мог вспомнить лица этих ребят. Все они были с другого курса, и я был мало с ними знаком.
   — А Рудик? Ну, помнишь…
   — Помню, помню, — улыбнулся Николай. — Машинист исторического паровоза, на котором ты с Аршиновым практику проходил… Лучший машинист тепловоза в нашем депо. Член горкома, недавно был награжден орденом Ленина.
   — Надо бы его повидать… — пробормотал я.
   — В свободные дни, как и раньше, пропадает на рыбалке.
   — Вот мы с ним и махнем на моем «газике», — сказал я. — Давно не рыбачил.
   — У него свой «Москвич»… А на рыбалку надо бы как-нибудь выбраться… Я ведь тоже не прочь посидеть с удочкой…
   — Вот именно «как-нибудь»… — сказал я. — Я уже второй месяц собираюсь. Вот что, старина, давай без трепотни: в эту субботу железно едем на рыбалку! Я тут два таких озера откопал! Одни названия чего стоят: Янтарное и Жемчужное…
   — И когда ты таким хитрым стал? — рассмеялся Николай. — Так и скажи, что хочешь взглянуть, как там двигается строительство вашей турбазы.
   — Ну, приятное с полезным… — сказал я и, придав голосу инквизиторские нотки, спросил: — Да, а что ты делал в рабочее время у фонтами?
   — Понимаешь, назначил одном симпатичной девушке свидание, а она, чертовка, не пришла…
   — Плохи твои дела!
   — А что, уже никуда не гожусь? — приосанился Николай. — Думаешь, вышел в тираж?
   — Успокойся, девушки как раз любят таких представительных, с серебром в волосах.
   — А вот жена, видно, разлюбила, — вздохнул Николаи. — И на полчаса не вытащишь из театра!
   — Ты любил еще кого-нибудь, кроме своей Машеньки? — спросил я.
   — Иди ты к черту! — огрызнулся Николай и даже отвернулся, но тут же снова расплылся в улыбке: — Так и быть, доверю тебе одну тайну: мы ждем ребенка!
   — Это действительно событие.
   Николай был оживлен, и лицо его сняло.
   — Сам подумай, нам уже за сорок — позже некуда.
   — Возьмешь меня крестным отцом?
   — Ей надо больше бывать на свежем воздухе, а она репетирует в накуренной комнате, — озабоченно говорил Николай. — Это ведь вредно для ребенка?
   — Не знаю, — сказал я. — У меня ведь никогда не было детей.
   Николай замолчал и взглянул на меня.
   — Почему ты не женишься? — спросил он.
   — Действительно, почему? — усмехнулся я.
   До Дома Советов три минуты ходьбы. Еще не было пяти, и я предложил Николаю прогуляться вдоль Ловати. Он взглянул на пасмурное небо с бегущими облаками и сказал, что будет дождь. Но пока дождя не было, а так, мелкая дождевая пыль. Скоро у меня и у Николая лица стали мокрыми, а на бровях и ресницах пристроились крошечные капли. Листья под ногами тоже были мокрые и при сильном порыве ветра с тихим шорохом скользили по площади Ленина.
   Мы вышли на набережную. Тонкие липы почти облетели. В городе здания защищали от ветра деревья, а здесь он на воле гулял по набережным, сметая опавшую листву в реку. Очевидно, в верховьях Ловати прошли сильные дожди, и вода была мутной с желтоватым оттенком. У бетонного моста, отбрасывающего в воду густую тень, сидел на камне пожилой человек в брезентовом плаще с капюшоном. В руках раокрытая книга. От двух кольев, воткнутых в песчаный берег, убегали в речку две поблескивающие жилки. Ничего не скажешь, цивилизованный рыбак.
   — Аршинов, наверное, на меня до сих пор зуб точит, — сказал Бутафоров. — Когда в конце лета разрешили охоту на водоплавающую дичь — все как с цепи сорвались! Давай палить во все живое. Ну и одна дикая уточка прилетела в город искать защиту от охотников… Это же надо сообразить! Здесь в центре города и жила. Плавала себе у берега и на людей внимания не обращала. Тут ведь пляж рядом. Люди купаются, загорают, и никто уточку не трогал. Дело было в воскресенье. Лежим мы с женой, загораем, смотрим, как уточка у берега плескается, и вижу, как какой-то толстяк с палкой в руках крадется по камышам к ней. Не выдержал я, подскочил к нему, палку вырвал и говорю: «Как, гражданин, вам не стыдно?..» Оборачивается, а это Аршинов. Тут я его, не стесняясь, обложил как следует… Ну, действительно, нельзя же такой скотиной быть! Сколько людей любовались на эту несчастную утку, и ни у кого, даже у мальчишек, не поднялась на нее рука… А этот с палкой! Смотрит на меня, аж покраснел от злости… «Тебе что, жалко? — говорит мне. — Не я, так кто-нибудь другой ее прихлопнет…» Ну ты подумай только, какая скотина, а?
   — Толстяк, говоришь… — сказал я. — В техникуме он был худущий.
   — Отъелся, — буркнул Николай.
   — Ты это из-за утки? — покосился я на помрачневшего приятеля.
   — Он мне и раньше не очень-то нравился… Это ведь вы были друзья.
   — Ну, а как она? — спросил я.
   — Кто?
   — Утка.
   — Улетела, — сказал Николай. — А может быть, и впрямь нашелся какой-нибудь негодяй и прикончил.
   — Жалко.
   — Кого жалко? — свирепо посмотрел на меня Николай. — Утку?
   — Ну да, ее, — сказал я и, чувствуя, что он меня сейчас тоже обложит, прибавил: — Я вот о чем думаю: целоваться мне с Аршиновым или просто пожать руку?
   — Перестань морочить голову! — огрызнулся Николай.

3

   Я сразу не узнал его. Худощавый подвижный Аршинов с красивыми волнистыми черными волосами, которые с ума сводили девушек, и этот совершенно лысый толстяк со скудной седой растительностью на висках и затылке… Эти три 4 подбородки и тяжелые, с красными прожилками, отвисшие щеки. Если бы я встретил его на улице, то ни за что бы не узнал. Правда, немного позже на этом жирном лице проступили знакомые черты того прежнего Геньки Аршинова.
   — Такие-то, браток, дела, — невесело усмехнулся он после того, как мы пожали друг другу руки (раскрыть объятия никто из нас не сделал попытки). — Не ты один — никто не узнает. — Он с сердцем хлопнул себя пухлой рукой по выпирающему животу. — Растет и растет, проклятое… И в горы поднимался, и бегал этой… рысцой по улице каждое утро, и не жрал неделями — ни черта не помогло. А теперь махнул рукой… Больше чем полжизни прожито.
   Аршинов был года на четыре старше меня. Я стал что-то вспоминать, рассказывать, старался растормошить его; Аршинов улыбался, кивал, однако глаза его были безразличными. О себе он почти ничего не рассказывал. И видно, думал о чем-то своем, потому что одни раз прервал меня и, с хитроватой усмешкой взглянув на Бутафорова, спросил:
   — Директором-то тебя сюда назначили по рекомендации горкома?
   Я сказал, что получил назначение от министерства. Николай промолчал. Только брови сдвинул. Он распечатал пачку «Беломора» и закурил. Я обратил внимание, что пепельница на столе топорщится окурками. Видно, смолит одну за другой.
   — Не поддерживает секретарь своих однокашников, — снова поддел Николая Аршинов.
   — А я не люблю слабых, которых нужно поддерживать, тащить, прощать ошибки и смотреть сквозь пальцы, как они разваливают одну организацию за другой… — спокойно сказал Николай.
   — Это камень в мой огород! — засмеялся Аршинов и вдруг резко повернулся к Бутафорову, что для его громоздкой фигуры было несколько неожиданно. — Если бы ты не выступил против на бюро, меня утвердили бы начальником вагонного депо! Один ты был против!
   — В отличие от других, я тебя хорошо знаю, — сказал Бутафоров. — Ставлю голову на отсечение, что через год тебя пришлось бы снимать со строгим выговором по партийной линии… Точно так же, как тебя сняли в Пскове с должности начальника отдела.
   — Видишь, как он меня? — кисло усмехнулся Аршинов. Но хорохориться больше не стал и даже оживился, когда я пригласил их поужинать со мной в ресторане.
   — Там отличные бифштексы с картошкой фри подают, — заулыбался Аршинов.
   Николай мое приглашение принял без всякого энтузиазма, но и отказываться не стал. Не знаю, что его больше смущало: безрадостная перспектива провести вечер в одной компании с Аршиновым или нежелание появляться в ресторане — все-таки секретарь горкома, — где по вечерам бывало довольно многолюдно и шумно.
   Впрочем, вечер прошел хорошо. Аршинов больше не задирался, — очевидно, и вправду неплохой бифштекс привел его в хорошее настроение. Он много и жадно ел, поминутно вытирая сальные губы бумажными салфетками. Их накопилась целая горка возле его тарелки. Потом мы поднялись ко мне в номер и еще немножко посидели. Разговор что-то не клеился. Николай не мог скрыть своей неприязни к Аршинову и, чтобы не сцепиться с ним, молчал. А Генька завел нудный разговор о даче, теще, которая «потрясающе» капусту квасит и огурцы солит…
   Я проводил их до автобусной остановки. В ресторане Аршинов говорил, что нужно в ближайшее время обязательно встретиться и как следует посидеть… Я думал, он пригласит меня к себе домой, но он ничего про это не сказал. А тут и автобус подошел. Аршинов тяжело втиснулся в дверь и, с трудом повернув к нам багровую шею, улыбнулся какой-то чужой, незнакомой улыбкой и помахал рукой.
   — Я тебе позвоню, — сказал он.
   Бутафоров жил совсем близко от гостиницы, и я его проводил до дому. Мелкий теплый дождь шуршал в поникшей листве. Вокруг каждого уличного фонаря желто-голубой светящийся ореол. Николай попытался затащить меня к себе, но я отказался: мне хотелось побыть одному. Встреча с Аршиновым снова всколыхнула во мне далекие воспоминания.
   — Ну как он? — спросил Николай.
   — Изменился… — неопределенно ответил я.
   — Ты имеешь в виду внешность?
   — Помнишь, у него были великолепные вьющиеся волосы, — сказал я. — С волной.
   — Если бы ты был не директором, а машинистом тепловоза, он бы тебе больше обрадовался, — заметил Бутафоров.
   — У меня это еще впереди. Вот как завалю квартальный план выпуска этих чертовых коробок для села…
   — Товарищ Бобцов, — сделал официальное лицо Николай. — Мне эти разговорчики не нравятся… — и рассмеялся. — Я первому секретарю сказал, что за тебя готов поручиться собственной головой. Так что если завод угробишь, обе наша головы покатятся с плеч!
   — А как ты с Куприяновым? — спросил я. — Ладишь?
   — По-разному, — неохотно ответил Николай. — Мужик он сложный… Как-то спрашивал про тебя, удивлялся, что редко к нему заходишь.
   — А зачем заходить-то? — поинтересовался я. — Все производственные вопросы мы с тобой разрешаем… Просто так, чтобы отметиться? Так я это не люблю.
   — Ты все такой же, — сказал Николай. — Не изменился.
   — Смотря в чем, — ответил я.
   Холодная капля скатилась за воротник, я передернул плечами и поежился. Дождь припустил сильнее. Ветер громыхнул на крыше сорванным железным листом и, монотонно зашумев мокрой листвой, подхватил с тротуара красные распластанные листья и весело погнал их через дорогу на другую сторону улицы. Откуда-то взявшаяся ночная бабочка, пестрая и красивая в свете уличного фонаря, зигзагом метнулась к ближайшему дереву и прилепилась к серой коре, тотчас слившись с ней.

4

   Я с трудом отыскал эту улицу на окраине города. Фары «газика» выхватывали из темноты черные стволы деревьев на обочинах, влажные серые доски заборов. Давно позади остались корпуса тепловозо-вагоноремонтного завода. Когда-то здесь начинались избы деревни Ориглодово, а в стороне, на глинистом холме, виднелась Коровья Дубрава. Теперь я не узнавал этих мест. Город давно вобрал в себя эти деревни.
   Я свернул с асфальта на заблестевшую лужами улицу. Рядом с двухэтажными городскими зданиями лепились и старые деревянные домишки. В слезящихся окнах неясно струился желтый свет. Когда я свернул на эту окраинную улицу, то подумал, что нужно искать самую захудалую хибару. Однако дом оказался солидным пятистенком с крепкой оградой, фруктовым садом и огородом. Одно окно было тускло освещено, второе — ярко. Поднимаясь по деревянным ступенькам, я услышал музыку. В коридоре было темно и пахло прокисшими огурцами. Я постучал в дверь и, не дождавшись ответа, отворил. В ярко освещенной большой комнате было накурено, на полную мощность гремел магнитофон. Популярные мелодии из кинофильмов. На широкой тахте сидели две девушки, третья, в брюках, полулежала, закинув нога на ногу.
   Увидев меня, одна девушка поднялась с тахты, остальные две даже не повернули головы в мою сторону.
   — Отец там, — небрежно кивнула на перегородку девушка, даже не ответив на мое приветствие. Не предложила она мне и раздеться, что дало мне повод подумать, что знакомые ее отца не очень-то желанные гости в этом доме.
   Я толкнул фанерную, покрашенную белой масляной краской дверь, как оказалось ведущую в кухню, и тут услышал за спиной насмешливый голос девушки:
   — Еще один заявился…
   — Спроси, есть у него сигареты? — произнес другой голос, показавшийся мне знакомым. Что ответила на это хозяйская дочь, я не расслышал, но сигарет никто у меня спрашивать не стал.
   За накрытым клеенкой кухонным столом лоб в лоб сидели два изрядно хмельных человека: Степан Афанасьевич Кривин, которого я уволил с работы, и крепкий мужчина с массивной челюстью боксера и маленькими, беспрестанно моргающими глазками. Можно было подумать, что он подмигивает сразу обоими глазами. Перед ними стояла начатая бутылка водки, на тарелке — дряблые огурцы, запах которых я еще почуял в коридоре, алюминиевая миска с отварной картошкой. На подоконнике поблескивала уже опорожненная бутылка.
   Кривин некоторое время смотрел на меня, надо сказать, без всякого удивления, потом сделал широкий жест рукой, приглашая к столу.
   — Садитесь, коли не побрезгуете нашей компанией… — поглядев за перегородку, заорал: — Машка! Дай рюмку из буфета!
   Из-за перегородки доносилась музыка. Теперь пел Рафаэль. Впрочем, хозяин особенно и не рассчитывал, что дочь тут же прибежит и принесет рюмку, скорее всего это он крикнул так, для порядка. Когда он стал подниматься из-за стола, я предупредил его, что зашел на минутку и сам за рулем, так что пить мне совсем ни к чему.
   — Ваше дело, — снова опустился на стул Кривин и, поймав вопросительный взгляд своего собутыльника, пояснил с ухмылкой: — Директор завода… Я говорил тебе, что уволился оттудова по собственному желанию… так вот, видишь, сам пришел звать меня обратно.
   Человек с квадратной челюстью вскочил, ладонью услужливо смахнул с табуретки невидимую пыль и, пододвинув мне, протянул крепкую руку: «Тима». На широком лице его появилась улыбка. Я тоже улыбнулся: его мощная грузная фигура совсем не вязалась с этим детским именем.
   — А может, стаканчик за компанию, а?
   Я снова отказался и присел на табуретку. Оба выжидательно уставились на меня и даже забыли про водку, а я и не знал, что им сказать… Мысль прийти к Кривину возникла у меня в тот же день, когда я подписал приказ об увольнении. Я не задумывался над тем, что я ему скажу и сумею ли чем-нибудь помочь, но я знал, что до тех пор, пока я с ним не повидаюсь, передо мной все время будут стоять эта согбенная фигура, заискивающая улыбка и покорное старательное движение, когда он нагнулся и поправил в кабинете завернувшийся конец ковровой дорожки… Сейчас передо мной сидел совсем другой человек. В нем ничего не было заискивающего, рабски-покорного. Даже сутулые плечи его распрямились, а глаза смотрели прямо и настороженно. И он совсем не чувствовал себя обиженным или расстроенным. Я сидел на табуретке и молчал. За перегородкой заливался соловьем модный певец. И я подумал: как же парализованная теща? Наверное, ей до чертиков надоело слушать эту музыку.