- Зачем вырвал? - спросила Анна.
   - Сказал: это моя фантазия, а сын мой, говорил начальник госпиталя, когда вырастет, пусть думает, чтз я спас, так ему легче будет искать мою фантазию... И тут его увезли на машине, - Вера Андреевна повернулась к бабе Варваре, та поняла без слов.
   - Плох был начальник... Может, где за Белым Колодцем, а может, дальше его...
   - И про это я знала, - продолжала Вера Андреевна, - но никому не говорила, чтобы военврач второго ранга нашим остался. Навечно среди нас, нагольнинцев.
   Три дня и три ночи.... Двадцатилетняя девчонка, примостись где-то на крыле машины, под свист бомб выводит корявые строчки, и они чудом обгоняют отступающих и чудом пробиваются по адресу.
   Горит солнечный камень. Звезда пятью лучами, как антеннами, слушает мелодии легенд. Звезда, как большое сердце, рассказывает их каждому, кто через годы приближается к ней.
   Низкий вам поклон, Вера Андреевна. И простите меня. При случае передавайте вашей дочери и зятю привет.
   Пусть там, в Германии, они поведают о солнечном камне в далеком Нагольном.
   Спасибо вам, Полина Ивановна. Вы-то лучше всех знаете, как трудно добывается солнечный камень.
   Спасибо, дед Федосей, что нашли силы в ногах добраться в этот день до площади.
   Спасибо и вам, баба Варвара. Если бы не вы, на целый час, а может, даже на несколько часов меньше прожил бы начальник полового госпиталя. Спасибо, баба Варвара, вам за эту драгоценную вечность.
   Теперь нам нужно спешить. Наш самолет в четырнадцать часов берет курс на Киев.
   Спасибо вам, люди добрые. Я думал, что у нас с мамой всего и осталось от отца, что два диплома, да портрет Пирогова 1854 года, да открытки с фронта... да дневник, где все оборвалось на полуслове... А вышло вон сколько! Вышло, что я просто не догнал брезентовую "санитарку" отца, а она есть, гудит по земле, и он в ее кабине... Разгоряченный и задумчивый, злой и грустный, уставший и дерзкий. Живой человек. И кричу я вдогонку: не уходите, фронтовики, от нас подольше, никогда не уходите. И поверьте нам, сыновьям, таким, какими мы остались в вашем последнем взгляде. Вы и сегодня живете с нами нашими тревогами, нашими поисками, нашей службой, всей нашей жизньто. И без вас нам не обойтись никак.
   "Тушка" берет курс на Киев. Анна разносит леденцы. Я устроился на переднем сиденье, сквозь иллюмипатор считаю облака. Нет, не поддаются они счету. Они как фантазия, как вымысел. И мне не за что теперь уцепиться. А я мчался сюда. Зачем? Провал, конечно, полный провал. Иллюзия опоры рухнула. Гремят турбины.
   Через час показалась серая лента посадочной полосы Бориспольского аэропорта. И вот он снова, наш госпитальный парк, парк, где каждый поворот аллеи знаком так, как жилка на собственной руке. И все же сегодня этот парк какой-то обновленный, другой. А с виду здесь все как вчера, как сутки назад. Но что-то изменилось, а что - сразу не скажешь. Может, это в нас самих однажды поселяется обновление, которое приказывает по-новому увидеть давно известное.
   Вдоль нейрохирургического отделения прохаживается Якубчик. Топчется, как возле своей вотчины. Папаха сбита набекрень, шинель нараспашку. Завидев меня, дед остановился.
   - С приездом, - тряхнул мою руку. - Ну вот...
   Что значит "ну вот"? Какую еще уловку придумал?
   Понять ничего нельзя. Взгляд рассеянный, слова обрывистые.
   - А я ведь мог быть на месте твоего отца, - говорит. - А отец твой мог быть на моем месте. Выходит, надо работать за двоих, надо, черт возьми, действительно жить двести лот. - Я не перебиваю Павла Федотовича, хотя он делает длинные паузы, как бы вызывая меня на разговор, вслушиваюсь в его голос, огрубевший на утреннем холоде, всматриваюсь в спокойные серые глаза, которые он то и дело закрывает дрожащими веками. Павел Федотович устало вздохнул. - Дотянешь до моих лет, заболеешь всеми лихорадками, когда увидишь, как тебе на пятки наступают. Это очень больно, мил человек.
   Молча новернул в корпус. Я за ним. Поднимаемся без лифта. Не переводя дыхания, полковник указывает рукой на свой кабинет. Заходим. Постукивая пальцами о виски, шеф смотрит на меня долгим испытывающим взглядом.
   - Вы были во всем правы, - говорю я.
   - Прав или пе прав, но решение принято. Операцию, эту уникальную операцию будешь делать ты. А я буду тебе ассистировать, если ты не возражаешь. Честь имею. - И вышел из кабинета.
   Как то есть я? Что с ним произошло за эти сутки?
   А может, произошло что-то со мной? С нами обоими?
   Мир целый перевернулся? И шеф в ночь своего дежурства это увидел лучше меня? Как же это - я?! Неужели вот так и наступает самый главный депь в моей жизни?
   - Поздравляю вас.
   Обернулся: в углу, на фоне плаката "Эвакуация раненых в момент атомного нападения", притаилась Ниночка.
   Мы с Якубчиком ее даже не заметили. Что же ей сказать? Я ведь знал, что это она, наша послушная, наша исполнительная Ниночка, понесла, как сорока на хвосте, сомнения Якубчика к Анне, и та заметалась, дело дошло до выписки Пропникова. Один сомневается и ничего не делает - понятно. Но сомнения власть имущих иные выдают за свою работу - вот что страшно. Но что взять с Ниночки?! Двадцать лет и пушок над губой, пушок, указывающий, как утверждает Ангел, на ее темперамент.
   Он прав в данном случае: перестаралась в послушании.
   Или просто сама тогда струсила.
   Я говорю:
   - Решил пригласить вашу маму... У нее фронтовая смелость... Ее не зря похвалил сам Рокоссовский.
   - Зачем? - изумляется Ниночка. - Думаете, я не смогу? Я все смогу... рядом с вами. - Девушка смутилась, ее длинный палец затрепетал, прикрывая пушок. - Я ведь что... Я думала, она вас не любит...
   И Ниночка выпорхнула за дверь. Черт знает что. Ревнует к Анис? Но я еще сам тут ничего не понял. Но если Ниночка ревнует... Простите, а почему она должна ревновать? Неужели те гвоздики, которые она клала по утрам в мою пепсльшщу, чю-то значат? Глупости, ее в сторону.
   Наступает самый главный депь в моей жизни. Вот что сейчас важно.
   - Нет, нет, Анна, ты не сиди возле отделения с самого утра. Ты пойди в город. Ведь такая отличная погода.
   Не убивайся, не переживай, иначе ты мне все испортишь. Ты просто еще раз посмотри мультик "Ну, цэгоди!" и разберись, чего хочет волк от маленького бедного зайца. Хорошо? Ну вот и умница. И вытри, пожалуйста, глаза. Неприлично все-таки, тушь побежала.
   - Я должна быть здесь.
   - Твой отец проснется к вечеру, придешь, напишешь записку.
   - Я буду здесь, потому что вы, потому что ты там.
   Помнишь тот вечер, ты мне тополь показывал, а потом...
   Ты тогда не погорячился, правда?
   Я присел на лавочку, достал портсигар, промелькнуло в голове: "Майор медицинской службы располагает спичками?" Я говорю:
   - Когда-то, еще студентом, я был вроде как женат.
   У меня растет сын.
   - Секунду. Он тоже будет врачом?
   - Он шалопай, значит, не будет.
   - А она?
   - А она, как теперь принято объяснять, полюбила другого, значит, не любила меня. - Я встал. - Одному волноваться проще.
   - В чем же моя ошибка? Неужели ничего нельзя исправить? - шепчет Анна.
   - Исправить можно все. И лишь там, где прошел скальпель, уже ничего изменить нельзя... Мне пора.
   - Три "ю" не забудь.
   Никогда не забуду. И два ее солнца касаются меня, вливаются в меня, уничтожают все никчемные слова.
   А вокруг нянечки, медсестры. Неловко как получается.
   Ну, все. Еще раз встречаюсь с Женей. Да что с ним?
   Только брови, своп исспня-черные ангелята, сдвинул так, что лишь по возникшей на переносице борозде можно определить, что их две. Медсестра мне тихо говорит на ухо: Женина девочка, которую она с женой назвали Оксаной, прожила только сутки... Спросить Женю, какой он выбрал наркоз, ннтубациониый с управляемым дыханием или... Но Женя всегда выбирает верно. Только сегодня он, как никогда еще, собран весь, словно йог, в одну неделимую клетку.
   - Там Пронников вам что-то хочет сказать, - снова шепот медсестры.
   Захожу в палату. Улыбается. По это не улыбка, а скорее маска, даже крик. Переживает, бедняга. Что ж, естественно, больной волнуется перед операцией, врач - после нее. Воспаленными губами, стараясь не терять улыбки, Иван Васильевич говорит:
   - Вчера у меня в палате снова целый вечер была ваша мама. Елена Дмитриевна читала мне книгу. Межелайтиса "Ночные бабочки". Ночные бабочки, они летят на огонь, сгорают, но летят...
   - Но мы с вамп не мотыльки, - касаюсь я плеча Ивана Васильевича. - Вы о чем-то хотели меня попросить?
   Иван Васильевич отвернул от меня голову, как в первую встречу, я слышу его дрожащий голос:
   - Саша, Александр Александрович. Если мы с вами больше не увидимся, считайте, что один из нас просто не вернулся из разведки, как это часто бывало на войне.
   Мне надо бы ему сказать "спасибо", но я говорю, что мне не нравится его щека, она чуточку подергивается.
   Скажу медсестре о премидикации, укол снимет реакции на раздражители. Но, Иван Васильевич, дорогой! Я, видите, сиокоеп. Из двенадцати вариантов нашей операции два возможных случая без колебаний утвердили в Ленинграде. Но этого я по говорю. Потому что каждый вариант по ходу дела обязательно будет с вариациями. Операция ведь делается по законам симфонии: основная, тема и вариации. Ивану Васильевичу я говорю о полной уверенности полковника Якубчика. Правда, Павел Федотович уже успел мне сказать: "Трудно подготовить к операции больного, еще труднее, оказывается, врача".
   Но ведь он пошутил, Иван Васильевич.
   Струя воды бархатно обволокла руки. Рядом со мной моется Павел Федотовпч. Хитрющий старик. Может, я просто поначалу не понимал его? Не понимал того, как искусно он подставлял мне подножки, как усложнял барьерами мою дорогу, испытывал, смогу ли я эти барьеры взять. Все забрасывал мепя на быстрину, о которой я ему признавался тогда, в отдаленном гарнизоне. Но там была одна глубина, тут другая.
   - Можно начинать.
   В дверях лицо Жени, розовое лицо, подчеркнутое белизной операционного костюма. Мы все в этот день становимся "снежными человеками". "Можно начинать..."
   Это значит, Иван Васильевич уже спит.
   - Перевожу на управляемое дыхание. - Голос Ангела теперь звучит за дверью.
   С приподнятыми, согнутыми в локтях руками я вхожу под свет бестеневых ламп. Увидел мельком, как за окном закачалась под ветром острая верхушка тополя.
   Сколько раз я переступал этот порог и, подойдя к подоконнику, видел, как упорно тянет тополь свою макушку-буденовку к нашему четвертому этажу, чтобы однажды наконец заглянуть сюда, как, мол, идут у нас дела.
   Потом я протягиваю руку и чувствую холодок скальпеля, вложенного медсестрой в мою ладонь, без всяких слов. По моей спине побежала первая соленая капля.
   - Я благословляю тебя, - это ты сказал мне там, в Нагольном. И теперь звучит и звучит отцовское:-Благословляю.
   - Зажимы...
   Перевязал первый сосуд, отрезал нитку. Все глубже, и глубже, и глубже, как по шахтному колодцу.
   Час.
   Тополь, седина Ивана Васильевича - все ушло, пропало. Сейчас только это: огненной красной зарей вспыхнувшее поле. Поле и я.
   - Работаешь нормально. - Голос полковника Якубчика помогает ощутить время.
   Час тридцать.
   А самое опасное начинается только теперь. Доступ сзади. И снова холодок в руке, снова зажимы. Побежали, заструились капли.
   Два часа.
   - Осторожно, позвоночная артерия рядом.
   Тампон. Тампоны. Много тампонов. И вот ее, голубоватую, хорошо видно. И мы уже в стороне от нее. Голос Якубчика:
   - Деликатнее.
   Но куда, к черту, деликатнее? Скальпель уперся в сросшуюся мозоль позвонков. Тверже камня! Природа зафиксировала травму. Но если бы она этого не сделала, позвонки шатались, и еще тогда, при падении с обрыва, гибель была бы неминуемой.
   - Спондилез, - опять голос Якубчика. - То, чего я боялся.
   - Ну да, я не боялся этого, - говорю в сердцах.
   - На кой черт лез? Я тебе говорил.
   Подплыл Женя Ангел:
   - Вы долго будете лаяться?
   Якубчик смотрит на меня. Я - на Якубчика. Дуэль глазами.
   По какому-то знаку шефа Ниночка выскальзывает из операционной. Зачем? Мне кажется, она помчалась в ординаторскую, к телефону. "Мама! Срочно, мамочка! Понимаешь, человек рассечен насквозь. Мама, Павел Фицотович говорит, без тебя не выдержит. Срочно, миленькая".
   Три часа. Три часа двадцать минут. Три часа тридцать минут... Три часа сорок... Ни с места. Тринадцатый, тот тринадцатый вариант, которого не ждут. Он был прав, этот хитрый Якубчик. "Если мы с вами больше пе увидимся..."
   - Я зашиваю, - говорю сквозь марлевую повязку, под которой скрыта закушенная до крови губа.
   И в этот миг чувствую, как меня ударили по поге бахилой. Удар мягкий, но удар. На таком языке Павел Федотович еще никогда не изъяснялся. Встряхиваюсь:
   - Дайте зубной бор.
   Это последнее, на что можно надеяться. Сверло прошпвает сросшиеся тела позвонков с такой силой, с какой отбойный молоток вспарывает пласт антрацита. Впрочем, там, на Донбассе, молоток уже сдают в музей, а мы все еще, черт возьми, должпы выкручиваться, забываем в суете, что все в конечном счете зависит от нас самих.
   - Ретрактор! - теперь я кричу так, что мне его подпосят сразу двое: Якубчик и медсестра.
   Пять часов.
   Еще два часа уходят на фиксацию. С "древа жизни"
   павсегда снята удавка. И ради этого, считай, две жиэнп прожито, две судьбы, а может, и того больше.
   А на "снежных человеках" теперь костюмы цвета подталого серого снега.
   Такой снег бывает весной. А может, и в самом дело уже весна? Тополь бьется ветвями в окно. То ли обмерзли, то ли набухли почкп.
   Потом я захожу в палату, долго стою, слушаю ровное глубокое дыхание Ивана Васильевича. Глазами говорю Павлу Фсдотовичу: "Спасибо, дед". Выхожу во двор. И у салюго входа в отделение на лавочке вижу синий комочек. Конечно, Анна никуда пе ушла. Она чутко обернулась на мои шаги, прислушиваясь ко всем шорохам на земле, к себе. "Что же сейчас произошло?" И мне, как в первую встречу, показалось, она сама знает ответ, только не смеет произнести его вслух.
   - Это было очень трудно?
   Тут, как из-под земли, вырастает Павел Федотович.
   Его дрожащие пальцы трепещут у висков:
   - Считайте, что сегодня он слетал в космос.
   Противный дед. Никакой конспирации.
   Мы смотрим ему вслед. Сутулым от усталости плечом он толкнется о ствол тополя, смешается, улыбнется своей неловкости. А тополь накренится под ветром, пригнет макушку-буденовку книзу, как будто в пояс поклонится старому хирургу.