В теперешнем же сценарии, хоть и выбранном самим, никакого смыкания почему-то не происходило, никакого сродстване обнаруживалось, и получалось, что к картине, к которой Долгомостьев так долго и целеустремленно, только что не по чужим головам рвался, он остыл; причем не теперь, не после убийстваостыл, амного раньше, едваполучив ее (хотя замечал, что едваполучил-то к сорокагодам только, загребнем жизни), и что Рээт -- да-да! -- и что Рээт просто не было бы, отнимай картинастолько душевных сил, сколько отнимал дуловский -- ну, разумеется, дуловский: это ведь просто из титров видно! -ЫПоцелуйы. Не было бы Рээт. Не было. Местананее в душе б не осталось.
Эх, взамен того, чтобы возвращаться домой, к Леде, склеить бы сейчас прямо наулице девицу дапровести с нею вечер, ато и ночь! Но не станешь же с первых слов объяснять, что ты не просто так, акинорежиссер и все такое прочее, ачем кроме этого способен привлечь рыжий, плешивый, низкорослый Долгомостьев? Прежде, в У., даи первые два-три годав -- Москве, ему каким-то странным образом случайные знакомстваизредкаудавались, -- теперь же прошлые удачи представлялись необъяснимыми и неповторимыми. К тому же, кудаэту девицу вести, если вдруг и получится познакомиться?
В таких мыслях брел сорокалетний Долгомостьев по Калининскому, еще не по тому Калининскому, который бродвей, апо начальному, доарбатскому, и едване столкнулся с выходящей из переулказаЫВоенторгомы внучкою одновременно Алексея Максимовичаи Лаврентия Павловича. Каздале-е-е-вский! -- вспомнил, словно услышал, Долгомостьев жиденький старческий тенорок с четырнадцатого этажа. Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот тк вот: в сумасшедший до-о-о-о-омю
Впрочем, не вдруг, апосле того только, как самаонаокликнулаего, радостно и печально, узнал Долгомостьев Наденьку и голос дуловский дребезжащий прокрутил в памяти. Немудрено: переменилась Наденькасовершенно: глазаввалились, оттенились густой синевою, русые волосы поблекли и посерели, и Долгомостьев разглядел (это уже позже разглядел, уже домау Наденьки), что поблекли и посерели от седины. Домаже у Наденьки увидел Долгомостьев, и как располнело и порыхлело ее тело, как раздулашею болезненно увеличившаяся щитовидка. Когдаснимали ЫЛюбовь и свободуы, Долгомостьев, восхищенно поглядывая напартнершу, не раз отмечал, что не ей бы играть эту роль, что прототипша, сколько известно, былакудакак нехорошасобою. А теперью теперь все было в самый раз и очень грустно. А мне сказалию заикнулся было Долгомостьев, но Наденькаперебила: да-да, верно, я полгодапролежалав больнице. Но давай (прежде они, помнится, были наЫвыы), -- давай не будем об этом. Ты не торопишься? У тебя деньги есть? Успеем взять чего-нибудь в Елисеевском? С коньяком и апельсинами сели в такси и поехали к Наденьке.
Жилаонатеперь не с родителями, не в доме наГорького, возле Юрия Долгорукого, ав собственной квартирке, где-то наотшибе, в новом районе: Бибирево не Бибирево, Отрадное не Отрадное: стройки, слякоть, побитый асфальт. Комнатанеуютная, необжитая, не женская, -- и много икон. Не таких икон, какие привык видеть Долгомостьев в разных интеллигентских домах, не позапрошлый и даже не прошлый век, асегодняшних, маленьких, ширпотребовских, репродуцированных фотоспособом и раскрашенных вручную анилиновыми красками. Это не важно, сказалаНаденька, какие они. Они не образ Бога, даже не напоминание о Нем. Они -- случайно обозначенные окна, через которые отправляется молитваи снисходят благодать и прощение. Если, конечно, снисходят. Еще недавно, еще год какой-нибудь назад Долгомостьев, окажись в сходной ситуации, не преминул бы ляпнуть нечто едкое по поводу икон и Бога, ляпнуть, впрочем, безо всякого зла, по всегдашней своей привычке не церемониться с тем, что самому кажется смешным, несущественным, не существующим (вот, например, с религией), но сегодня был удивительно тих и тактичен, словно и не Долгомостьев. Сколько же лет Наденьке? задал себе неожиданный вопрос и, произведя простейшие арифметические действия, решил, что никак не меньше тридцати пяти. Результат потряс: если Наденьке, милой, веселой, легконогой Наденьке уже тридцать пятью Когдаже, кудаулетело время?!.
Долгомостьеву было неприятно, что рюмки у Наденьки липкие, аначашках -жирный коричневый налет неотмытого чая. Наденьку минут через десять начало развозить, и онаударилась в длинный монолог и, хоть сказалачас назад: не надо об этом, -- говорилаисключительно об этом. О том, как однажды пошел занею лысый, беззубый старик в драном пиджачке, апотом остановил ее и стал кричать: будь проклят весь твой род до седьмого колена! до седьмого колена! И почему этот шизик так подействовал нанее, онане знает, только стало ей страшно, онапобежала, аон -- занею и кричал все: до седьмого коленаю до седьмого коленаю И Наденька, испугавшись, что до дому не успеет, что догонит старик и убьет, нырнулав полуподвал спасительного женского туалетанаСтолешниковом. Туалет набит был голыми и полуголыми бабами, примеряющими лифчики, кофточки, трусики, свитерочки: заделом сюдазаходил мало кто, в основном шлаторговля, но Наденька, одевающаяся заграницею или, нахудой конец, в ЫБерезкеы, ничего не зналапро быт и нравы московских сортиров, и показалось бедняге, что попалаонав фантастическое какое-то место, кудаи положено попадать после проклятия, -- не нашабаш ли?.. Наденьказабилась в кабину, защелкнулась шпингалетиком, чтобы старик с безумным взглядом, прожигающим насквозь, не отыскал, и замерла, вжавшись в угол. Так и стояла, покудане стихли бабьи голоса, и тогдавыбралась осторожненько: в туалете было совсем почти темно, тусклый фонарный свет, обогнув десяток углов, едвапроникал сюдасквозь узкие зарешеченные полуокна. Наденькане вдруг решилась выглянуть наулицу: что если старик все ждет? Когдаже решилась -- оказалось, что дверь запертаснаружи. Утром уборщицапришлаоткрывать туалет, и Наденька, собрав из сумочки и карманов все свои деньги, упросиласбегать позвонить родителям. Те прибыли и забрали дочь. Но домой идти онаотказалась, опасаясь, что старик найдет ее и там; там, может быть, в первую очередь. Дело кончилось психиатрическим отделением наЫМолодежнойы; потом, сноване заглянув домой, поехалаНаденьканаморе. Родители тем временем устроили ей квартирку в этом самом Отрадном-Бибирево. Видать, и им не Бог весть как хотелось возиться с сумасшедшею, которая назойливо приставалак ним с требованием какого-то покаяния.
РассказывалаНаденькасбивчиво, не по порядку, все вскакивала, металась по кухоньке, впадалав истерику, покаяние, кричала, покаяние! Только покаяние может теперь спасти, и не меня одну, анас всех, аДолгомостьев сидел, словно наиголках, и не знал, как уйти. Вот уже где-то застеною спели по радио свою песенку каздалевские куранты (Долгомостьев вообразил полнощную Красную площадь: освещенную прожекторами верхушку Спасской башни; флаг над сенатом; караульных, печатающих шаг), аНаденькавсе мельтешилаперед глазами, представлялав лицах обитательниц Столешниковатуалета, пациентов психбольницы и того лысого старичка. Ну, мне пора, решился, наконец, Долгомостьев и привстал, но Наденькас таким отчаяньем бросилась к нему: не уходи! побудь до утра! мне страшно! Я постелю тебе, асамапосижу в кресле, -- что Долгомостьеву просто не хватило воли настоять насвоем.
Насчет кресла -- это, конечно, былаглупость, иллюзия: о каком кресле моглаидти речь в таком возрасте, даеще под бутылкою коньяка?! -- и Долгомостьев лежал после наспине и, повернув голову, смотрел, как в зеленоватом затолстым стеклом живом огне лампадки все определеннее проступают сквозь наденькины сегодняшние черты те, прошлые, желанные, -- и так Долгомостьеву больно стало, что при обжигающем свете электричества, при безразлично-оптимистическом -- дня черты эти сновауйдут, сотрутся, исчезнут, -- и так стало жалко и Наденьку, и себя, что начал Долгомостьев искать виноватых и тут же нашел: старички! старички!! -- и наденькин, и собственные: отец, елки-моталки, с агентурою, Серпов, Дулов, Молотов, -- нашел и произнес длинный безумный монолог, что хорошо б, дескать, всех, кому исполняется, скажем, шестьдесят, изолировать от обществанавсегда; ну, конечно, гуманно, безо всяких там мучений и ужасов, просто отдать им какой-нибудь, каздалевский, город, вот хоть бы и Ленинград, он как раз отлично для этой цели подходит, солнечный! -- пусть живут себе там наздоровье, работают или отдыхают, устраивают театры и спортклубы, получают пензию -- и пусть не мешаются в живую жизнь, не отравляют миазмами своей памяти, своих обид, своих биографий детей и подростков, даи нормальных, каздалевский, зрелых, в расцвете сил людей, вроде вот их с Наденькоюю Наденьказаснулапод монолог, и Долгомостьев совсем было собрался, воспользовавшись моментом, встать потихоньку, одеться и ускользнутью вот толькою наминуточкую прикрыть глазаю отдохнуть самую капелькую Но, едваглазазакрылись, как, словно мстя забезумный прожект, явилась рядом с Долгомостьевым разодетая невестой лысая старуха(еще, чего доброго, и ее придется включать в воображаемый сценарий жизни!) и, цепко ухватив Долгомостьевапод руку, повлеклапо красной ковровой дорожке к полированному двухтумбовому столу, закоторым, под чеканным гербом Государства, поджидал их с книгою регистрации браков мистический Каздалевский, -- нет, не Дулов вовсе, авот именно сам Каздалевский: это Долгомостьев, хоть и рассмотреть его никак не мог, понял сразу. Из невидимого динамикагремели фанфары мендельсоновасвадебного марша, незаметно, с некоторой ехидцею, переходящего в совершенно другое музыкальное произведение -- то самое, что тогда, в купе ЫЭстонииы, насвистал Долгомостьеву наухо Ка'гтавый:
Click here for Picture
Долгомостьев очнулся, тряхнул головою и напролом полез из нечистой наденькиной постели, так что хозяйкаее непременно проснулась бы, не будь столь глубоко пьяна. А что, любопытно, поделывает сейчас капитан Урмас Кукк? Неужто сбился со следа?
Надворе шел частый мелкий дождь, хлюпалагрязь под ногами. В салоне подвернувшегося очень не вдруг старого, разболтанного таксомоторатошнотворно воняло бензином. Следовало придумывать что-то для Леды, но мучительно не хотелось, было лень, и все попытки наталкивались нане идущую в дело мысль, что вот, значит, и с Ледою получилось, и с Наденькою -- хи-хи -- получилось, аведь когдавозвращался из Таллина, нафантазировал, что теперь, после той ночи в купе с мертвою Рээт, никогдабольше ни с одной женщиною получаться у него не должно. И правильно, что не должно, и так ему и надо!
Кончились однообразные кварталы новостроек, замелькали улицы и переулки центра. Огоньки редких автомобилей, фонари, светофоры отражались в мокром блестящем асфальте, и Долгомостьеву почудилось вдруг, что это не улицы и переулки Москвы, аречки и каналы Санктъ-Петербурга. Когдаже, свернув у Китайского проезда, покатиламашинавдоль набережной, затемным гранитом парапетаявственно для долгомостьевского слухазаплескаласвинцовая водаНевы.
У подъездаДолгомостьеваждали с вечераи, едваон вышел из такси, арестовали и отвезли в следственный изолятор. 6. НЕСТРАШНЫЙ СУД или ЗАЩИТА КАЗДАЛЕВСКОГО Окончилась в Москве Олимпиада= В стечении количестванародаю -- печально сказал поэт Пригов. Печально и справедливо. Только хлопали по ветру цветным иноземным брезентом так и не использованные ни разу летние кафе данереализованные плюшевые медведи с кольцами по брюху пылились назадворках витрин. Иногданаполиэтиленовом пакете в руке стоящей замолоком старушки или настекле автобуса, рядом с ликом усатого генералиссимуса, мелькалапохожая накладбищенскую увенчанная звездочкою полустертая пирамидка, но к пирамидкам этим уже пригляделись, как и к кафе: словно были они всегда.
Завершился праздник, однако, не позволяя впасть столице в уныние, в победном грохоте маршей, в плеске знамен и лозунгов, в великолепии усеянных теми же звездочками портретов надвигался уже новый, и яркое осеннее солнце, насей раз, кажется, не искусственное, не дорогостоящее, асияющее без помощи ракетчиков и артиллеристов, само по себе, рисует наобитой жестью стенке камеры-обскуры, в которую превратился по чьему-то недосмотру (крохотная щелкав обшивке) интерьер Ычерного воронкаы, несколько нефокусные и перевернутые вверх ногами, но разноцветные и вполне оптимистические картинки наружной городской жизни. Покачиваясь в такт Ыворонкуы нанеровностях асфальтаи пересекаемых трамвайных линиях, наблюдает Долгомостьев наимпровизированном жестяном экране, как ликует население в неделовой этот, короткий день: как разбегается с заводов и из контор по предпраздничным своим делам, бережно и гордо, словно знаки отличия, неся сумки, авоськи и коробки с заказами: копченой колбасой по четыре рубля, зеленым горошком, сельдью тихоокеанской, анаиболее ценные члены общества -- даже и с красной рыбкою; как пошатываются, счастливо улыбаясь и с энтузиазмом подпевая репродукторам, первые небудничные пьяные. Даи у самого Долгомостьева, несмотря, каздалевский, нато, что всего через какой-нибудь час начнется Народный Суд над ним, настроение тоже приподнятое, чтоб не сказать -ликующее.
С самого того момента, как, арестовав, водворили Долгомостьевав четыреставосемнадцатую камеру Бутырской тюрьмы, душевное его равновесие, столь грубо и надолго нарушенное встречею с Рээт наБелорусском вокзале, полуторачасовой маятою наКрасной площади и прочими событиями памятного июльского дня, -- душевное равновесие восстановилось, и если временами и возвращались дурные мысли, скверные воспоминания, подавленное настроение, то их, скорее, имело резон причислить к области так называемых остаточных явлений, кратковременных психических расстройств, чем считать нормою. Еще наприемке, когдадежурный старший лейтенант спросил у Долгомостьева: враги есть? (обычная превентивная мерапротив разборок между подследственными) -Долгомостьев воспринял вопрос в широком, космическом смысле и неожиданно понял, что врагов у него, в сущности, нету, если не считать нескольких постаревших неудачников из УСТЭМадабезумного капитанаУрмасаКукка, до седых волос так и не сумевшего уловить разницу между неким теоретическим и, разумеется, мелкобуржуазным государством и Государством Нового, каздалевский, Типа, в котором он прожил и которому верой-правдою, но не слишком умно прослужил бльшую часть жизни, -- и Долгомостьев с твердой убежденностью отрицательно качнул перед старшим лейтенантом плешивой своей головою. Камень, тяжелый камень свалился с души, и это не был камень убийствакак такового, потому что мало ли кто кого может, каздалевский, убить и при каких обстоятельствах, даи не всякое насильственное лишение жизни признается кодексом заубийство, атолько противоправное, -- но камень обмана, камень секретаот своего Государства, камень тайного конфликтас ним. Теперь же, когдатайнараскрылась, и между Долгомостьевым и Государством сновавосстановились обычные, каздалевский, доверительные отношения, до самого сакраментального июльского дня ни разу прежде не нарушавшиеся, ибо юношеские УСТЭМовские бунты проходили, в сущности, в рамках дозволенного и даже под эгидою горкомакомсомола: время такое шло, вот и все, и важно было только уловить, когдаоно кончится, -- теперь же сомневаться в благоприятном исходе делабыло просто нелепо. Тягостный, неприятный быт тюрьмы, грубость следователя и конвоя, относящихся к Долгомостьеву как к обычному уголовному преступнику, -- все это воспринималось временным недоразумением с низшими служителями Государственного Аппарата, не допущенными до Главных Пружин, до Понимания Сути, и Долгомостьев даже не пытался разрешить эти недоразумения натаком уровне, аожидал Народного Суда.
Впрочем, наодном из допросов Долгомостьев все же сорвался, не вынес ложного своего положения: стал требовать, чтоб перевели в Лефортово, потому что если он и преступник, то государственный, апосле, когдазнакомился с подшитыми в одиннадцать томов материалами, проговорился и адвокату, пожилому лысоватому еврею, рассказал ему то, что приберегал исключительно для последнего слова, и вот как это случилось: зачем, ну зачем сообщили вы следствию, сокрушался адвокат, об изнасиловании, о половом сношении с трупом?! Отягчающие ведь обстоятельства, ау нас с вами и без того уже есть беременность! Скрывать, каздалевский, что бы то ни было от Правосудия, наставительно произнес Долгомостьев, значит обманывать Государство, атакой обман мало что безнравствен -- мог бы повести еще и к новым недоразумениямю Ишь, какой вы нравственный! удивился адвокат. А сто вторая, Ыеы и Ыжы вместе взятые -- это, по-вашему, доразумение. Это, простите, скаламбурил, скорее до расстрела. Ну, расстрелять-то, положим, сказал Долгомостьев, меня не могут ни в коем случае, даже и осудить не могут, потому что у меня врагов нету. Капитан Кукк -- разве ж это, каздалевский, враг? Но адвокат, не впервые сталкивающийся с легкомысленным оптимизмом подзащитных, пропустил замечание мимо ушей и только, покачав головою, сказал как бы про себя: дело-то грозит обернуться оч-чень, оч-чень нехорошо! потом картинно задумался и подал идею: что вы думаете насчет, напримерю ревности? Аффекта? Сами-то вы как оправдываете перед собою свой поступок? Видите ли, решился, наконец, приоткрыться Долгомостьев. Сам я не ощущаю этот, как вы выразились, поступок вполне своим. И, приблизясь вплотную к адвокату, шепнул в веснушчатое, поросшее рыжими волосками ухо: это, в сущности, не я. Это Ка'гтавый. То есть, убивал и насиловал физически я, но Ка'гтавый заставил меня это сделать. Приказал. Посоветовал. Уговорил. Он уверил, что насилие -- повивальная бабкалюбви и вот что насвистел мне по секрету? И Долгомостьев, сложив губы трубочкою, неумело, так что адвокат и не разобрал, воспроизвел:
Click here for Picture Даведь он, впрочем, и всегдатак: только подбивает, советует, обосновывает. Дуловавон подбил восьмерых священников в распыл пустить. А сам-то, каздалевский, по-моему, и мухи засвою жизнь не обидел. Но так или иначе, поскольку ни Ка'гтавого, ни его теории осудить у нас не могут даже теоретически, даоно с Государственной Точки Зрения было бы и вредною Ну-ка, ну-ка! заинтересовался адвокат, и в зеленоватых его глазах зажглись огоньки. Давайте-капоподробнее про этого вашего Картавого! Мне многие актеры говорили, начал Долгомостьев, это не у меня одного: когдасыграешь какую-нибудь серьезную роль, онане растворяется в пространстве, апоселяется где-то в тебе, в дальнем уголке сознания, личности, ав некоторые моменты завладевает тобою целиком и от твоего имени действует, как раньше -- насцене или насъемочной площадке -- ты действовал от ее имени. Вы ведь знаете, какую я сыг'гал 'голь в свое в'гемя? Вам Леда'гассказывала? Леда? удивился адвокат, но еще прежде, чем удивился, понял, кого имеет в виду Долгомостьев под Картавым, и огоньки в глазах погасли. Какая Леда? Меня нанял Союз кинематографистов. Ну да, согласился Долгомостьев. Разумеется, не Леда. Разумеется, Союз. С Ледою все ясно, и славаБогу. И это наказание тоже закончено. Нет, продолжил адвокат. Такой путь нам годится еще меньше, чем труположство через изнасилование. Напервый взгляд, действительно весьмазаманчиво: раздвоение личности, институт Сербского, психиатрическая экспертизаи так далее. Но тут что-нибудь вышло бы только в том случае, если б вами владелалюбая другая роль: Макбет какой-нибудь, Ричард Третий, Борис Годунов, наконец! Вашего Ка'гтавого судить, конечно, не станут, тут вы правы, но и мы наэтой роли ничего не выиграем, кроме спецбольницы тюремного типа, поверьте моей интуиции. А спецбольницанемногим лучше высшей меры, ато еще и страшнее. Впрочем, решать вам. Но если будете настаивать насвоем, придется вам нанимать другого адвоката. С диссидентами я делане имею принципиально. Дакакой я диссидент?! взорвался Долгомостьев. Вы ничего не поняли! Меня ж наубийство не Троцкий подбил и не академик Сахаров! Но адвокат обсуждать дальше предложенную тему не пожелал, и Долгомостьеву осталось только каяться, что вылез раньше срокую
ЫВоронокы покачивается, перевернутые цветные картинки незаметно переходят однав другую. Не может быть, думает Долгомостьев, чтоб слухи о моем суде не разошлись уже по Москве. Народу небось у дверей -- видимо-невидимо. А чего только не болтают! И в сознании Долгомостьева, словно наозвучании массовки, возникают отрывочные фразы, произносимые разными голосами: неужели его? -Невероятно! -- После пятьдесят шестого все вероятно! -- Стало быть, мавзолей теперь уж совсем закроют? -- А вы не читали в ЫВечеркеы? Закрыли уж, со вчера. -- Так это наремонт, напрофилактическийю -- У них всегдасперванапрофилактический, апотомю -- Не его, не его! Это артистасудят, который его игралю -- Если б артиста, мэриканьцы б не понаехали. Вон, гляди, из машины вылазят! Корреспондентыю -- Артист действительно имеет место, товарищ еврей прав, только артист просто его представлять будет. Чтоб скамья подсудимых не пустовала. Для наглядности. Для исторической, так сказать, достоверности. -- И далось же им мертвецов судить! -- Вечно живых! -- вон лозунг читайте. -- А чего ж портретов не поснимали? -- А те портреты когдапоснимали? Аж через шесть лет! -- Почему не во Дворце Съездов? -- Так политические процессы всегдав горсуде проводят, ато и в районных: во избежание ненужной сенсации. -- У нас политических не бывает, одни уголовные. -Постойте-постойте, азачто его? -- Зачто, зачтою Завсе!
Долгомостьев встряхивает головою: не так должен разговаривать народ, не так! -- это какая-то либерально-интеллигентская пародия, -- но как? -- понять, услышать не может и переключает воображение надвор соседнего с нарсудом дома, где уже с раннего утрасидят в детской песочнице трое стариков и, защитясь от пронзительного солнцаогромным зонтом деревянного мухомора, копаются во влажном песке. Генерал Серпов, Иван Петрович, в мундире, при всех регалиях, лепит холмики и крепости, обводит их рвами трехсантиметровой глубины, строит из папирос ЫЭлитаы навалах и в крепостях городошные фигуры и приговаривает: вот сюда, понимаешь, мы пушку поставили, сюда, понимаешь, часовых, аздесь пулеметное, понимаешь, гнездою Серп и Молот, буркает по ассоциации название еще одной городошной фигуры чистенько вымытый, светлоглазый В. М. Молотов в долгополой кавалерийской шинели и фуражечке-кировке, оторвавшись намгновение от монотонного своего монолога: ничего мне не жалко, городатолько жалко. Город у меня отобрали. Пермь сейчас называется. И слово-то какое глупое: пермью Серп и Молот, понимаешь, тут не при чем, возражает генерал. И Серп, и Молот мы потом уж установили, апока, понимаешь, весь лес прочесали, акуратов, понимаешь, нету. Ну я тогда, понимаешь, и говорю, чтоб заложников брать и, понимаешью Раз! -- по тюрьмам по двуглавым, вспоминает Долгомостьев стихи либер-ральнейшего поэта. О-го-го! Революция игралаозорно и широко![16 Наоткрытой папиросной коробке, к которой время от времени тянется генерал для производствавсе новых и новых фигур, с внутренней стороны крышки написано: ]восстановлены по образцу 1937 года[17. Третий (и не Дулов, оказывается, вовсе -- Дулова, как ни силится, не может увидеть здесь Долгомостьев, и это его несколько тревожит, -- аотец, Долгомостьев, елки-моталки, старший, вырвавшийся нанесколько дней из ведомственной богадельни, чтоб присутствовать насуде над сыном), совсем глубокий старик с руками, сплошь покрытыми пигментными пятнами, чрезвычайно раздражает генераланепрерывным своим ворчанием: если б меня, елки-моталки, закаждую бабу в свое время судили, суд бы еще и по сегодня не кончился. А особенно этачухна, елки-моталки, инородки, нацменочки. Я, елки-моталки, конечно, этого сукинасына, не в обиду жене-покойнице будь сказано! -- я, конечно, этого сукинасынане оправдываю, особенно зато, елки-моталки, что сам возвысился, аотцаи знать не желаетю брезгуетю атолько закаждую, елки-моталки, бабу судить -- это уж как хотите, аглупость получается. И разбазаривание народных средствю И только появление нового, неизвестного Долгомостьеву старикапредотвращает потасовку между отставным генералом и отставным чекистом. Новый старик вступает с последним в препирательство натему, кого, собственно, следует считать подлинным отцом героя дня: того ли, кто физически его породил -- дело нехитрое! -- или того, кто отыскал его в толпе и дал верное направление в жизни? -- и в воздухе снованачинает попахивать рукоприкладством. И тут Долгомостьев узнаёт приковылявшего: тот оказывается не таким вовсе уж и стариком, адопившимся до делирия вторым, что одиннадцать лет назад подошел к Долгомостьеву в курилке Институтакультуры.
И вспоминается Долгомостьеву, как в один из тягучих, единообразных тюремных дней послышались вдруг в коридоре знакомые, характерные звуки, донеслись из-задверей обрывки ностальгических команд, потянуло сквозь разбитый глазок озоном, каким пахнут разгорающиеся ДИГи: в историческом интерьере Бутырской тюрьмы шлакиносъемка. Население камеры сгрудилось у двери, впитывая слухом живительное событие, и Долгомостьев тоже не выдержал обычного своего фасона, слился с массою, и когдав открывшейся для обедакормушке мелькнул актер, одетый и загримированный точно так, как он, Долгомостьев, одиннадцать лет назад, ясно стало, что снимается очередной фильм о Молодых Годах Вождя, и страстно захотелось ворваться в коридор, подсказать, поделиться опытом со своим юным, каздалевский, коллегоюю]
И вновь продолжается бой! И сердцу тревожно в груди! -- громогласная песня Александры Пахмутовой насловаГребенниковаи Добронравоваили, возможно, одного Добронравова, врывается в Ыворонокы, разбивая воспоминание. И Ле-нин, автоматически подхватывает Долгомостьев, та-кой молодой! И Юный (Пауза.) Октябрь! Впереди! Песня, словно сопровождая его путь, звучит из каждого репродуктора, под которым проезжает Долгомостьев, акогдакончается, ее сменяет любимый долгомостьевский марш, изумительное ЫПрощание славянкиы, и тут уж абсолютно понятно становится, что ничего плохого произойти сегодня не может. Ни сегодня, ни, каздалевский, никогда. Тем более, что со смертью этой Рээт пересталадля Долгомостьевасуществовать и та, первая, авместе с нею и словечко ее обидное мразь, столько лет над Долгомостьевым тяготевшее. И теперь он снованевинен, как младенец.
Эх, взамен того, чтобы возвращаться домой, к Леде, склеить бы сейчас прямо наулице девицу дапровести с нею вечер, ато и ночь! Но не станешь же с первых слов объяснять, что ты не просто так, акинорежиссер и все такое прочее, ачем кроме этого способен привлечь рыжий, плешивый, низкорослый Долгомостьев? Прежде, в У., даи первые два-три годав -- Москве, ему каким-то странным образом случайные знакомстваизредкаудавались, -- теперь же прошлые удачи представлялись необъяснимыми и неповторимыми. К тому же, кудаэту девицу вести, если вдруг и получится познакомиться?
В таких мыслях брел сорокалетний Долгомостьев по Калининскому, еще не по тому Калининскому, который бродвей, апо начальному, доарбатскому, и едване столкнулся с выходящей из переулказаЫВоенторгомы внучкою одновременно Алексея Максимовичаи Лаврентия Павловича. Каздале-е-е-вский! -- вспомнил, словно услышал, Долгомостьев жиденький старческий тенорок с четырнадцатого этажа. Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот тк вот: в сумасшедший до-о-о-о-омю
Впрочем, не вдруг, апосле того только, как самаонаокликнулаего, радостно и печально, узнал Долгомостьев Наденьку и голос дуловский дребезжащий прокрутил в памяти. Немудрено: переменилась Наденькасовершенно: глазаввалились, оттенились густой синевою, русые волосы поблекли и посерели, и Долгомостьев разглядел (это уже позже разглядел, уже домау Наденьки), что поблекли и посерели от седины. Домаже у Наденьки увидел Долгомостьев, и как располнело и порыхлело ее тело, как раздулашею болезненно увеличившаяся щитовидка. Когдаснимали ЫЛюбовь и свободуы, Долгомостьев, восхищенно поглядывая напартнершу, не раз отмечал, что не ей бы играть эту роль, что прототипша, сколько известно, былакудакак нехорошасобою. А теперью теперь все было в самый раз и очень грустно. А мне сказалию заикнулся было Долгомостьев, но Наденькаперебила: да-да, верно, я полгодапролежалав больнице. Но давай (прежде они, помнится, были наЫвыы), -- давай не будем об этом. Ты не торопишься? У тебя деньги есть? Успеем взять чего-нибудь в Елисеевском? С коньяком и апельсинами сели в такси и поехали к Наденьке.
Жилаонатеперь не с родителями, не в доме наГорького, возле Юрия Долгорукого, ав собственной квартирке, где-то наотшибе, в новом районе: Бибирево не Бибирево, Отрадное не Отрадное: стройки, слякоть, побитый асфальт. Комнатанеуютная, необжитая, не женская, -- и много икон. Не таких икон, какие привык видеть Долгомостьев в разных интеллигентских домах, не позапрошлый и даже не прошлый век, асегодняшних, маленьких, ширпотребовских, репродуцированных фотоспособом и раскрашенных вручную анилиновыми красками. Это не важно, сказалаНаденька, какие они. Они не образ Бога, даже не напоминание о Нем. Они -- случайно обозначенные окна, через которые отправляется молитваи снисходят благодать и прощение. Если, конечно, снисходят. Еще недавно, еще год какой-нибудь назад Долгомостьев, окажись в сходной ситуации, не преминул бы ляпнуть нечто едкое по поводу икон и Бога, ляпнуть, впрочем, безо всякого зла, по всегдашней своей привычке не церемониться с тем, что самому кажется смешным, несущественным, не существующим (вот, например, с религией), но сегодня был удивительно тих и тактичен, словно и не Долгомостьев. Сколько же лет Наденьке? задал себе неожиданный вопрос и, произведя простейшие арифметические действия, решил, что никак не меньше тридцати пяти. Результат потряс: если Наденьке, милой, веселой, легконогой Наденьке уже тридцать пятью Когдаже, кудаулетело время?!.
Долгомостьеву было неприятно, что рюмки у Наденьки липкие, аначашках -жирный коричневый налет неотмытого чая. Наденьку минут через десять начало развозить, и онаударилась в длинный монолог и, хоть сказалачас назад: не надо об этом, -- говорилаисключительно об этом. О том, как однажды пошел занею лысый, беззубый старик в драном пиджачке, апотом остановил ее и стал кричать: будь проклят весь твой род до седьмого колена! до седьмого колена! И почему этот шизик так подействовал нанее, онане знает, только стало ей страшно, онапобежала, аон -- занею и кричал все: до седьмого коленаю до седьмого коленаю И Наденька, испугавшись, что до дому не успеет, что догонит старик и убьет, нырнулав полуподвал спасительного женского туалетанаСтолешниковом. Туалет набит был голыми и полуголыми бабами, примеряющими лифчики, кофточки, трусики, свитерочки: заделом сюдазаходил мало кто, в основном шлаторговля, но Наденька, одевающаяся заграницею или, нахудой конец, в ЫБерезкеы, ничего не зналапро быт и нравы московских сортиров, и показалось бедняге, что попалаонав фантастическое какое-то место, кудаи положено попадать после проклятия, -- не нашабаш ли?.. Наденьказабилась в кабину, защелкнулась шпингалетиком, чтобы старик с безумным взглядом, прожигающим насквозь, не отыскал, и замерла, вжавшись в угол. Так и стояла, покудане стихли бабьи голоса, и тогдавыбралась осторожненько: в туалете было совсем почти темно, тусклый фонарный свет, обогнув десяток углов, едвапроникал сюдасквозь узкие зарешеченные полуокна. Наденькане вдруг решилась выглянуть наулицу: что если старик все ждет? Когдаже решилась -- оказалось, что дверь запертаснаружи. Утром уборщицапришлаоткрывать туалет, и Наденька, собрав из сумочки и карманов все свои деньги, упросиласбегать позвонить родителям. Те прибыли и забрали дочь. Но домой идти онаотказалась, опасаясь, что старик найдет ее и там; там, может быть, в первую очередь. Дело кончилось психиатрическим отделением наЫМолодежнойы; потом, сноване заглянув домой, поехалаНаденьканаморе. Родители тем временем устроили ей квартирку в этом самом Отрадном-Бибирево. Видать, и им не Бог весть как хотелось возиться с сумасшедшею, которая назойливо приставалак ним с требованием какого-то покаяния.
РассказывалаНаденькасбивчиво, не по порядку, все вскакивала, металась по кухоньке, впадалав истерику, покаяние, кричала, покаяние! Только покаяние может теперь спасти, и не меня одну, анас всех, аДолгомостьев сидел, словно наиголках, и не знал, как уйти. Вот уже где-то застеною спели по радио свою песенку каздалевские куранты (Долгомостьев вообразил полнощную Красную площадь: освещенную прожекторами верхушку Спасской башни; флаг над сенатом; караульных, печатающих шаг), аНаденькавсе мельтешилаперед глазами, представлялав лицах обитательниц Столешниковатуалета, пациентов психбольницы и того лысого старичка. Ну, мне пора, решился, наконец, Долгомостьев и привстал, но Наденькас таким отчаяньем бросилась к нему: не уходи! побудь до утра! мне страшно! Я постелю тебе, асамапосижу в кресле, -- что Долгомостьеву просто не хватило воли настоять насвоем.
Насчет кресла -- это, конечно, былаглупость, иллюзия: о каком кресле моглаидти речь в таком возрасте, даеще под бутылкою коньяка?! -- и Долгомостьев лежал после наспине и, повернув голову, смотрел, как в зеленоватом затолстым стеклом живом огне лампадки все определеннее проступают сквозь наденькины сегодняшние черты те, прошлые, желанные, -- и так Долгомостьеву больно стало, что при обжигающем свете электричества, при безразлично-оптимистическом -- дня черты эти сновауйдут, сотрутся, исчезнут, -- и так стало жалко и Наденьку, и себя, что начал Долгомостьев искать виноватых и тут же нашел: старички! старички!! -- и наденькин, и собственные: отец, елки-моталки, с агентурою, Серпов, Дулов, Молотов, -- нашел и произнес длинный безумный монолог, что хорошо б, дескать, всех, кому исполняется, скажем, шестьдесят, изолировать от обществанавсегда; ну, конечно, гуманно, безо всяких там мучений и ужасов, просто отдать им какой-нибудь, каздалевский, город, вот хоть бы и Ленинград, он как раз отлично для этой цели подходит, солнечный! -- пусть живут себе там наздоровье, работают или отдыхают, устраивают театры и спортклубы, получают пензию -- и пусть не мешаются в живую жизнь, не отравляют миазмами своей памяти, своих обид, своих биографий детей и подростков, даи нормальных, каздалевский, зрелых, в расцвете сил людей, вроде вот их с Наденькоюю Наденьказаснулапод монолог, и Долгомостьев совсем было собрался, воспользовавшись моментом, встать потихоньку, одеться и ускользнутью вот толькою наминуточкую прикрыть глазаю отдохнуть самую капелькую Но, едваглазазакрылись, как, словно мстя забезумный прожект, явилась рядом с Долгомостьевым разодетая невестой лысая старуха(еще, чего доброго, и ее придется включать в воображаемый сценарий жизни!) и, цепко ухватив Долгомостьевапод руку, повлеклапо красной ковровой дорожке к полированному двухтумбовому столу, закоторым, под чеканным гербом Государства, поджидал их с книгою регистрации браков мистический Каздалевский, -- нет, не Дулов вовсе, авот именно сам Каздалевский: это Долгомостьев, хоть и рассмотреть его никак не мог, понял сразу. Из невидимого динамикагремели фанфары мендельсоновасвадебного марша, незаметно, с некоторой ехидцею, переходящего в совершенно другое музыкальное произведение -- то самое, что тогда, в купе ЫЭстонииы, насвистал Долгомостьеву наухо Ка'гтавый:
Click here for Picture
Долгомостьев очнулся, тряхнул головою и напролом полез из нечистой наденькиной постели, так что хозяйкаее непременно проснулась бы, не будь столь глубоко пьяна. А что, любопытно, поделывает сейчас капитан Урмас Кукк? Неужто сбился со следа?
Надворе шел частый мелкий дождь, хлюпалагрязь под ногами. В салоне подвернувшегося очень не вдруг старого, разболтанного таксомоторатошнотворно воняло бензином. Следовало придумывать что-то для Леды, но мучительно не хотелось, было лень, и все попытки наталкивались нане идущую в дело мысль, что вот, значит, и с Ледою получилось, и с Наденькою -- хи-хи -- получилось, аведь когдавозвращался из Таллина, нафантазировал, что теперь, после той ночи в купе с мертвою Рээт, никогдабольше ни с одной женщиною получаться у него не должно. И правильно, что не должно, и так ему и надо!
Кончились однообразные кварталы новостроек, замелькали улицы и переулки центра. Огоньки редких автомобилей, фонари, светофоры отражались в мокром блестящем асфальте, и Долгомостьеву почудилось вдруг, что это не улицы и переулки Москвы, аречки и каналы Санктъ-Петербурга. Когдаже, свернув у Китайского проезда, покатиламашинавдоль набережной, затемным гранитом парапетаявственно для долгомостьевского слухазаплескаласвинцовая водаНевы.
У подъездаДолгомостьеваждали с вечераи, едваон вышел из такси, арестовали и отвезли в следственный изолятор. 6. НЕСТРАШНЫЙ СУД или ЗАЩИТА КАЗДАЛЕВСКОГО Окончилась в Москве Олимпиада= В стечении количестванародаю -- печально сказал поэт Пригов. Печально и справедливо. Только хлопали по ветру цветным иноземным брезентом так и не использованные ни разу летние кафе данереализованные плюшевые медведи с кольцами по брюху пылились назадворках витрин. Иногданаполиэтиленовом пакете в руке стоящей замолоком старушки или настекле автобуса, рядом с ликом усатого генералиссимуса, мелькалапохожая накладбищенскую увенчанная звездочкою полустертая пирамидка, но к пирамидкам этим уже пригляделись, как и к кафе: словно были они всегда.
Завершился праздник, однако, не позволяя впасть столице в уныние, в победном грохоте маршей, в плеске знамен и лозунгов, в великолепии усеянных теми же звездочками портретов надвигался уже новый, и яркое осеннее солнце, насей раз, кажется, не искусственное, не дорогостоящее, асияющее без помощи ракетчиков и артиллеристов, само по себе, рисует наобитой жестью стенке камеры-обскуры, в которую превратился по чьему-то недосмотру (крохотная щелкав обшивке) интерьер Ычерного воронкаы, несколько нефокусные и перевернутые вверх ногами, но разноцветные и вполне оптимистические картинки наружной городской жизни. Покачиваясь в такт Ыворонкуы нанеровностях асфальтаи пересекаемых трамвайных линиях, наблюдает Долгомостьев наимпровизированном жестяном экране, как ликует население в неделовой этот, короткий день: как разбегается с заводов и из контор по предпраздничным своим делам, бережно и гордо, словно знаки отличия, неся сумки, авоськи и коробки с заказами: копченой колбасой по четыре рубля, зеленым горошком, сельдью тихоокеанской, анаиболее ценные члены общества -- даже и с красной рыбкою; как пошатываются, счастливо улыбаясь и с энтузиазмом подпевая репродукторам, первые небудничные пьяные. Даи у самого Долгомостьева, несмотря, каздалевский, нато, что всего через какой-нибудь час начнется Народный Суд над ним, настроение тоже приподнятое, чтоб не сказать -ликующее.
С самого того момента, как, арестовав, водворили Долгомостьевав четыреставосемнадцатую камеру Бутырской тюрьмы, душевное его равновесие, столь грубо и надолго нарушенное встречею с Рээт наБелорусском вокзале, полуторачасовой маятою наКрасной площади и прочими событиями памятного июльского дня, -- душевное равновесие восстановилось, и если временами и возвращались дурные мысли, скверные воспоминания, подавленное настроение, то их, скорее, имело резон причислить к области так называемых остаточных явлений, кратковременных психических расстройств, чем считать нормою. Еще наприемке, когдадежурный старший лейтенант спросил у Долгомостьева: враги есть? (обычная превентивная мерапротив разборок между подследственными) -Долгомостьев воспринял вопрос в широком, космическом смысле и неожиданно понял, что врагов у него, в сущности, нету, если не считать нескольких постаревших неудачников из УСТЭМадабезумного капитанаУрмасаКукка, до седых волос так и не сумевшего уловить разницу между неким теоретическим и, разумеется, мелкобуржуазным государством и Государством Нового, каздалевский, Типа, в котором он прожил и которому верой-правдою, но не слишком умно прослужил бльшую часть жизни, -- и Долгомостьев с твердой убежденностью отрицательно качнул перед старшим лейтенантом плешивой своей головою. Камень, тяжелый камень свалился с души, и это не был камень убийствакак такового, потому что мало ли кто кого может, каздалевский, убить и при каких обстоятельствах, даи не всякое насильственное лишение жизни признается кодексом заубийство, атолько противоправное, -- но камень обмана, камень секретаот своего Государства, камень тайного конфликтас ним. Теперь же, когдатайнараскрылась, и между Долгомостьевым и Государством сновавосстановились обычные, каздалевский, доверительные отношения, до самого сакраментального июльского дня ни разу прежде не нарушавшиеся, ибо юношеские УСТЭМовские бунты проходили, в сущности, в рамках дозволенного и даже под эгидою горкомакомсомола: время такое шло, вот и все, и важно было только уловить, когдаоно кончится, -- теперь же сомневаться в благоприятном исходе делабыло просто нелепо. Тягостный, неприятный быт тюрьмы, грубость следователя и конвоя, относящихся к Долгомостьеву как к обычному уголовному преступнику, -- все это воспринималось временным недоразумением с низшими служителями Государственного Аппарата, не допущенными до Главных Пружин, до Понимания Сути, и Долгомостьев даже не пытался разрешить эти недоразумения натаком уровне, аожидал Народного Суда.
Впрочем, наодном из допросов Долгомостьев все же сорвался, не вынес ложного своего положения: стал требовать, чтоб перевели в Лефортово, потому что если он и преступник, то государственный, апосле, когдазнакомился с подшитыми в одиннадцать томов материалами, проговорился и адвокату, пожилому лысоватому еврею, рассказал ему то, что приберегал исключительно для последнего слова, и вот как это случилось: зачем, ну зачем сообщили вы следствию, сокрушался адвокат, об изнасиловании, о половом сношении с трупом?! Отягчающие ведь обстоятельства, ау нас с вами и без того уже есть беременность! Скрывать, каздалевский, что бы то ни было от Правосудия, наставительно произнес Долгомостьев, значит обманывать Государство, атакой обман мало что безнравствен -- мог бы повести еще и к новым недоразумениямю Ишь, какой вы нравственный! удивился адвокат. А сто вторая, Ыеы и Ыжы вместе взятые -- это, по-вашему, доразумение. Это, простите, скаламбурил, скорее до расстрела. Ну, расстрелять-то, положим, сказал Долгомостьев, меня не могут ни в коем случае, даже и осудить не могут, потому что у меня врагов нету. Капитан Кукк -- разве ж это, каздалевский, враг? Но адвокат, не впервые сталкивающийся с легкомысленным оптимизмом подзащитных, пропустил замечание мимо ушей и только, покачав головою, сказал как бы про себя: дело-то грозит обернуться оч-чень, оч-чень нехорошо! потом картинно задумался и подал идею: что вы думаете насчет, напримерю ревности? Аффекта? Сами-то вы как оправдываете перед собою свой поступок? Видите ли, решился, наконец, приоткрыться Долгомостьев. Сам я не ощущаю этот, как вы выразились, поступок вполне своим. И, приблизясь вплотную к адвокату, шепнул в веснушчатое, поросшее рыжими волосками ухо: это, в сущности, не я. Это Ка'гтавый. То есть, убивал и насиловал физически я, но Ка'гтавый заставил меня это сделать. Приказал. Посоветовал. Уговорил. Он уверил, что насилие -- повивальная бабкалюбви и вот что насвистел мне по секрету? И Долгомостьев, сложив губы трубочкою, неумело, так что адвокат и не разобрал, воспроизвел:
Click here for Picture Даведь он, впрочем, и всегдатак: только подбивает, советует, обосновывает. Дуловавон подбил восьмерых священников в распыл пустить. А сам-то, каздалевский, по-моему, и мухи засвою жизнь не обидел. Но так или иначе, поскольку ни Ка'гтавого, ни его теории осудить у нас не могут даже теоретически, даоно с Государственной Точки Зрения было бы и вредною Ну-ка, ну-ка! заинтересовался адвокат, и в зеленоватых его глазах зажглись огоньки. Давайте-капоподробнее про этого вашего Картавого! Мне многие актеры говорили, начал Долгомостьев, это не у меня одного: когдасыграешь какую-нибудь серьезную роль, онане растворяется в пространстве, апоселяется где-то в тебе, в дальнем уголке сознания, личности, ав некоторые моменты завладевает тобою целиком и от твоего имени действует, как раньше -- насцене или насъемочной площадке -- ты действовал от ее имени. Вы ведь знаете, какую я сыг'гал 'голь в свое в'гемя? Вам Леда'гассказывала? Леда? удивился адвокат, но еще прежде, чем удивился, понял, кого имеет в виду Долгомостьев под Картавым, и огоньки в глазах погасли. Какая Леда? Меня нанял Союз кинематографистов. Ну да, согласился Долгомостьев. Разумеется, не Леда. Разумеется, Союз. С Ледою все ясно, и славаБогу. И это наказание тоже закончено. Нет, продолжил адвокат. Такой путь нам годится еще меньше, чем труположство через изнасилование. Напервый взгляд, действительно весьмазаманчиво: раздвоение личности, институт Сербского, психиатрическая экспертизаи так далее. Но тут что-нибудь вышло бы только в том случае, если б вами владелалюбая другая роль: Макбет какой-нибудь, Ричард Третий, Борис Годунов, наконец! Вашего Ка'гтавого судить, конечно, не станут, тут вы правы, но и мы наэтой роли ничего не выиграем, кроме спецбольницы тюремного типа, поверьте моей интуиции. А спецбольницанемногим лучше высшей меры, ато еще и страшнее. Впрочем, решать вам. Но если будете настаивать насвоем, придется вам нанимать другого адвоката. С диссидентами я делане имею принципиально. Дакакой я диссидент?! взорвался Долгомостьев. Вы ничего не поняли! Меня ж наубийство не Троцкий подбил и не академик Сахаров! Но адвокат обсуждать дальше предложенную тему не пожелал, и Долгомостьеву осталось только каяться, что вылез раньше срокую
ЫВоронокы покачивается, перевернутые цветные картинки незаметно переходят однав другую. Не может быть, думает Долгомостьев, чтоб слухи о моем суде не разошлись уже по Москве. Народу небось у дверей -- видимо-невидимо. А чего только не болтают! И в сознании Долгомостьева, словно наозвучании массовки, возникают отрывочные фразы, произносимые разными голосами: неужели его? -Невероятно! -- После пятьдесят шестого все вероятно! -- Стало быть, мавзолей теперь уж совсем закроют? -- А вы не читали в ЫВечеркеы? Закрыли уж, со вчера. -- Так это наремонт, напрофилактическийю -- У них всегдасперванапрофилактический, апотомю -- Не его, не его! Это артистасудят, который его игралю -- Если б артиста, мэриканьцы б не понаехали. Вон, гляди, из машины вылазят! Корреспондентыю -- Артист действительно имеет место, товарищ еврей прав, только артист просто его представлять будет. Чтоб скамья подсудимых не пустовала. Для наглядности. Для исторической, так сказать, достоверности. -- И далось же им мертвецов судить! -- Вечно живых! -- вон лозунг читайте. -- А чего ж портретов не поснимали? -- А те портреты когдапоснимали? Аж через шесть лет! -- Почему не во Дворце Съездов? -- Так политические процессы всегдав горсуде проводят, ато и в районных: во избежание ненужной сенсации. -- У нас политических не бывает, одни уголовные. -Постойте-постойте, азачто его? -- Зачто, зачтою Завсе!
Долгомостьев встряхивает головою: не так должен разговаривать народ, не так! -- это какая-то либерально-интеллигентская пародия, -- но как? -- понять, услышать не может и переключает воображение надвор соседнего с нарсудом дома, где уже с раннего утрасидят в детской песочнице трое стариков и, защитясь от пронзительного солнцаогромным зонтом деревянного мухомора, копаются во влажном песке. Генерал Серпов, Иван Петрович, в мундире, при всех регалиях, лепит холмики и крепости, обводит их рвами трехсантиметровой глубины, строит из папирос ЫЭлитаы навалах и в крепостях городошные фигуры и приговаривает: вот сюда, понимаешь, мы пушку поставили, сюда, понимаешь, часовых, аздесь пулеметное, понимаешь, гнездою Серп и Молот, буркает по ассоциации название еще одной городошной фигуры чистенько вымытый, светлоглазый В. М. Молотов в долгополой кавалерийской шинели и фуражечке-кировке, оторвавшись намгновение от монотонного своего монолога: ничего мне не жалко, городатолько жалко. Город у меня отобрали. Пермь сейчас называется. И слово-то какое глупое: пермью Серп и Молот, понимаешь, тут не при чем, возражает генерал. И Серп, и Молот мы потом уж установили, апока, понимаешь, весь лес прочесали, акуратов, понимаешь, нету. Ну я тогда, понимаешь, и говорю, чтоб заложников брать и, понимаешью Раз! -- по тюрьмам по двуглавым, вспоминает Долгомостьев стихи либер-ральнейшего поэта. О-го-го! Революция игралаозорно и широко![16 Наоткрытой папиросной коробке, к которой время от времени тянется генерал для производствавсе новых и новых фигур, с внутренней стороны крышки написано: ]восстановлены по образцу 1937 года[17. Третий (и не Дулов, оказывается, вовсе -- Дулова, как ни силится, не может увидеть здесь Долгомостьев, и это его несколько тревожит, -- аотец, Долгомостьев, елки-моталки, старший, вырвавшийся нанесколько дней из ведомственной богадельни, чтоб присутствовать насуде над сыном), совсем глубокий старик с руками, сплошь покрытыми пигментными пятнами, чрезвычайно раздражает генераланепрерывным своим ворчанием: если б меня, елки-моталки, закаждую бабу в свое время судили, суд бы еще и по сегодня не кончился. А особенно этачухна, елки-моталки, инородки, нацменочки. Я, елки-моталки, конечно, этого сукинасына, не в обиду жене-покойнице будь сказано! -- я, конечно, этого сукинасынане оправдываю, особенно зато, елки-моталки, что сам возвысился, аотцаи знать не желаетю брезгуетю атолько закаждую, елки-моталки, бабу судить -- это уж как хотите, аглупость получается. И разбазаривание народных средствю И только появление нового, неизвестного Долгомостьеву старикапредотвращает потасовку между отставным генералом и отставным чекистом. Новый старик вступает с последним в препирательство натему, кого, собственно, следует считать подлинным отцом героя дня: того ли, кто физически его породил -- дело нехитрое! -- или того, кто отыскал его в толпе и дал верное направление в жизни? -- и в воздухе снованачинает попахивать рукоприкладством. И тут Долгомостьев узнаёт приковылявшего: тот оказывается не таким вовсе уж и стариком, адопившимся до делирия вторым, что одиннадцать лет назад подошел к Долгомостьеву в курилке Институтакультуры.
И вспоминается Долгомостьеву, как в один из тягучих, единообразных тюремных дней послышались вдруг в коридоре знакомые, характерные звуки, донеслись из-задверей обрывки ностальгических команд, потянуло сквозь разбитый глазок озоном, каким пахнут разгорающиеся ДИГи: в историческом интерьере Бутырской тюрьмы шлакиносъемка. Население камеры сгрудилось у двери, впитывая слухом живительное событие, и Долгомостьев тоже не выдержал обычного своего фасона, слился с массою, и когдав открывшейся для обедакормушке мелькнул актер, одетый и загримированный точно так, как он, Долгомостьев, одиннадцать лет назад, ясно стало, что снимается очередной фильм о Молодых Годах Вождя, и страстно захотелось ворваться в коридор, подсказать, поделиться опытом со своим юным, каздалевский, коллегоюю]
И вновь продолжается бой! И сердцу тревожно в груди! -- громогласная песня Александры Пахмутовой насловаГребенниковаи Добронравоваили, возможно, одного Добронравова, врывается в Ыворонокы, разбивая воспоминание. И Ле-нин, автоматически подхватывает Долгомостьев, та-кой молодой! И Юный (Пауза.) Октябрь! Впереди! Песня, словно сопровождая его путь, звучит из каждого репродуктора, под которым проезжает Долгомостьев, акогдакончается, ее сменяет любимый долгомостьевский марш, изумительное ЫПрощание славянкиы, и тут уж абсолютно понятно становится, что ничего плохого произойти сегодня не может. Ни сегодня, ни, каздалевский, никогда. Тем более, что со смертью этой Рээт пересталадля Долгомостьевасуществовать и та, первая, авместе с нею и словечко ее обидное мразь, столько лет над Долгомостьевым тяготевшее. И теперь он снованевинен, как младенец.