Ты тогда ушел и не разбудил меня, чтобы я хоть на одну ночь меньше ждал тебя. Но ведь тем кто уходит, легче, чем нам, остающимся. А мама не брала меня в лес и, может, потому отморозила пальцы и до сих пор мучится. Сколько раз я запрещал ей стирать мои сорочки, а она все равно стирает и говорит, что так никто этого не сделает. Конечно, лучше мамы никто. Я доволен и тем, что у меня всегда есть чашка ароматного чая, а но воскресеньям твой любимый гречневый суп. Мне этого для счастья - вот так! А она, смешная: "Ты уже на себя непохож". Я говорю:
   - Когда-то же надо быть на себя непохожим, мама: - Она сидит на тахте, смотрит на меня поверх очков:
   - Неужели ты не понимаешь, что твое восстание против духовной сытости Якубчика захлебнулось, что ты исчерпал все, что остался один?!
   - Но разве я один? А Женя Ангел? А Анна?
   - Анна? После се фортелей у метро? - Мама безнадежно опускает руки. Ах эти молодые, они могут только ревновать. Отец, только отец - твоя верная опора. Вот вы с ним бьетесь над одной проблемой, считай, две жизни на нее уходит...
   Она сказала эти слова так просто, будто ты живой, будто мы с тобой в одной клинике работаем, ездим по утрам одним трамваем, заходим в одну и ту же ординаторскую...
   Мы с отцом... Протягиваю руку и достаю с книжной полки альбом. И снова, в тысячный раз читаю: "...погиб смертью храбрых". Напротив слова "похоронен" стоит прочерк. Чернилами кто-то провел по бумаге черточку и чуть было навсегда не скрыл тебя от меня, от нас с мамой. Спасибо Вере Полищук: написала, сообщила твой вечный адрес, прислала дневник. Вот он, конверт, желтый, как осенний лист. "Нагольное-Тарасовка"... Паутннка корявых, вовсе не твоих строчек: "...Пишет вам медсестра местной больницы... Бомба пробила крышу дома в тот час, когда ваш муж оперировал... Приезжайте после войны и наши места, спросите Верочку. Так он меня называл... Всего три дня и три ночи я провела рядом с ним... Но любить этого человека буду всегда..."
   Переворачиваю желтый листок. Оборванные края.
   "Твой отец остановился на том, на чем мы с тобой топчемся сегодня", мелькнули в голове слова Якубчика.
   Зевая, он как будто упрекает тебя. Даже не знаю, как псе это назвать: наглостью, злопыхательством? Нет, еду немедленно, сегодня же.
   Захожу к Пронникову. В коридоре сталкиваюсь с Женей. Почему он грустный? Веки красные, воспаленные.
   Что с тобой, друже? Махнул рукой. Ну, поговорим еще.
   Захожу в палату. От солнечных бликов пушистая седина Ивана Васильевича кажется розовой. А в глазах своего подопечного я не вижу радости. Сперва видел. А потом - консилиумы... И Пронников начал понимать: на этом все кончится снова. Он уже просто устал ждать.
   Сажусь рядом.
   - Я был в вашем училище и видел расписание. Каждый день по две, по три ваших лекции планируется. Не многовато ли, Иван Васильевич?
   Иван Васильевич безнадежно силится повести плечами, пытаясь привстать.
   - Я вас не понимаю. - И он сердито отворачивает от меня голову.
   - Еще потерпим, осталось совсем немного, - говорю я теперь без шуток, сознавая, что моя ирония была ни к чему. - Понимаете, дорогой Ивап Васильевич, я должен еще посоветоваться со своим отцом.
   Иван Васильевич настороженно сдвигает к переносице брови:
   - Ваш отец погиб на фронте.
   Впрочем, если к могиле человека приходят люди, значит, он еще жив.
   Пронников плотно сжимает губы. Кажется, он все понимает. Мне так важно, чтобы он понял. И когда из палаты его повезут на каталке, я хочу, чтобы он знал, что я не бог, что я пришел к его беде через беды прошлого и незавершенного. Я хочу, чтобы в операционной, нот не наступит наркозное небытие, он знал, что над ним склоняюсь не один я. Что рядом с моими руками ссгодня работают и твои руки, отец. Руки, которые три дня и три ночи, без роздыха и смены, спасали Ваню Федорова. Добрые, теплые руки. Мне так нс хватает их сегодня. И я прошу тебя, отец, возвратиться и встать рядом со мной.
   Нагольное-Тапасовка... Штемпель тридцатилетней давности... Встречу ли я там Веру, медсестру местной больницы? А если все быльем поросло? И тот день, когда восьмерых одной бомбой, и память о теое? Вместе с воронками и траншеями заросли, заровнялись под дождями забвения переплетенные войной человеческие судьбы.
   Ветром времени отнесло в сторону все мимолетное, случайное, сгладило, заровняло ухабы той кромешной поры.
   Но я еду. Все в сторону. Начальник госпиталя отпустил на двое суток.
   - Не забудь, пожалуйста, - мама протягивает сверток, - тут завтрак. Ты обычно завтракаешь в поезде, я знаю.
   - Откуда ты знаешь?
   - Это привычка твоего отца. Завтракаешь в поезде, чтобы сразу, спрыгнув с подножки вагона, делать свои дела. - Мама старается говорить ровно, а слезы бегут по бороздкам морщинок.
   - Давай я обниму тебя, мамочка. И присядем на дорожку.
   Пуговицы не лезут в петли. Билет куда-то исчез. После лихорадочных поисков нахожу его лежащим, как напоказ, на письменном столе рядом с портретом Пирогова. Прячу в карман Верипо письмо.
   - Пусть этот адрес отца помо-жет твоему делу, во имя его он сложил голову.
   - Кто спрашивал Нагольное-Тарасовку? Вот она внизу.
   С гребня перевала, словно с борта самолета, отчетливо выписываются контуры продолговатой долины. По ее желобу разбежались в испуге хаты, белостенные, кирпичные, под камышовыми крышами. Шахтерский поселок с лесом телевизионных антенн. Здесь, как в укрытии тогда располагался твой госпиталь. Теперь я понимаю почему все произошло именно здесь. Поселок обступили каменистые склоны, и бомбардировщикам было непросто сюда залетать, чтобы вести прицельный огонь. Разве только с большой высоты, сбрасывая бомбы наугад.
   На тормозах автобус сползает все ниже и ниже.
   В стороне остался дымящийся террикон. Автобус плавает на ухабах, люди уже берут в руки свои чемоданы, корзины, сумки. Кондуктор сворачивает ленту с билетами.
   - Скажите, - обращаюсь к соседу, - тут есть памятник погибшим?
   - Они везде есть. Пройдете немного, и в аккурат напротив поселкового Совета.
   - Это прямо-прямо, - говорят мне.
   Камень тарахтит под ногами, или это с мороза мои туфли так звонко выстукивают дробь, или в висках стучит. Из-за поворота выскочила новенькая "Волга", толпа шахтеров, в спецовках, с касками в руках, проводила меня изучающим взглядом. Две девушки торопкой походкой спешат навстречу. Разминувшись, хихикнули, побежали. Вид у меня, наверное, не очень. Может, в этот дом с темно-зелеными резными ставнями, а может, в тот, что у колодца с длинным, как шлагбаум, журавлем, упала сброшенная наугад бомба?
   - Это поссовет?
   - Ага, сразу за чайпой.
   Вспомнил, что давно не ел. И сразу заоыл. Подхожу. Обелиск, окруженный оградой из 110беленногоштакетника. Плита. Серая плита из камня. Выоиты фамилии: Андросов В. П., Гаркавепко Г. И., Султанов Б. О Федоров И. И. Ваня Федоров, тот самый, про которого ты писал? Значит, и в тыл не успел отправить юного командира, поднимавшего свой взвод в атаку? Да нет не может быть. Просто однофамилец. Еще раз читаю фамилии. Наверное, первый раз тебя пропустил. Виноградов К. М., Корж В. П. В ушах грянул залп. Одпп, другой третий. Показалось, что с ветвей дуока от сотрясенного воздуха слетела последняя осенняя листва, подселенная морозцем и оттого кажущаяся невсамделишной.
   Смахнул листву с плиты. Снова читаю. Где же, где твоя фамилия, наша фамилия? Почему-то оглядываюсь вокруг. Кого бы спросить? и снова читаю, и снова не нахожу А может, и не должно тут тебя быть? Во время воины всякое случалось. Выходит, какая-то медсестра Вера назвала адрес "Нагольное-Тарасовка" зря? А кстати, где местная больница?
   - Вот там, за бугром.
   Слышу, как под ногами прогибается старый дощатый пол флигеля. Тонконогая девушка в дверях. Халат, будто платье подвенечное, чистый-чистый.
   - Скажите, простите, - не знаю, с чего начать, ооъясняю с помощью каких-то жестов.
   Тоненькая медсестра повела меня через дорогу, потом через площадь, снова мимо обелиска со звездой. И я снова возле поссовета. Здесь работает одна женщина. Кажется, до войны она была медсестрой здешней больницы.
   Если была, то, разумеется, помнит о военном госпитале.
   - Разбомбили его, - говорю. - Так нам написали...
   - Тогда то и дело бомбили, - объясняет женщина, к которой меня привела тоненькая девушка.
   - А Веру... не знаю отчества... случайно не помните? Медсестру...
   - Мне не надо ее помнить, - улыонулась неловко и, как мне показалось, скованно. - Это я.
   Сняла очки, отодвинула от себя счеты, встала, протянула сухонькую руку. На плечах черный платок, подчеркивающий седину. Сколько ей было тогда? Двадцать, не больше. Конечно, она была красивой девушкой, привлекательной... Но и теперь сохранила благородную осанку, обаятельность.
   - Медсестрой я и пошла на фронт. А возвратилась домой, стала бухгалтером. Крови больше не могу видеть, - словно оправдывалась она, складывая какие-то бумаги в стопочку. Судорожно вздохнула. - Госпиталем интересуетесь? Много врачей здесь погибло. И сам начальник госпиталя...
   - Я его сын...
   Мы пристально смотрим друг другу в глаза. Нет, она не всплакнула, не дрогнули ее сухие губы. Тихо произнесла:
   - Что же вы так долго не приезжали к нам?
   В этом обыкновенно "к нам" мне послышалось что-то болевое, щемящее, а скорее странное. Упрекает? Почему? Глупости, какие могут быть упреки? Сама видит:
   служивый я, своим временем не распоряжаюсь. Впрочем, мог бы во время отпуска побывать здесь. Она рассказывает, как прошлым летом сюда, в Нагольное, приезжала целая семья из Грузии... Упрекает, да.
   - Но там, на обелиске, нет почему-то фамилии. Как же это произошло?
   Как произошло? Она надевает легкую, из синтетического меха, шубку, бормочет незнакомые мне имена старожилов. Вдруг кто-либо из них что вспомнит.
   - Я побежала, Вера Андреевна, - тоненькая девушка оставила нас в переулке, упирающемся в каменистые отроги островерхого холма.
   - Земля у нас трудная, флюсы, доломит, голый камень. Отсюда и пошло название поселка - Нагольное, - объясняет Вера Андреевна. - Но ничего, обживаемся. Вон, видите, стеклянные крыши?
   - Парники, что ли?
   - Наше шахтерское хозяйство, на целую тысячу квадратных метров. Свежие огурцы у нас круглый год.
   А за парниками, видите, сад. Из самой Алма-Аты выписывали знатока. Ковырнул землю - лопату согнул. Мы уж думали, плюнет и укатит. А он оказался энтузиастом.
   На севере, говорит, мои яблоки выросли величиной с мое сердце, а тут, клянусь аллахом, будут не меньше солнца.
   Врет, подумали мы. А он что-то скрещивал, мудрил, водил за собой детвору, бульдозеры пригнал из области...
   - Куда мы идем, Вера Андреевна?
   - Вы же хотели узнать подробности? Вот мы поищем их. К бабе Насте идем, - говорит. - Тот час она была, помнится, в Нагольном.
   - Была, сынок. Была. Да как не знать про госпиталь военный? Доньку мою одной бомбой с лекарями убило. - Баба Настя горько залилась слезами, уголком платка промокнула слезы. - Вот там, видишь, сынок, гора меловая? Там фронт был. И везли пораненных прямо к главному. А он-то знал, кому лекарство, а кому земля сырая. Бывало так: пока привезут пораненного, а он и помрет. Так солдаты вблизи школы могилы копали загодя...
   - Баба Настя, ты хорошо знала главного врача, расскажи о нем" подсказывает Вера Андреевна.
   - Да куды не знать? Доньку мою он самолично лечпл. Ногами она хворала. А когда бомба упала, и сам погиб. И мою доньку поранило. А меня ушибло, в беспамятство вошла я. Только очнулась, а доньку мою схоронили. А главного знала. Знала, сыпок. Душа у него добрая. И сам собой приглядный был мужчина, земля ему нухом.
   Мы стоим посреди переулка, мимо нас идут ребята из школы. Портфели больше, чем сами.
   - Помнис, Васька, - говорит малыш в расстегнутом пальто, - какие великанские муравеи водились тут летом? - И тычет палкой в плетеный забор.
   Васька заметил нас, плачущую бабу Пастю.
   - Не пласте, бабуля, - шепелявит сердито.
   - Иди, иди себе. И ты иди, расхристанный, - шамкает в уголок платка баба Настя.
   Я спросил:
   - Это было зимой? Ну, когда бомбили госпиталь...
   - Ни-ни, - замотала баба Настя головой. - В аккурат буряки собрали, землица от первых заморозков маленько затвердела.
   Странно. Если осенью, то это был сорок первый год, а если в снежную зиму, когда пришло извещение, - явно сорок второй. Путает что-то баба Настя. А может, это не ты лечил ее девочку? И значит, тебя и вовсе здесь не было? И потому фамилии нет на обелиске?
   Баба Настя полезла в карман своего ветхого полушубка, что-то там начала искать.
   - Вот думаю, зачем такого человека убило? - размышляет старуха. - А соображаю так: не дала ему я крестик. И ему прикрыться нечем было. А тебе дам, сынок. Ты бери, не брезгай.
   Беру. Куда же мне деться? По убеждать же старуху, что не за этим я сюда ехал.
   - Вера Андреевна, а чего баба Настя злится на малышей? - спросил я, когда мы снова зашагали по поселку.
   Вера Андреевна улыбнулась.
   - Да не то чтобы злится. Была она в молодости первой певуньей. На всю округу горняцкие песни пела искусно. А когда у нас открыли музыкальную школу, прпшла в поссовет, говорит, хочу детей научить нашим песням. Сама помру, говорит, а песни останутся. Ну, эти мальцы давай увиливать.
   - А она еще может петь?
   - Да как вам сказать... по-своему, по-народному...
   Где же, где оно теперь, то пианино, на котором ты играл в доме главного инженера шахты, та сущая диковинка довоенных времен?! Звуки Моцарта, звуки, созданные тобой. Они нарастают, бурлят... И, трепетно касаясь худенькой ладошкой инструмента, стоит зачарованная наша мама...
   До боли мну колючий подбородок:
   - Вера Андреевна... Вера Андреевна. - О чем же я хотел? Ах, вот о чем: - Ни слова не сказала баба Настя о Федорове.
   - Не может она знать о нем. - И Вера Андреевпа отводит взгляд в сторону. - Я вот думаю, - говорит она, помолчав, - к кому бы еще вас повести? Может, к кому из мужчин-старожилов?..
   Она поворачивается вправо, потом влево. Тот не пришел с фронта, тот вскорости после войны умер. Впрочем, есть, есть один. Он хромой, его не брали на войну.
   Мы идем петляющей дорогой между школой и какойто мастерской, сворачиваем к оврагу, переходим по тесовому мостику, оказываемся среди аккуратных домиков, похожих друг на дружку, как близнецы.
   - Это наша главная улица. Когда в Нагольном был ваш отец, тут росли разные колючки, был такой Чертов выгон. - Вера Андреевна, как хозяйка дома, невольно проговаривалась обо всем, что сегодня, по ее мнению, украшало поселок. - Вот тут, - она указала на дом, поставленный на высокий фундамент, - наш Крым.
   - Местный санаторий? - спросил я.
   - Ну, это громко сказано, а в общем почти. Под землей у шахтера маловато солнышка. Ну и построили свою солнцелечебпицу.
   - Кварцевое облучение - это прекрасно.
   Идем по улице Новой. Возле дома под зеленой жестяной крышей залаяла собака, потянула по двору цепь, прыгнула к воротам. Собака в поселке, что звонок в наших городских квартирах. На ее громкий безудержный лап вышел хозяин и тут же захромал обратно. Видно, как в окошке занавески раздвинулись в стороны.
   - Это дед нас рассматривает, вас за милиционера принял, - объясняет происходящее Вера Андреевна. - На седьмой бабке женился и, чудак, закона боится. Потому как люди говорят, будто дед виноват в том, что все его жены поумирали. - Вера Андреевна машет деду рукой. - Да выходите же, дед Федосей, гости к вам.
   Вышел все-таки. Привязал собаку. Приблизившись к плотню, снял и подержал над головой картуз. Теперь уже с Верой Андреевной объясняю все заново. Сморщился старик, мучительно роется в памяти.
   - В энтот день я был в шахте, вот в чем дело, - дед Федосей помял и без того морщинистый картуз, потоптался на месте. - Да я всю жизнь свою в шахте. Запальщик я, товарищ военный. Век вековать бы с моим умением, да шахта сама помолодела, и, выходит, мою старость стало виднее.
   - Что-то ты, дед Федосей, не то отвечаешь, - сказала Вера Андреевна.
   - Уж не то! - недоумевал старик. - В шахте нынче что? Все переиначилось. Взрывов что? Нету, - убедительно приукрашивал дед. Вагонетков что? Нету. Одни машины.
   - Так чего ж тебе печалиться? Ты руками много сделал, теперь пусть па машинах молодежь дерзает, дело твое двигает дальше, а ты отдыхай на здоровье.
   - Нашлась советчица. - Дед Федосей с подчеркнутой резкостью напялил картуз, дернул за козырек: - Ты сама отдыхай.
   - Так ты вспомпи про тот депь, когда врачи погибли, вспомни, а?
   - Значит, про врачей. Но сам-то я в шахте был. А был как раз праздник, вот в чем дело.
   - Какой праздник? - спросил я.
   - Уж какой, память не дозволяет сказать. Не то Октябрьской революции, не то святого Михаила.
   Вера Андреевна усмехнулась:
   - При чем тут праздник?
   - А при том, что люди, помнится, получше в тот день приоделись и семечки по улицам ходили щелкали. Это нынче кажный день по-праздничному одеты, что в будень, что в Октябрьскую революцию, вот в чем дело.
   - Ты про врачей рассказывай, дед Федосей.
   Дед наконец встряхнулся, прокашлялся в кулак:
   - Врачей побило... Верно. Так люди сказывали. Про самого старшего начальника что знаю? Знаю, вот в чем дело. Вроде привезли к нему в лазарет энтого...
   - Федорова, - подсказываю.
   - Никак не знаю прозвища, но генерала. Это в точности. И доктор зашивал рану генералу. И сказывали люди, будто геперал свой личный орден выдал доктору.
   А ты, Верка, не смейся. Хоть и раненый был генерал, а соображение имел. Доктор генералу понравился, и потому тот орден выдал, вот в чем дело. А вы, товарищ военный, как интерес имеете, то оставайтесь на ночевку.
   Завтра еще походите, гляди, кого еще встретите.
   - Не беспокойся, дед Федосей, гостя определим.
   - Во-во. Ты, Верка, найди и молодицу, чтоб и за шею могла подержаться, вот в чем дело.
   - Что бесстыжицу несешь? - возмутилась Вера Андреевна.
   Вечерело быстро. Дед Федосей так и остался за плетнем с приподнятым над головой картузом. Мы снова шли по тесовому мостку, мимо школы. На здании клуба вспыхнула лампочка. Сюда спешили девчата, парни.
   Я вспомнил: сегодня суббота, наверное, идут на танцы.
   - Знаете, - остановилась Вера Андреевна, - есть у меня одна приятельница. Уж она-то все вспомнит точно.
   "Ну а сами вы, Вера Андреевна?" - так и хотелось крикнуть.
   Идем долго, на другой край поселка. Вера Андреевна здоровается с односельчанами, те останавливаются, заметив рядом с ней меня в военной форме. Улица сузилась, сгорбилась. По правую сторону хаты ниже дороги.
   - Вот сюда бомба угодила, - тихо сказала Вера Андреевна.
   В вечерних сумерках он казался большим-большим, дом с островерхим гребнем крыши. С правого угла ее вырастал стебелек ветрячка, шелестевшего своими лопастями, отструганными, может, такими же руками, как и Васьки и его "расхристанного" друга.
   - Совсем новый дом, - слышу я свой собственный шепот, боясь заглушить шелест флюгера-ветрячка.
   - Новый, - подтверждает Вера Андреевна. - Долго тут был пустырь, много лет никто не строился после...
   Мы молча прошли до соседней избы.
   - Жалость какая, - говорит Вера Андреевна, глядя в темные окна. - С шахты еще не пришла моя Полина Ивановна. Но мы ей сейчас записку оставим. - Она приблизилась к почтовому ящику, укрепленному на заборе, перевернула этот ящик кверху дпом. - Это условный знак у нас. Заметит и придет к нам.
   Теперь мы шли в обратную сторону. Той же каменистой сгорбленной улицей. Все реже встречались прохожие. Густая темень легла в долину над Нагольный. Ю тут, то там вспыхивали лампочки, отчего поселок казался теперь больше, чем был на самом деле днем.
   - А вот здесь я живу, - неожиданно сказала Вера Андреевна и лязгнула щеколдой калитки. Маленький двор. Белье на веревке у самого входа. - Это хатенка моей мамы, - объясняла женщина, пока мы проопрались по темным сеням. - А свой дом я продала тотчас, когда дочка вышла замуж.
   Дочку я увидел на (ротографии под стеклом в светлои ореховой рамке. Напряженно вытянув шею, она сидела в резном кресле с высокой спинкой, справа стоял малыш толстяк с надутым лицом, а слева девочка, такая же остроносая, как мать.
   - У вас уже двое внуков?!
   - Слава богу, - радостно ответила Вера Андреевна, - дочери минул тридцатый год, пора уж.
   - Неужели тридцатый? - зачем-то переспросил я.
   Вера Андреевна разожгла печку, загудело, забилось пламя, бросая сквозь щели в дверце пляшущие блики.
   С улицы в окно постучали, раздался голос:
   - Ты дома, Андреевна?
   - Это моя Полина Ивановна, - как-то по-особому нежно сказала хозяйка.
   Вошла высокая женщина. Телогрейка внаорос. На минуту остановилась, заморгала крупными веками, словно запорошило глаза.
   - Ой, гости у тебя какие заметные! - воскликнула. - Я думала, зятек твой на побывку явился.
   - Уж зятек... Тот час они служили рядом, в Ворошиловграде, а нынче в Германии. Какие тут пооывки:
   Ты вот проходи да знакомься.
   Я встал. Мою руку тиснули с болью, приподняв сперва до самого подбородка и тут же резко бросив вниз.
   Я как-то неосторожно посмотрел на свою ладонь, это заметила Полина Ивановна:
   - У нас, у рабочих, так: руку жмем - чувствуется, что гостей любим крепко. - Полина Ивановна уже сбросила было телогрейку, но тут же начала ее надевать. - Я в мгновение ока обернусь, у меня дома "Горiлка з перцем" на такой случай. Да и день у нас на шахте был особенный.
   - Чем же он был особенный? - уже по-свойски спросил я.
   Полине Ивановне, казалось, этого только и надо было, чтобы поделиться новостью. Она заговорила запальчиво, то переходя на шепот, чтобы удивить собеседника еще больше, то громко прокашливаясь, чтобы ни единого ее слова не было пропущено.
   - Я вообще-то работаю в ламповой, пу, знаете, заряжаю там светильники, выдаю их при спуске под землю нашим шахтерам. Дело нехитрое. А вот на шахто у нас...
   - Что на шахте? - вырвалось у меня.
   - Наверно, слышали про деревянную крепь? Так теперь все, никаких деревянных стоек нету, а есть металлические трубы, ну как бы щит, понимаете? Нет, не так.
   Весь забой будто одет в броню, понимаете? Работай, шахтер, и насвистывай себе песенку, никакая глыба на тебя не обрушится. А комбайн в мгновение ока стружечку за стружечкой снимает уголек и отваливает его на скрепковый конвейер. Такой комплекс уже внедрили в Червонопартизанске. Может, слышали про бригаду Мурзенко?
   - Слышал, слышал, - вспомнил я встречу с киоскером в Ворошиловграде.
   - Так я побежала, - Полина Ивановна широко улыбнулась, показывая свои большие белые зубы.
   Вера Андреевна потянула ее за рукав:
   - Сядь, ради бога. Прямо как дитя.
   - Я не дитя, подруга. Я счастливая. Ух, показала бы всему свету, какой нынче рабочий класс! Да жаль, вам, бабам, дозволяется лишь на поверхности.
   Глядя на Полину Ивановну, закружившуюся в вгечте, я снова вяюмнил тот день, когда, пропахший угольной пылью, ты вернулся домой из шахты, что стала памятником первопроходчикам, не спасенным тобой...
   Минутное молчание и снова взмах телогрейки под самый потолок:
   - Так я сбегаю.
   - Погоди, Полина Ивановна, сядь, - уже строго приказала Вера Андреевна. - В войну, помнишь, у нас госпиталь стоял?
   - Ну стоял. О, когда это было... Чего это ты вдруг про госпиталь?
   - А как врачи погибли, помнишь?
   И тогда Полина Ивановна настороженно присела к столу, пристально посмотрела на меня. Я спросил:
   - Возможно, помните кого-либо из них?
   - Начальника помню, - твердо сказала она.
   И Полина Ивановна, женщина с мужской грубоватой стрункой в характере, заранее ничего не знавшая о моем приезде, молниеносно, будто заученную однажды и повторяемую много лет подряд, днем и ночью, вдруг назвала твою фамилию, отец. Нашу фамилию. Мои глаза так полно налились слезами, что я потерял из виду Полину Ивановну. Себя плачущим я помнил только с той снежной зимы, когда я бежал к маме неосвещенной улицей, непослушными пальцами подбирая ползущие по сугробам полы своего пальто. Сегодня рыдание снова душило меня, как тогда. Как будто повторился тот год, та снежная зима. Как будто в это мгновение повторилась сама невозвратимая потеря.
   - Вы очень, очень похожи на него, - с утешением сказала Полина Ивановна, - я в мгновение ока догадалась: вы его сык.
   Она все-таки сбегала за своей "Горшкой". Трещали в печке дрова. На белую скатерть с цветастым окоемом легли ломти хлеба. Чья-то рука бережно перенесла их в тарелку. Горячо дымилась картошка. Крепко запахли соленые огурцы. Краем полотенца, расшитого петухами, Вера Андреевна вытирала граненые синие рюмки.
   Полина Ивановна говорит глухим голосом, съедая окончания слов. Они с Андреевной были "семнадцатки".
   Солдаты и санитары из госпиталя ох как увивались за ними. А невесты называли ребят "помощниками смерти".
   И носы драли к небу невероятно. Эх, молодо-зелено.
   - Меня и вот Андреевну ваш отец приучал перевязывать раненых, продолжала Полина Ивановна. - Андреевна, правда, уже в нянечках ходила в нашей поселковой больнице, кое-что могла. Ну ничего, я тоже в мгновение ока освоилась. А в тот день было так. Мы сидели у меня в доме, хлопцы в карты играли. Как заходит ваш отец да как закричит на "помощников смерти": такие и сякие, кому было сказано, вот-вот доставят новых раненых? Живо на место!..
   - И вас тоже он позвал? - спросил я.
   - Меня? Нет. - Полина Ивановна как-то осторожно посмотрела на Веру Андреевну. - А ее уже тут пе было. Она ушла в другое село и там приписалась к санбату.
   За день или за два, да, подруга?
   И осеклась, замялась. Я заметил, как Вера Андреевна повернула голову к стене, где висел портрет ее дочери в ореховой рамке. Что-то в этом рассказе недоговаривала Полина Ивановна, что-то прятала. И я уже не давал ей остановиться: