- А потом?
   Полина Ивановна перевела дыхание и говорила теперь все медленнее и тише, словно не хотела, чтобы ктолибо лишний подслушал нас.
   - Потом... Да, считай, через час, как все они пошли, загудело в небе. Опять начался налет. Я заметила в окно: бежит по двору мой Петро в огороды.
   - Какой Петро? - не терпелось мне.
   - А... - Полина Ивановна положила тяжелые руки на колени. - Петро командовал "помощниками смерти".
   После войны пришел в Нагольное, поженились мы. Да все пошло вразлад. Обещал горы золотые, а чему научил:
   Водку пить научил... Выгнала... Но я только по праздникам или случай какой... Так гляжу: бежит Петро. У него было так: загудят самолеты, а ему, простите, сразу до ветру хочется. Кричал на него ваш отец, уж кричал.
   Ну а если человек в страхе, что ему этот крик? Он как в беспамятстве действует. Побежал Петро. И тут гахнуло. Прямо в дом. Сразу восемь человек. И девятая хозяйка. Ее схоронили за садком, на выгоне. А врачей в центре поселка, на площади.
   - Но там, на обелиске, почему-то нет фамилии?
   - Там он, ваш папенька, там. Я утром все покажу.
   Их всех восьмерых свезли туда, положили на солому, прибрали и под дубком, что рядом с теперешним обелиском, похоронили. Еще помню: фанерку прикрепили и написали восемь фамилий. А ваша не умещалась, так ей вроде вниз загнули немного.
   - В какое время года это было? Зимой?
   - Никак не зимой. Дубок, помню, стоял в осенней позолоте.
   Значит, баба Настя ничего не спутала. Значит, это был не сорок второй, а сорок первый год. Просто похоронка блуждала до середины зимы на военных дорогах. Значит, еще месяца три для нас с мамой ты был жив.
   Какая горькая водка. Не потому ли ее придумали пить на поминках, чтобы люди морщились в горечи и не могли слова вымолвить? Не говорят в таких случаях.
   Молчание поселяется в душах. Для воспоминаний.
   Для раздумий.
   Полина Ивановна положила свою большую руку на плечи Вере Андреевне. Женщины прижались друг к дружке, как, может, когда-то в юности. Полина Ивановна, не раскрывая губ, затянула знакомую мелодию.
   К ней присоединился тонкий голосок Веры Аплреевпы.
   Мне кажется порою, что солдаты,
   С кровавых не пришедшие полей,
   Не в землю нашу полегли когда-то,
   А превратились в белых журавлей.
   А-а-а-а-а... а-а-а-а...
   А-а-а-а-а... а-а-а-а...
   Какая горькая водка. Как эта песня, обжигающая душу, как это женское, полное тоски и боли "а-а-а-а-а...
   а-а-а-а-а... а-а-а-а-а... а-а-а-а-а"...
   ...превратились в белых журавлей.
   Это о тебе, о твоих боевых друзьях-товарищах в белых халатах. Вот почему - "в белых журавлей".
   - Ну ладно, хорошие мои, - сказала Полина Ивановна и попрощалась с нами.
   Она придет утром, рано-рано, и мы все сходим к твоему дубку.
   Вера Андреевна открыла двустворчатые двери, улеглась в кухоньке на лежанке. Мне постелила в горнице.
   Нет, нет, не потому, что я гость. Просто на лежанке ео друг радикулит ведет себя приличнее.
   - Спокойной ночи.
   Легко сказать-спокойной ночи. В неярком освещении пастолыюп лампы загадочно смотрели на меня двое внуков Веры Лндроодпы. А их мать? Вдруг мне показались знакомыми черты этой неизвестной женщины. "Мипул тридцатый год..." Ах ты, голова садовая! Я, кажется, начинаю что-то понимать. В ней, в дочери Веры Андреевны, видится мне что-то тайное. Тридцать лет. Все совпадает по времени. Неужели меня занесло в это Нагольное затем, чтобы увидеть ее с двумя детьми, ее, которая, может быть, мне сестра? Сперва захотелось узнать, как она, что, где живет, кем стала? И тут же пропало вспыхнувшее любопытство. Мне захотелось, чгобы никакой сестры у меня не было. Жил же я без нее.
   И не надо, не надо мпо никакой сестры. Я никак ко надеялся на встречу с Верой, думал, куда-то уехала, умерла, наконец, мало ли что. АН нет же, объявилась на месте. И на тебе, сюрприз. Вот почему отмалчивается, вот зачем весь день водила по поселку, чтобы я слушал легенды. Мы часто с полным сознанием решаемся на встречи, которью могут принести боль. И все же решаемся.
   Да что же это за страсть такая непонятая - искать для себя неприятности?! Рассудок предупреждает, как запретный огонь на дороге, а сердце увлекает, ведет, тянет тебя в неизвестность, будто она-то как раз и питает его, неясная, смутная, магнетическая.
   Но что ей дает молчание? Ну приехал бы я тогда, мальчишкой, - другое дело: ничего бы не понял. Приехал бы подростком - понял бы, да не так. Но теперь!..
   Последняя женщина перед последним бпем... Последняя ласка, последний глоток счастья... Мне что до этого теперь?! Пусть я лишнее сболтнул, но зачем же так? А может, она, эта в общем приятная, даже очень приятная женщина, решила отмолчаться, чтобы не попасть в запоздалый список походно-полевых жен и таким образом одновременно поставить памятник тому, кого любила наскоро?!. Она считает памятник лучше живого человека: изваяния всегда непорочны. Потому что, по ее мпеппю, если разрушить памятник, ничего пе останется. А я?
   Я ведь остаюсь.
   На цыпочках отступаю от постели, сегодня приготовленной для меня. С языка так и срывается: тридцать лет назад ты был здесь и спал на этой кровати. Но постой, чушь какая-то: Вера Андреевна переселилась сюда недавно. Ну да. недавно. Она мне говорила. Но ее вещи наверняка перекочевали сюда. И эта кровать тоже... Нет, нет, кровать слишком новая. Абсолютно новая. А вот этот допотопный комод? Его ты видел, это точно. И смотрел на будильник, который отсчитывал твои последние часы... И снова нелепость: будильник "Витязь", таких тогда не было. Что же здесь тогда твое? А это? Беру в руки "Спидолу". Уж ее-то никак не могло быть тут. Легкий щелчок, и вспыхнул зеленый глазок. "Мадрид, - в горницу ворвался ровный мужской голос. - Ширится забастовка испанских горняков, в пей принимают участие более десяти тысяч рабочих крупнейшего в Испании угольного концерна "Уноса". Приглушил звук, не помешать бы хозяйке... "В Коломбо подписало соглашение о поставке Республике Шри Ланка большой партии советских тракторов", - сообщил женский голос. И снова мужской: "Богота. Население Чили живет сейчас в обстановке террора. С военных вертолетов тела убитых сбрасываются в Тихий океан". "Спидола" путает волыу с волной, звук сменяется треском, словно где-то за далью разжигают огромный костер. Это клокочет и стонет мир.
   Его телеграммы сейчас слетаются на мои ладони, по венам бегут к самому сердцу. Вдвигаю антенну. И только теперь на "Спидоле" замечаю латунную пластину монограммы: "Дорогой Вере Андреевне Полшцук, участнице освобождения Донбасса..."
   Моя голова упала в подушку, как в огромный сугроб.
   Поскрипывает ветхая ставенка.
   Я сплю и не сплю. Время потекло медленно-медленно. Время гудит, гудит, гудит. А разве время гудит? Это у меня тяжелым свинцом налилась голова. И гудит. Нет, это гудит небо. Так в точности, как тогда, в сорок первом, когда раненых должны были доставлять с фронта.
   И все-таки это гул самолета. Точно. Рокочут турбины, содрогаются пласты воздуха. И небо гудит. А в салоне самолета светло, уютно по-домашнему. Девушка в синем костюме, с заброшенными за плечи волосами встала лицом к пассажирам: "Наш рейс подходит к концу.
   Сейчас до полной остановки двигателей и до подачи трапа к самолету прошу всех оставаться на своих местах.
   Экипаж прощается с вами, желает вам всего хорошего..."
   Я сплю и не сплю. Совой смотрит в мою сторону фосфоресцирующий хщферблат "Витязя". За полночь. В это время у нас, в госпитале, наступает час рапортов оперативному дежурному. Перед тем как набрать номер его телефона, Павел Федотович долго барабанит по вискам своими толстыми пальцами. К нему в кабинет входит Ниночка: "Разрешите вам постелить?" И разбрасывает одеяло и простыни на диване. "Спасибо, детка". Ниночка поворачивается к шефу как-то по-военному и, прикрывая пальцем пушок над верхней губой, говорит: "Спасибо вам, Павел Федотович" - и, встречая изумленный его взгляд, мол, а мне за что, поясняет: "По графику сегодня должен дежурить майор Шатохин. А дежурите вы вместо него. Как там ему сейчас? Переживает, может, плачет. Вот за это вам и спасибо". И пытается выйти. Ноне тут-то было. "Подожди, егоза, - останавливает ее шеф. - Ты мне тут на ночь глядя подхалимажем не занимайся". Ниночка нежно протестует: "Л я не занимаюсь.
   Вы только с виду такой непробиваемый, а в душе у вас море доброты". Ничего не понимает Навел Федотович.
   Категорично желает медсестре спокойной ночи. Но снова останавливает ее: "Да, принеси мне историю болезни Пронникова". Ниночка изумляется: "Сейчас?" - "А разве я сказал - на той неделе? Что вы все меня не так понимаете?" И только теперь, когда медсестра вышла, Павел Федотович снял трубку: "Докладывает дежурный по хирургическому циклу полковник Якубчик. Количество больных прежнее, тяжелый - один. Так все в норме. - И, как автограф, свое традиционное: - Честь имею". Ниночка принесла папку с подшитыми в нее снимками и анализами и поставила перед шефом свечку, укрепив ее в пустой раковине отжившего свой век чернильного прибора. Шеф долго в упор рассматривает свечку, потом бурчит: "На кой черт мне она?" "На случай тревоги, по инструкции положено", - тоном послушной ученицы объясняет Ниночка. "А, - протянул шеф, - выходит, не ты меня, а я тебя не так понимаю". Ниночка отступила на шаг: "Я этого не сказала". Навел Федотович встает из-за стола: "Еще бы! Начальник отделения, светило, бог! Ты же побоишься мне сказать. И все вы здесь меня только терпите. Я тут вотчину свою создал, не научный центр, не очаг поиска, а вотчину. И вы это видите и молчите. И называете еще меня добрым. А я знаешь кто? Я садист". Ниночка как оглушенная опустилась в белое кресло. Что это сегодня с шефом? Уж не заболел ли? А шеф, уже расхаживая по кабинету, продолжал говорить свой монолог. "У меня три дочери, ты это знаешь. У каждой по двое детей. Вот седьмой внук родился. И всех я держу вот тут, под своей крышей. Один зять у меня геолог, романтик. А я его кем сделал? Оп у меня торгует минеральной водой. Старшая дочка кто?
   Ты знаешь, певица. А я ее сделал преподавателем пения, сиди дома, никаких тебе гастролей. А почему? Потому что хочу приходить домой и катать вот на этих старых плечах внуков. Хочу, черт возьми! - Павел Федотович расстегивает китель, его лысина покрывается испариной, он выпивает воды и, уже не глядя на притаившуюся в мягком кресле Ниночку, словно сам себе говорит: - В Белоруссии погиб каждый четвертый. Я попал в первую тройку. Повезло. Крупно мне повезло. И я хочу детей, много детей. И никуда никого от себя не отпущу". - "Так не отпускайте на здоровье", - Ниночка скорее пытается утешить шефа. Никогда она не видела его таким, никогда... Но шефа успокоить невозможно.
   "Видишь, опять подхалимаж. Я людям судьбы калечу, а мне за это еще спасибо говорят. Вот я все время постукиваю виски пальцами. Замечала? А что бы это значило?
   Странности гениального старика? Да? Извините! Меня мучат спазмы мозговых сосудов, и я, чтобы отвлечься, пальцами выстукиваю морзянку. А вы, молодые, думаете: из нас, стариков, мудрость лезет. И молчите. А мы пользуемся вашим молчанием. И сидим в своих удобных креслах. У нас уже головы трясутся, руки дрожат, но мы сидим. А вы вокруг нас на цыпочках ходите. Да не потому, что бережете, чтобы мы подольше не разваливались, а потому, что боитесь нас. И терпеливо ждете и думаете: "Наступит развязка, наступит". А мы все равно сидим, мы вас не очень к себе допускаем, чтобы вы не догадались, почему мы вот так пальцами. Но пока вы ждете, знаешь, что происходит? А, что с тобой разговаривать, все ты плечиками пожимаешь. Вот мама твоя, она бы сказала! Она бы сказала: "Пока вы, молодые, ждете, сами такими же становитесь". Мпого ли нужно, чтобы подхватить бациллу дряхления?!" - Павел Фсдотович расслабленно садится на диван, смотрит куда-то далеко-далеко, так что, если прочертить линию этого взгляда, она пронижет Ниночку насквозь, отчего девушка заботливо прижимает друг к дружяе свои коленки.
   Только никаких коленок Павел Федотович по видит.
   А это еще тревожнее, по мнению медсестры. И чтобы вывести шефа из состояния ступора, она робко говорит:
   "Вы вовсе не старый. Ведь человек должен жить двести лет". Якубчик враз посуровел, вскочил с места: "Это тебе Шатохин вдолбил. Ну так я не согласен остальные послепенсионные сто сорок лет заколачивать в козла.
   Шатохин тебе таких прожектов настроит! Носится с этой проблемой "спинальных" больных, будто она одна на свете. Нас инфаркты заели, целая эпидемия по стране. Впрочем, правильно. Мы же друг другу жить не даем.
   Вот я, бросил своего ученика на полдороге, а он не спит, не ест, не понимает, что на операционном столе не просто больной Пронников, на этом столе его карьера. - Павел Федотопич вдруг встрепенулся, остановился, повернулся лицом к Ниночке: - Да, так где жо история болезни Пронпикова?" Ниночка изумленно пищит: "Я же принесла, Павел Федотович". Якубчик смещался: "Принесла, да? - он подошел к столу, взял папку, полистал наспех подшитые в нее бумаги и снимки, захлопнул папку ц протянул ее медсестре: Ну, тогда унеси". Ниночка закрывает папкой свои намертво сомкнутые коленки. Болен шеф или издевается? А шеф снова движется по кабинету и, тыча себя в грудь пятерней, спрашивает: "Представляешь себе таких вот руководителей на более высоких постах? Скажешь: "Представляю".
   Но ты не представляепп! знаешь чего? Последствий! Вот чего". И тут встала из кресла и выпрямилась Ниночка: "Очень даже представляю. - Девушка прикрывает пушок над верхней губой: - Вот уехал Александр Александрович на могилу своего отца. А зачем? Ищет там недостающие страницы дневника!" Якубчпк хитро сощурил глаза: "Ты меня спрашиваешь?" - "Нет, - убежденно отвечает Ниночка, - это яы так думаете, думаете, что он ищет. И мечетесь. Не дай бог, привезет. А еще хуже, если не привезет. Так вы успокойтесь, Павел Федотович. Майор Шатохпн поехал побыть наедине с памятью. От живых к мертвому отправился за советом".
   Якубчик обрывает медсестру: "Это же как понимать прикажешь?" И Ниночка говорит: "Те недостающие страницы дневника должны были дописать вы, Павел Федотович. Вы! Вот так и понимать, - медсестра направилась к двери. Свечку не забудьте. Спокойной ночи". - И вышла. Якубчик, ошарашенный, минуту-другую стоит посреди комнаты, смяв каблуком ковер, как Иван Грозный в момент убийства своего сыпа.
   Хлопнула ставенка. Застучал на комоде "Витязь".
   Я сплю и не сплю. А может, там, в госпитале, вовсе вса не так, как мне представилось. Может, дежурит сегодня другая медсестра, не Ниночка. И мой шеф спокойно дремлет и во сне ведет со своими внуками бесконечные игры. А может, в городок ворвалась зеленая машина, доставившая в травматологическое отделение пострадавшего. И дежурный по хирургическому циклу полковник Якубчик три часа кряду стоит у операционного стола...
   Я сплю и не сплю. Вдруг ощущаю, как мои волосы трогают трепетные пальцы. Сквозь сомкнутые векп вижу фигуру женщины в наброшенном халате. О, как она осторожна! Она боится спугнуть тншпну во мне. А если я не сплю, если вскочу неожиданно: "Вы что-то хотели?" Тогда она торопливо зашепчет: "Одеяло сползло на пол, я его поправила..."
   Скрипит ветхая ставенка, качается на ветру, отсчитывает множество мгновений, умещающихся в эту одну длинную-предлинную ночь.
   Осторожный стук в дверь. Мгновенно открываю глаза. За окнами светло. Просто меня не захотела будить хозяйка дома до прихода Полины Ивановны. А сама проснулась давно: печка, слышу, гудит, раздаривая вокруг приятное тепло, хорошо ощущаемое в деревенской хате морозным утром. Вера Андреевна шагнула в сени навстречу осторожному стуку. Ко мне доносятся какие-то неясные женские голоса. А потом медленно открываются двустворчатые двери в горницу. Улыбчивое лицо Веры Андреевны, ее спокойные слова:
   - К вам приехали.
   Я уже успел вскочить с кровати, встряхнуться ото сна, чтобы ее сообщение не принять за какую-то нелепицу. Но не успеваю открыть рта, как слышу:
   - Вот и я.
   На пороге комнаты, в расстегнутом пальто, вытягивая шею из-за плеча Веры Андреевны, появилась, как из волшебства, Анна. Из всех мгновенно возникших догадок мозг выбирает главное: какой же я тупица. Тогда, на Крещатике, я чуть было не сотворил катастрофу, предлагая Анне, словно рыцарские доспехи, руку и сердце.
   А как важно до срока оставаться на своих местах! Тогда и полету нет конца.
   - Здравствуй, - сказал я немного радостно и так обычно, как нужно говорить на людях.
   - Здравствуй, - сказала Анна, сдерживая восторг и растерявшись, как это обычно бывает при посторонних.
   Вера Андреевна закрыла двери, оставила нас одних.
   - Откуда ты? Как ты могла?
   - Тихо. Я твоя жена, - Анна сбросила с плеча сумку, бросилась ко мне, повисла на шее. - Ты радуйся, что я приехала, радуйся, раз проснулся. - И она звонко, так, чтобы слышала через дверь Вера Андреевна, целовала меня в щеки, в колючий подбородок.
   Я чувствовал ее морозные губы, шершавые пальцы, отбрасывавшие с моего лба волосы, и тогда впервые я привлек ее к себе и только теперь, ч объятиях, ощутил такой, какой представлял себе ночами наедине. Оказывается, кроме позвоночников, есть еще под этим солнцем женские груди. Вот они упираются в меня и сами, как два солнца, обжигают вечной тайной. И никакая профессия не властна над ней.
   - Ты сумасшедшая, - говорю я, задыхаясь.
   - Но ты не упрячешь меня в психиатричку. Потому что я люблю тебя, майор медицинской службы.
   Вера Андреевна постучала в дверь. Предлагает позавтракать нам одним, она торопится в поссовет, а там мы все встретимся у обелиска.
   - Ну, как тут у тебя? - тихо спросила Анна.
   Как тут у меня? Рассказываю все подробно. Баба Настя, дед Федосей, Полина Ивановна. И ничего, одни легенды.
   - А вот это моя родственница, - говорю и показываю на портрет дочери Веры Андреевны и пытаюсь доказать, что это так, что все совпадает по времени.
   Анна слушает, раздумывая, складывает губы трубочкой, а потом говорит:
   - Нет, здесь что-то другое. По что?
   Нам пора идти.
   На улице свежо и еще пустынно.
   - Такси отпускать? - спросила Лнна, указав на машину, стоявшую на дороге.
   - Это ты от самого Ворошиловграда?
   - Ага. В аэропорту поймала.
   - Нет смысла. Сегодня нужно возвратиться в Киев.
   - Я тоже так подумала.
   Какой-то обязательный деловой разговор. Неужели такие разговоры должны вести между собой муж и жена?
   А как же тогда полет?
   Подходим к машине. Наклоняюсь к ветровому стеклу.
   - Решила вас пока не отпускать. А?
   Водитель податливо повел плочами. Где мы с ним виделись? Вроде знакомое лицо. Да уж не Аксенов ли Коля? В мгновение ока, как любит говорить Полина Ивановна, память перенесла меня в отдаленный гарнизон...
   Ранение в спину... Наши руки, соединенные трубкой, по которой идет к нему моя кровь... Говорят, не только по фамильному родству признается братство. Помню, тогда Коля просил меня написать письмо девушке, мол, не подняться мне с койки. А потом, уже после увольнения в запас, дал о себе знать: "Верно вы сделали, товарищ майор, что письмо не отправили. Теперь у нас трое ребятишек. Вот, выходит, скольких вы сразу спасли! И тех, кто от наших детей жилку жизни потянет..."
   Спасибо тебе, брат-солдат Аксенов...
   Водитель открыл дверцу, вышел и, обхаживая машину, раз-другой стукнул носком ботинка в левые, а потом в правые скаты. Коренастый, медлительный в движениях.
   Ничего общего с Аксеновым, поджарым и вертким. Но почему мне в этот день вспомнился вдруг Коля? А может, не вдруг? Наверно, в такой день в каждом человеке видятся знакомые черты.
   - Так подождете?
   - Как прикажете, товарищ майор, - ответил водитель.
   Анна молча стучит сапожками по каменистой дороге.
   Оказывается, у нее мелкий шаг. Или она вся сегодня кажется маленькой.
   - Куда ты дела Ангела?
   - Все как ты сказал: забросила в Ленинград, в академию.
   - Он встретился с полковником Гребенюком?
   - Сразу нет. А потом я улетела.
   Тем временем мы подошли к дому с ветрячком.
   - Вот сюда, - говорю.
   Она останавливается и долго не двигается с места.
   Здесь была операционная. Здесь отец остался в вечном долгу перед Ваней Федоровым. Но здесь же на его груди блеснул боевой орден. Здесь, рядом с лекарствами, стоял и его автомат.
   - Но, понимаешь, - говорю я Анне. - Вера Андреевна что-то молчит, и понять ничего нельзя.
   - А ничего и не надо понимать.
   Анна часто дышит, морозный пар цепляется аа ее медные прядки.
   - Но странно, - не успокаиваюсь я, - сегодня ночью Вера Андреевна гладила мои волосы. Зря?
   Анна с удивлением смотрит в мою сторону:
   - Почти у каждой женщины, хоть в мыслях, бывает однажды мужчина, о котором она никогда не говорит даже самой себе.
   - Но ты сама думаешь, гут что-то другое?
   Дорога резко метнулась вправо, и тут же началась площадь. На углу штакетника, окружившего обелиск, у;ке стояла Полина Ивановна. Она медленно обернулась, глазами поздоровались со мной, потом так же с Анной, словно они давно знали друг друга.
   - Вот он, дубок, - сказала.
   Обыкновенный, совсем обыкновенный. Шершавый ствол, разбегающийся ветвями в разные стороны. Наверное, летом под этим дубом бывает тенисто и прохладно. И долго держится листва оттого, что он ветпцстый: такие деревья обычно много дождевой воды сохраняют.
   "Работают все радиостанции а Центральное телевидение..." Каждый год 9 мая звучат слова, с которых начинается в стране минута молчания. "Товарищи! Мы обращаемся к сердцу вашему, к памяти вашей... Нет семья, нет дома, которого не коснулась бы война..." На голубоч экране мечется тревожное пламя, похожее на цветы, возложеппые к изголовью тех, кто не вернулся в спои семьи. "Проходят годы, а они все те же, они всегда с нами и в нас..."
   Здравствуй, отец.
   - Мое почтение! - слышу я твой голос. - Надеюсь, Ты не будешь лить слез, как твои спутницы. Ни к чему это теперь, правда? Главное, ты нашел дорогу ко мне.
   И если эта дорога поможет тебе в жизни, я благословляю тебя. Но здешним местам я сделал первые шаги к человеческим судьбам, здесь пролегли тропки и твоего детства, это земля, где теперь живешь ты, где будут расти твои дети, где никогда не закончится жизнь.
   Ветер качает ветви дубка. А сам он неколебимо сторожит палисадник, посреди которого солнечным камнем смотрится сегодня, при ясном свете, обелиск со звездой.
   Неслышно подошла Вера Андреевна, положила маленькую ладонь на побеленный, словно перебинтованный, штакетник.
   - Глядите, дед Федосей ковыляет. Целый год старик не выходил на площадь. С кем это он идет? - сказала Полина Ивановна.
   - А это его последняя жена, самая молодая, баба Варвара, - объяснила Вера Андреевна.
   Дед Федосей подошел, снял картуз и начал сбивчиво говорить:
   - Я, значит, в энтот день был в шахте. А вот она, - он показал картузом на бабу Варвару, - про главного врача знает не то, что мы, вот в чем дело.
   Баба Варвара, молодо подбоченясь, морщинистой ладонью провела по губам, на мне остановила взгляд:
   - Главного тогда не убило, только вот сюда, в грудки, ранило. Его увезли на машине.
   - Вот в чем дело, - вставил дед Федосей и надел картуз.
   Вздрогнула Анна, испуганно прижалась ко мне.
   - Да как же, баба Варвара? - недоверчиво спросила Полина Ивановна и недоуменно заморгала веками. - Погибло восемь человек, и вот на этом дубке фамилии были написаны.
   Баба Варвара снова провела ладонью по губам:
   - У пего усики были? В точности как у вас, - указала на меня. - Когда их повытаскивали в том доме, сразу и хоронить стали. Ведь что было? Отступали. Все быстро-быстро. И написали, что ж. А двое, слава богу, были живые. Сама ухаживала. Главный лекарь все водички просил, я принесла, а он давай команды говорить: грузить раненых, не паниковать, лекарства не оставлять... А тут какая-то машина по ухабам несется. Остановилась. Какой-то военный увидел у меня на руках начальника. И увезли...
   - Куда? - вырвалось у меня.
   - Бог знает. По той дороге, к Сталинграду, кажись...
   Анна рванулась было с места, чтобы побежать по площади к машине, которую таксист пригнал вслед за за нами:
   - Мы поедем, поедем по той дороге, все равно найдем.
   "Куда же нам ехать, где еще пройти новые места, чтобы возвратить невозможное?" - подумал я, а вслух сказал:
   - Одного отца потеряли, надо спасать другого.
   Плечи Веры Андреевны дрогнули, по она тут же превозмогла какую-то внутреннюю встревоженность, легонько поправила платок да так и застыла, потупив взгляд в землю. Анна подошла к ней:
   - Мы слушаем вас, Вера Андреевна. - Вера Андреевна молчала. - Секунду, Вера Андреевна, - не успокаивалась Анна. - Тридцать лет назад вы сообщили, вы написали письмо. Так? Больше того, вы дневник прислали, ну, который об Иване Федорове. - Вера Андреевна молчала. Анна решительно шагнула к ней, говоря с обидой, чуть не плача: - Значит, вы были последней, кто видел отца Сашиного? Вы? Отвечайте же!
   - Да, я была последней, - сказала тихо Вера Андреевна.
   - Вот в чем дело, - сплюнул дед Федосей.
   - И почему все наоборот: фамилии отца нет, а есть фамилия Федорова? уже настаивал я. - Это важно.
   Сейчас именно. Поймите, за этим я приехал. Почему отец не спас Федорова? Тридцать лет прошло, и ваши личные отношения... Почему не спас? Вот это, а остальное...
   Вера Андреевна поежилась. Полина Ивановна, до сих пор стоявшая в стороне, прокашлялась в кулак:
   - Говори, подруга, говори, чего уж тут...
   И тогда, оглянув всех нас грустным взглядом, заговорила Вера Андреевна:
   - Я тотчас же узнала вас, как вы показались на пороге поссовета. Вы такой же, как он. Такой молодой, каким был он. - На своих щеках я ощутил теплые женские ладони, я взял их в свои. Голос Веры Андреевны звучал тихо, но мне казалось, его в этот миг слышит весь мир. - Я не подала знака, что узнала вас... Чтобы сами люди рассказали вам, каким был ваш отец... Рассказали, как умели... Кто остался... А теперь и мой черед пришел сказать слово. Стояла у нас в Нагольном воинская часть. И тот час я встретила Ваню, моего Ваню Федорова, теперь он рядом и слушает нас. - Вера Андреевна подошла ближе к обелиску. Мы с Анной виновато переглянулись. - А потом ушла воинская часть, и с ней мой Ваня. А тут пришел в поселок госпиталь. Санитаров не хватало, и мы с Полиной Ивановной помогали врачам, вашему отцу. Однажды доставили новых раненых. Смотрю, на серых носилках Ваня. Мой голубоглазый, мой русый, мой родной Ваня Федоров... Если бы свою жизнь можно было отдать другому, ваш отец не раздумывал бы, отдал, так он бился над ним. Три дня и три ночи я провела рядом с начальником госпиталя, помогала отвоевывать у смерти дорогие секунды жизни моего Вани. А когда. проклятая бомба сразу восьмерых убила, - Вера Андреевна говорила ровно, только разве паузы выдавали со волнение, - когда я примчалась, когда увидела: военврач второго ранга ранеп... Он говорил жарко... И просил прощения... Он не должен был делать операцию моему Ивану... Таких тогда не делали, это теперь можно. И ваш отец отдал мне свой дневник и велел вырвать в нем последние страницы, где он намечал, как нужно спасать таких, как мой Ваня.