Краснопольский Анатолий Борисович
Я прошу тебя возвратиться

   Анатолий Борисович Краснопольский
   Я ПРОШУ ТЕБЯ ВОЗВРАТИТЬСЯ
   Повести Анатолия Краснопольсного "Я прошу тебя возвратиться" и "Четыре тысячи историй" посвящены военным медикам. В них рассказывается о дерзновенном творческом поиске и подвиге солдат в белых халатах, их любви к людям, которым они своим каждодневным трудом возвращают здоровье. жизнь, счастье.
   Если нет заботы о памяти мертвых, нет
   заботы и о жизни живых...
   Э. Межелайтис
   Теперь, отец, я отправляюсь к тебе.
   ...Когда все это случилось, я помню, была снежная-снежная зима, помню, как расстегнутые полы моего пальто, сшитого из толстой сукнины, тяжело метались по сугробам. Я бежал к маме по улице, застывшей во тьме, падал в какие-то ямы, выкарабкивался и спова делал свои трудные шаги. Я первый узнал об этом... Мне сказал Вовка Чередниченко, потом он, собирая колоски, подорвался на мине и умер в той больнице, где ты работал перед уходом на фронт.
   Почему ты меня тогда не разбудил? Мама рассказывала, ты долго стоял надо мной, спящим, потом на цыпочках подошел к вешалке, оделся, хотел было по привычке взять меня за ухо, но раздумал. И осторожно ушел. И не разбудил.
   - Я хотел, мой мальчик, чтобы ты меньше ждал меня. Хотя бы на одну ночь меньше, - вдруг почудился мне твой голос издалека. Показался, послышался так ясно, будто ничего и но случилось, будто ты рядом, так близко, что я ощущаю твое дыхапие. И этот твой голос, зазвучавший сегодня во мне, стал моим спутником, советчиком, судьей.
   Здание киевского вокзала, похожее на гигантский шлем древнерусских кпязей, медленно смещается влево;
   и вот уже поезд повис над стынущим Днепром, вот уже замельтешили сосны, прижатые к темноте белокаменными плечами даршщкого жилого массива, побежали по насыпям квадраты света, бьющего из окон. И в твоем голосе нарастает тревога:
   - А где же мама? Или у нее давно новая семья, дела, заботы?
   У мамы новая семья?! Да ты вспомни, вспомни вашу первую встречу. В тридцатый годы в шахтерском поселке ты заведовал амбулаторией. Однажды на прием к врачу пришла девушка.
   - Мое почтение! - произнес ты свое излюбленное приветствие, взглянув на нее мельком и продолжая еще что-то записывать в бумагах, разложенных на столе.
   На что жалуемся?
   - Сердце болит, - тихо ответила девушка.
   - Раздевайтесь, - привычно предложил ты, не меняя своей позы, - до пояса, пожалуйста.
   - Раздеваться?.. Я не буду, - стеснительно, а скорее испуганно сказала девушка.
   - Тогда мне трудно вам чем-либо помочь.
   И тут ты повернулся в ее сторону. Хрупкая, в полинявшей кофточке с заплатами на острых локотках, девушка стыдливо прикрывала ладошкой верхнюю пуговку. Ты поднялся из-за стола, сделал к ней шаг.
   Девичьи пальцы отчаянно мяли батистовый платочек: вдруг она выронила его, резко наклонилась, чтобы поднять, и было слышно, как об пол тяжело ударилась туго заплетенная коса.
   Ты осторожно взял девушку за руку, нащупал пульс:
   - В таком случае хоть расскажите о собе.
   В ответ растерянный тоненький голосок:
   - У меня куча малышей. - Она вдруг запнулась, как будто отвечала самый сложный урок. - Я учительница. А малыши приходят ко мне из Свистовки, из Бандовки, из Пьяной Балки. Когда дождливо и грязь на дорогах, классы пустеют, детям не во что обуться. И я целый день плачу. А мне по программе нужно проходить с ними букву "р"...
   - Букву "р"? - зачем-то переспросил ты.
   - Да, уже "р"...
   - Ну, вот понервничали, и болит. И вы правы: можно не раздеваться.
   Ты впервые уступил пациентке. И, скрывая это, ты, солидный человек с тонкими усиками над добродушной губой, вдруг рассмеялся. Значит, "р"... Тогда мама не подозревала, что почти столько же лет, сколько было ей, ты месил грязь по проселочным дорогам, закончив, как сказано в свидетельстве, курс фельдшерской школы при Голицынской больнице для питомцев Императорского Московского воспитательного дома, где обучался анатомии и физиологии, оперативной хирургии, ортопедии и даже закону божию. Не знала мама и того, что, только сполна намаявшись по глубинкам, ты смог поступить в Днепропетровский медицинский институт.
   - Нет, друг мой, я все сказал маме. Сказал, как студентом снимал угол и, чтобы меньше платить за жилье, пять лет спал на полу. Сказал даже о том, как раз в неделю ходил на городскую ярмарку, где торговали дешевыми борщами. Все сказал йотом...
   А пока в тебе смеялся опытный врач и проницательный человек. И этот смех, лта твоя короткая прическа без единой сединки в спутанных полосах делали тебя в глазах нашей мамы молодым-молодым.
   - Не будет никаких Свистовои и Бандовок, - говорпл ты, вышагивая по кабинету. - Прекрасно жить будут люди и своим селениям дадут совсем другие имена, - мечтательно заглядывал ты в мое сегодня. - А пока, - ты снова взял девушку за руку, - вам нужпы прогулки на свежем воздухе, - и предложил маме вместе провести вечер.
   Когда она появилась у ворот больницы, ты уже сидел на облучке санитарной двуколки. И вы двинулись в путь. Осторожно, будто ощупывая землю, лошадь стучала копытами: так-так, так-так. За околицей раскинулось поле, и мама ждала, что ты взмахнешь кнутом, и понесется ваша колесница ковром-самолетом. Но раздавалось все то же "так-так", только глуше и монотоннее.
   - Вы не умеете управлять лошадьми? - робко спросила маяа.
   - Почему вы так решили? Вырос я в селе. У отца был клочок земли, и мы, хлопцы, пахали, сеяли за милую душу, - как бы оправдывался ты под медленный стук копыт.
   - Тогда, - сказала мама, - вы думаете, я боюсь быстрой езды?
   Ты неловко заерзал на облучке:
   - Эта лошадь всю жизнь возила вагонетки под землей, там и ослепла. Теперь вот шахтеры подарили ее нашей больнице. Зачем же списывать в расход прославленную Горпячку?
   - Простите, - мама с нежностью тронула поводья.
   А Горнячка, услышав свое имя, вдруг затрусила рысцой. Доверяясь человеку, лошадь продолжала ему служить. И тогда ромашковое поле под закатными лучами вспыхнуло живым золотом. Ты повернулся к маме:
   - Красоту дано видеть и слепым...
   Мама вспоминает, как в тот вечор, глядя на закатное поле, она подумала о вашей золотой свадьбе. Ромашковыми головками летели ваши годы. Счастливые годы любви. Один, два, десять... Потом отсчет пошел не от первой встречи, а от тысяча девятьсот сорок первого года, от холодной снежной зимы.
   - Я полюбил нашу маму с первого взгляда.
   - Тогда как же ты можешь думать о какой-то маминой новой семье? Просто маме сейчас нездоровится, и я еду к тебе один.
   В купе уютно и чисто. Если закрыть дверь, стихает шум. Совсем как дома. Можно быть хозяином своих дорожных раздумий. Только брошенные на верхнюю полку пальто да портфели напоминают о том, что я здесь не один. Со мной едут двое. Они появились перед самым
   отходом поезда, оставили пещи и куда-то исчезли.
   Не успеваю подумать о своих попутчиках, как вот они, легки на помине. В дверях появляется усач, за ним молодой парень в вязаном свитере. Выкладывают на столик свертки, коробки.
   - Извините, - говорит парень, - не обедали еще сегодня, замотались.
   - Милости просим к нашему столу, - приглашает усач.
   - Спасибо, спасибо, я только что из дому.
   Стоя у окпа, вижу, как снежинки старательно заштопывают темноту. Вагон швыряет из стороны в сторону.
   В Ворошиловградо я буду утром. Это была твоя последняя дорога. Теперь по этой дороге я еду к тебе.
   - Только теперь... Спустя тридцать лет...
   Закрываю ладонями глаза: да, целых тридцать...
   Я знал, что ты спросишь... О, я бы давно примчался, прилетел, оставил все на свете, но я пе знал, где ты...
   Только теперь в моих руках оказался твой вечный адрес.
   - Как же это произошло?
   Как это произошло? Сейчас, сейчас... Голова идет кругом. Еще поезд стучит, гремит, грохочет... Все произошло как будто просто, а на самом деле... Впрочем, это был обычный осенний день.
   Я вышел из отделения и побрел по госпитальному городку. Асфальтированные дорожки, бегущие вдоль толстостенных корпусов, словно возвращают меня в старипу. Воп там, в полукруглых окнах, за которыми теперь находятся наши ординаторские, в этих бывших бойницах мне видятся пушки, подвешенные с помощью крючьев, оставивших навсегда свой след в потолке. В фойе нашего клуба написано, что открытый в 1755 году "полевой шпиталь для лечения воинских чинов из батальонов русской армии" входил в Киево-Печерскую цитадель как самостоятельный узел укрепрайона. Тогда здесь было три отделения: ломотное, полостное и лихорадочное. Здесь лечились герои походов Суворова. Гремели бои, лилась кровь, и потому вокруг "шпиталя" на случай вражеского нападения бежал ров, ныне притаившийся под кронами парка. Я и нс заметил, как забрел в глубину аллей.
   Здесь по-особому ощущаешь свежесть воздуха, уже позимнему прохладного и бодрящего. Нашел укромную скамейку. Гляжу, белка из-за ствола ясеня тянет ко мне мордочку: не угощу ли чем? Угощу. Припас орех. "Машка, Машка!" зову. Тут этих белок у нас целые семьи, и я у/к знаю их повадки. Бросаю орех, Машка вертит его в своих лапах, проверяет на прочность. Сейчас она побежит с подарком от меня подальше и, как самую дорогую капсулу, зароет орех в листья. Я осторожно закуриваю, чтобы не спугнуть зверька.
   - Майор медицинской службы располагает спичками? - послышалось вдруг из-за плеча, рядом со мной на скамейку опустилась девушка.
   - Прошу, - я протянул зажигалку.
   - И сигарету.
   Она мучительно долго прикуривала, кося темными зрачками в одну точку сквозь упавшую медную прядь волос, стараясь разглядеть, задымилась ли сигарета.
   И тут же закашлялась до слез.
   - Кубинские? - спросила.
   - Болгарские, - объяснил я.
   - Все равно не мои. Я привыкла к табаку более высокого сорта. - И она щелчком стрельнула сигаретой в кусты.
   Она расстегнула свое ярко-красное лакированное пальто и лихо забросила ногу на ногу. Брюки в полоску.
   - Что это вы так пристально меня обозреваете? - спросила низким голосом, словно натруженным долгими разговорами. - Вам не по вкусу мои брюки? Ну а если у девушкп красивые ноги и она не терпит, когда пристают? Это ее спасение. Я, может, говорю глупости...
   Зачем она появилась тут? Была в управлении госпиталя и ей отказали в работе? Это нам медсестры, если, конечно, она медсестра, ох как нужны.
   - Простите, девушка, вы хотите меня о чем-то попросить, - сказал я утвердительно, пытаясь узнать о ее намерениях.
   - Просить? Каменные вы все тут. Понятно? Каменные, - и сказала вполне серьезно: - Я, может, просто хочу назначить вам свидание.
   - Почему именно мне?
   - А почему не вам? Бы любите белок, любите животных, значит, вы хороший человек.
   - Хорош человек, пока не имеешь с ним дела, - сказал я.
   - А, - протянула она и наклонилась, чтобы поднять с земли желтый лист. - Боитесь разочарований. - В ее голосе звучало какое-то искусственное сочувствие. - А как насчет риска? - Она протянула листок белке, которая снова высунула мордочку из кустов. - Прыгай сюда, рыжая, давай познакомимся, меня зовут Анной. - И, не поворачиваясь ко мне, по-деловому спросила: - Так когда же мы идем?
   - Куда? - Я начал было тоже ей подыгрывать.
   - Ну, это мне неведомо, в музей, в ресторан, на танцы, в театр.
   - Да я, знаете, как-то не планировал.
   - Секунду. - Она выпрямилась и, помолчав, уже обращаясь к белке, которая шебуршилась в листве, заговорила: - Видишь, Машка, тут все планируется. Любовь. Смертность. Знакомство тоже.
   Я, признаюсь, опешил, но тут же нашелся:
   - Культпоходы тоже планируются.
   Что еще я мог придумать? Ведь сейчас встанет и уйдет. И все. Встречи в большом городе не повторяются.
   А мне уже не хотелось, чтобы она уходила. Где ее потом искать? Я растерянно поднес к губам свою сигарету горящим концом.
   - Очень мило, - усмехнулась она. - Когда же мы идем?
   Теперь деваться было некуда, и, прикрывая пальцами обожженную губу, я пустился было в размышления:
   - Сегодня я не могу. Завтра, - я вспомнил, что должен быть в "академке", в библиотеке нужно покопаться, - тоже вряд ли смогу...
   - Уж завтра-то вы сможете, - остановила меня девушка, - потому что я не смогу послезавтра.
   Глаза в глаза. Но тут же она не выдерживает и, откинувшись на спинку лавочки, долго смотрит вверх.
   И словно замирает: так недвижны ее руки, плечи. "Что же сейчас произошло?" - спрашивает она себя. По мне кажется, она знает ответ, только пе хочет, а скорее боптся произнести его вслух. И еще показалось: ведя разговор о театре, в мыслях она постоянно куда-то уходит, словно что-то важное навязчиво проследует ее, отрывает от самой себя.
   - Между прочим, меня зовут Анной, - она снова начала первой. - Если вы когда-нибудь на меня разозл1ттесь, попробуйте мое имя произнести с тремя "н". Полегчает мгновенно..
   Итак, мы пошли в театр. Кстати, в оперетту. Мама рассказывала, ты любил оперетту. Шла "Сильва". Артисты играли не бог весть как, но все смеялись, кроме меня.
   все аплодировали, кроме меня. Я же был занят своей загадочной девушкой. Когда мы вышли из театра, она сама взяла меня под руку.
   - О чем вы размышляете?
   - Сказать?
   - Да.
   - Честно?
   - А я не знаю, что такое нечестно, - с обидой произнесла девушка.
   Я остановился:
   - Хочу вас поцеловать.
   В этот момент мы уже были на Бессарабке, возле подземного перехода. Тут, облокотившись на парапет - это я только теперь заметил, - какие-то лоботрясы под ноги прохожим бросали монеты. Прохожие, поднимаясь пo ступенькам, начинали растерянно искать глазами вокруг. О, как это забавляло веселую компанию. Гогот взрывался над улицей.
   - Поцеловать? - Анна лукаво улыбнулась. - Не тот район, товарищ майор, - и, приподняв ладошку, сказала: - Пока.
   - Постойте, - не отпускал я девушку.
   - Вы уйдете, побродите по воздуху, развеетесь, а я должна всю тяжесть поцелуя нести с собой? Вы, майор медицинской службы, за поверхностный, тревожный сон пациенток? - говорила она, пронизывая меня темными зрачками, а в голосе слышалась все та же уже знакомая мне игра.
   - Анна...
   - Да, да, Анна. Попробуйте мое имя произнести с тремя "н".
   Пробую. Ни черта не получается. Требует невозможного.
   Двое идут по Крещатику. Одному из них хочется, чтобы эта улица никогда не кончалась... Когда-то, сразу после войны, здесь была сплошная груда кирпича и щебня. Между прочим, эпизоды фильма "Подвиг разведчика" снимали вот здесь, за центральным универмагом: операторам не требовалось создавать искусственный пейзаж развалин. И выбрали Крещатик. Теперь не верится, что так когда-то было, особенно когда проходишь мимо "Стереокино", где резвится детвора, кинотеатра "Дружба", здания, несущего в глубину вечернего неба свои высотные огни, горсовета, перед которым, как на Красной площади, стоят в карауле голубые ели. Дальше, вся из стекла и воздуха, гостиница "Днепр". Нет, не такой уж и короткий Крещатик! Только для меня он заканчивается быстро: мы сворачиваем в пассаж.
   - Вот мой подъезд.
   - Можно я вам буду звонить? - попросил я.
   - Можно, но куда? - Анна вскидывает руки к небу. - Лучше давайте вы свой телефон. Правда, я не совсем улавливаю, почему мне надлежит выполнять обязанности мужчины. Впрочем, все ясно: попалась.
   Чувствую, как тепло побежало по всему телу.
   - Так, - с нарочитой серьезностью произносит девушка, - Завтра я позвоню вам из Иркутска. А потом из Уфы. А потом из самой столицы.
   Я гляжу на Анну глупыми глазами. Она открыто дурачится, а я ничего не могу с собой сделать.
   - Этого следовало ожидать, - слышится мне твой голос, когда я одиноко бреду по Крещатику. - Кто она, чем занимается? Ты совсем не знаешь ее, а лезешь с поцелуем.
   Постой, отец. А если узнаю, разве мне не захочется ее поцеловать?
   - Лезешь с поцелуем, едва узнав ее имя.
   Нет, не о том мы говорим... Все это в конечном счете мелочи...
   - Для них это не мелочи! - уже негодуешь ты. - А вот твоя мама обращалась ко мне на "вы" до тех пор, пока ты не появился на свет.
   Ну что ж, ты этого заслуживал, не спорю. Мама рассказывала, ты часто брал ее с собой на вызовы, хотел обучить профессии хирургической медсестры. Однажды вы оказались в доме главного инженера шахты. Мама делала перевязку, ты приговаривал "поплотнее", "вот так", "осторожнее"... Когда все было закончено, ты сказал больному привычное "мое почтение", и вы направились к выходу. И вдруг ты увидел пианино, заставленное елопиками и матрешками, все в кружевных дорожках и выстивках. Оно стояло как диковина тех довоенных времен. "Пианино!" - ликовал ты. "Сыграйте, доктор, сыграйте", - попросила догадливо хозяйка. Ты мигом сгреб с инструмента безделушки, открыл крышку, ласково провел ладонью по клавишам. И начал играть. В дом залетел шквальный ветер, ворвалась гроза. И вот уже ливмя лил дождь. Оп метался по земле, стучал в окна.
   звуки неслись в воздухе. Все чаще капли, все гуще струи. Он веселился, колесил по свету, созданный тобой сеселяший дождь. Он торжествовал, он был предтечей солнчa и жизни. Это был Моцарт, твой любимый Моцарт. Ты широко раскинул пружинистые руки в стороны, обернулся к хозяевам: "Ну, вот мы и сделали два дела, обслужили больного и сотворили камерный концерт". В тот вечер мама увидела в тебе человека, чьих способностен хватило бы на две судьбы. Ты стал господином ее сердца, ты был для нее "вы". А что я, современный человек с транзистором?
   - Не прибедняйся. Если ты культурный человек, ты можешь не играть па скрипке, но обязан знать, как тянуть но струнам смычок. Но не об этом речь. Речь о твоих отношениях с Анной. Уж очень вы стали взаимодостуипы.
   Что ж, отец, мы с Анной сегодня смотрим на вещи иначе. А вообще, как она тебе?
   - Мое почтение! Ты, по-моему, хотел рассказать что-- то поважнее? Тебе жи-л,. Ты и решай, туда ли упал твой первый взгляд.
   Туда, отец, туда!.. Да, а между прочим, звонки были.
   Через два дня прихожу домой, мама говорит:
   - Тебе звонили из Хабаровска.
   Сперва я подумал: наконец Ломешко объявился, мы с ним еще студентами третьего курса подрабатывали на "скорой помощи" при Октябрьской больнице. Через день мама вдруг говорит:
   - Звонили из Свердловска.
   Я подумал: нашелся наконец доктор Черников. Служили мы с ним иод Харьковом. Недавно защитился и женился. Так рассыпалось наше холостяцкое общество имени Красного Креста.
   - Приятный, приятный голосок, - сказала мама.
   Я захохотал:
   - У Черникова, как он сам выражался, голос коваля кузнеца-великана, и получилось что-то похожее на гром.
   - Господь с тобой, - говорит мама, - это был женский голос.
   - Женский?
   А мама с затаенной иронией начинает перечислять города Советского Союза, начиная с Владивостока и кончая Львовом. Достает из-под хлебницы какой-то листок.
   - Наконец, - говорит, - тебе телефонограмма очень любопытного содержания.
   Я читаю: "Товарищ майор, одна престарелая женщина нынче, в пятницу, пышно празднует свой юбилей.
   Появитесь в восемь часов вечера у знакомого вам подъезда с цветами и массой наилучших пожеланий".
   - Ну-ка, ну-ка!
   - И подпись "Три "н", - говорит мама. - Это что же, фамилия или ученая степень какая?
   - Красивая, - говорю невпопад.
   - Опять красивая. - Мама уже не улыбается, она бросает на стол телеграмму и ворчит: - Надежда Васильевна тоже видная, по скромная.
   - Она уехала, - зачем-то сообщаю давно известное.
   - А кто виноват? - ревниво говорит мать и удрученно смотрит на телеграмму, как на мою похоронку.
   Навязчивость какая-то в этих словах.
   А я ужо в шинели. Я ужо ничего не хочу слышать, багу, бегу. Дождь со снегом остужает моп щекн.
   Итак, я появился у знакомого подъезда.
   - Зимы пошли такие слякотные, - говорила Анна, опоздав на целый час. Три круга сделали над Киевом, пока разрешили посадку.
   Сегодня она была в темно-синем пальто с латунными пуговицами, на которых крест-накрест выбиты пропеллер и крылья птицы. На рукаве искрилась вышитая парчой чайка.
   - А еще задержалась на борту самолета, долго не приходила машина за бельем и посудой. Такова участь всех стюардесс. Привыкайте к этому, товарищ майор.
   - Постараюсь привыкнуть.
   - А вообще ни к чему привыкать нельзя, иначе пропадет удивление, и все исчезнет, - сказала Анна, не передыхая. - А теперь, - указала она на подъезд, - наш рейс пройдет на высоте четвертого этажа.
   Пока мы поднимались по лестпице, я подумал: была всего одна встреча, а не забылась, о чем-то говорят we ее зтзонки. А может, человек сам себе придумывает привязанности? И придумывает не сразу, не мгновенно. Может, просто мое подобие давно возникло в воображении Анны? И вот, простите, явилось. Или в моем возрасте ей увиделась какая-то тайна, а тайна увлекает. Но мы-то, врачи, знаем, что мой возраст - это иногда крутой взлет перед падением.
   Я поднимался вслед за Анной. У псе действительно красивые ноги. Катастрофично красивые... Она остановилась перед дверью, обитой черным дерматином, открыла сумочку, достала ключи, долго не могла попасть в замочную скважину.
   "Чья это квартира? Куда меня ведут?"
   Наконец Анна перешагнула порог.
   - Впрыгивайте, - сказала, потянула мепя за рукав и шепотом добавила: Секунду. Постойте здесь, - а сама юркнула в комнату, где горел свет. Я слышал ее голос: - Что же ты, мой родненький? И суп стоит песъеденный, и шпроты не тронуты. Разве соседка не приходила тебя кормить?
   - Соседка была, - отвечал дрожащий голос. - Чтото сердце ныло весь день. В Иркутске, передавали, бури.
   - Ну и что же? Мы и в бурю летаем. Ты же знаешь, я теперь на "тушке", а это машина! Господи, и подушка сползла.
   Анна выглянула из комнаты и поманила меня к себе:
   - Это мой папа.
   В кровати лежал человек лет пятидесяти. Высокий лоб, лимонной бледности лицо, голову мягко усыпал нетающий иней.
   - Иван Васильевич Пронников, - сказали его сухие губы, и глаза, посаженные так же глубоко, как у Анны, вопросительно остановились на моих погонах с эмблемой медика. Он недовольно сморщился: - Хотя бы в день рождения дочери не приходили вы, благодетели.
   Ведь не можете, ничего не можете. - Он замолчал так же внезапно, как начал говорить. Тут же подавленность настроения его сменилась гневом, и он выкрикнул: - А подопытным кроликом быть не желаю. И вообще, оставьте меня.
   Его лицо сделалось багровым, голова заметалась на подушке. Лишь так мог он подчеркнуть то, о чем говорил, а его руки, ноги, все большое тело были неподвижны: пх сковал паралич. Конечно, нашего брата он виделперевидел, успел разувериться в искусстве эскулапов, и потому мой приход его раздражал, если не сказать больше.
   - Я пришел только поздравить Анну, - защищался я.
   Иван Васильевич стрельнул в меня злым взглядом и, медленно поворачивая голову к стене, пробормотал:
   - Тогда вы и вовсе никакой не врач.
   Анна наклонилась к отцу.
   - Папочка, папочка, - защебетала она, - наш гость - нейрохирург, а отец нашего гостя был начальником фронтового госпиталя, погиб, - замялась было, но тут же, повернувшись ко мне, добавила: - Сын, так сказать, продолжает дело отца, правда?
   - Но я всего этого вам не рассказывал, - говорю с недоумением.
   - "Мне сверху видно все", - шутливо пропела девушка и выбежала нз комнаты. - Я сейчас...
   Мы остались одни. Неловкое молчание.
   - Где воевал ваш отец? - наконец нарушив паузу, спросил Иван Васильевич.
   - В районе Донбасса.
   И снова молчание. Я слышу, как тяжело он дышит.
   - Вот состояние, - опять заговорил он, - голова соображает, а руки и ноги будто не мои. Все стало.
   Кажется, к нам пришла взаимность. Раз жалоба - значит, просьба о помощи. Вечный закон. И точно: Иван Васильевич теперь был не против того, чтобы я его посмотрел. И когда я ему это предложил, заверив, что только из любопытства, он с горечью признался:
   - Таких, как я, с койки не поднимают.
   Между тем легким покалыванием кожи углом расчески я прошелся по рукам и груди больного и примерно определил степень поражения спинного мозга.
   - Короче говоря, согласился ли твой пациент на операцию? - торопишь ты меня своим вопросом.
   Погоди, отец, вы, фронтовики, соприкоснулись с адом, и у вас выработалась жесткость, мешающая подчас разглядеть эмоциональную окраску события.
   - Я так и знал, что из тебя получится тупица. Операцию нужно делать немедленно.
   Ты хочешь сказать: лучше немедленно. Но Ивана Васильевича лечили.
   Ты возмущаешься:
   - Еще перед войной "спинальников" подвергали вытяжению с помощью петли Глиссона. Дедовский способ.
   Ты это должен знать, майор медицинской службы.
   Хочешь сказать, что мы с тобой можем сегодня говорить на равных? Но всякий раз, когда я обращаюсь к тебе, отец, чувствую себя несовершеннолетним, просто мальчишкой. Представляю, как ты отводишь взгляд в сторону и говоришь своим глуховатым баском:
   - Мое почтение! В ту снежную зиму я тоже чувствовал себя несовершеннолетним. Перечитай теперь снова мои открытки, и ты все поймешь.
   Все твои открытки с фронта мы с мамой сохранили.
   Когда в наш поселок пришли немцы, я спрятал их в щели глиняной стены сарая, размытого дождем и потрескавшегося от взрывных волн при бомбежке. Ты никогда но писал писем. Только открытки. С той поры обычные почтовые открытки вызывают во мне особое притягательное чувство: мне кажется, их пишут откровенные люди, опи ни от кого не прячут своих мыслей. А может, еще и потому, что твои открытки были непривычными для глаза: сперва обычные строчки, а потом - еще поперек написанного текста, получалось крест-накрест.
   Ты хотел больше сказать. Но как бы то ни было, теперь, спустя тридцать лет, твои открытки кажутся донельзя скупыми. "С большими трудностями пробиваемся в Ворошнловград..." И сейчас я расшифровываю их как степограммы. Столпотворение поездов. Теплушки с воинскими частями, платформы с пушками и танками. Эшелоны эвакуированных. И, просачиваясь между ними, мпнуя запретные для других флажки регулировщиков, движется твой полевой госпиталь - всего на двести коек.