– Это лошадь французского офицера, лейтенанта Шамбрэ.
   – А он где?
   – Я убил его под Кореличами и взял его лошадь, – тихо сказал Коньков.
   – Убил!
   Она отшатнулась от него. Ее милый, такой нежный и ласковый, – убил! Это ужасно! Страшно подумать.
   – Вот видишь, дорогая. Как же мне быть. Ведь это обязанность моя. Убивать на войне надо.
   – «Надо убивать»! Как ужасно звучат эти слова. Он был стар или молод?
   – Молод. Красив.
   – Быть может, и у него невеста есть?
   – Он женат…
   – Бедная… Зачем ты это сделал?
   Поникнул головой Коньков. Слезы выступили на глазах у девушки.
   – Боже, как война ужасна! Но хорошо, что ты жив, мой радостный, ненаглядный! – и она кинулась ему в объятия, всем телом прижалась к нему и покрывала его всего своими поцелуями; слезы еще текли по ее лицу, а губы уже улыбались, и счастье светилось в глазах.
   И темный лес задумчиво шумел сухой листвой над их головами, и чутко насторожил уши золотистый Занетто, и крепче захрапел уставший вестовой казак, сильнее полился аромат цветов, и слаще стали лучи томного месяца…
   Уже светало. Предметы стали ясно видны, когда Коньков простился с Ольгой Федоровной. И долго стояла она, взволнованная горячими поцелуями, но чистая и святая, и смотрела, как медленно улегалась пыль за двумя всадниками. И дорог, до безумия дорог был один из них ей – тот, что прекрасно сидел на золотистом коне…
   Возвращаясь, она встретила похороны Какурина. Она перекрестилась и ничего не почувствовала: ни жалости, ни сожаления – все-все победила и залила собою любовь.

XVII

   Толкуй казак с бабой.
Казачья пословица

   – Матрена Даниловна, неужто правда то, что вы говорите? – спросила полная и высокая, с плоским широким лицом, немолодая казачка, закутанная в пеструю шаль, жена есаула Зюзина.
   Матрена Даниловна Кумова, хорунжиха, невысокая, сморщенная старушонка, бойкая и крикливая, поспешно ответила:
   – Что же, я брехать, что ли, буду? За такую брехню никто не похвалит… Да пусть мне на том свете не естся и не спится, коли не правда… Да ты слушай, дальше-то что… Молодой Каргин, слышь, женится на ней на будущей неделе… Ловко!
   – Этого, мать моя, давно ожидать надо-то было. Ведь Каргина-то из сипаевского дома палками выгнать нельзя было!
   – Ладно! Много ты понимаешь! Да кабы не то, отдали бы разве Марусеньку за Каргина-то? Да еще без отцовского благословения.
   – Чем Каргин не партия. По нынешним-то походным временам неслужилый муж куда веселее. Его и не убьют, да и думать о нем не надо.
   – То-то и оно-то! – торжественно провозгласила хорунжиха. – Одного муженька убили, гак мы за другого примемся.
   – Ну да что ты неладное, мать моя, говоришь.
   – Разве не слыхала, что сипаевским лошадям давно пора хвосты резать[49].
   – Да разве Маруся?
   Хорунжиха заговорила таинственным шепотом:
   – Рогова помнишь?
   – Ну?
   – Хаживал к ним, женихом считался, совсем дело слаженное, решенное. Да и как не отдать девку за такого хвата! Об весне-то, в мае, что ли, месяце, он и соблазни девку. Девка, известно, глупая, ну и опять романы почитывала, да по-иностранному говорила – все к одному. Рогов уехал, да, слышно, в июле и убит, и старик Сипаев отписал так, что женишок, мол, готов… Ну, а Маруся полнеть начала, да там разные приметы. Тетушка-то Анна Сергеевна аж сомлела, как узнала…
   – Вот-то грех, – сказала есаульша и любопытными глазенками уставилась на рассказчицу.
   – То-то что грех. Однако Анна Сергеевна, сама знаешь – бой-баба. Ну, ласкать Николеньку-то Каргина. А он «болезненькой» казак, да теперь, как отец-то уехал, он и размяк совсем. Его долго ли обмануть. Тут сватов позаслали, сейчас сговор да рукобитье, и свадьбу вот чрез неделю готовят.
   – Ах, мать моя! Сраму-то сколько. Ведь до дела-то как дойдет, что будет! Неужели гостей сзывать будут да песни старые петь!
   – Будут, мать моя! Будут. Свахой-то Анна Сергеевна, она же ей и тетка, да и всему делу зачинщица! Она втолкует, а Каргин разве поймет что? Он ведь ровно телок несмышленый. Его всякая проведет.
   – В народе-то говорить, поди, будут. Узнает. А и узнает – смолчит. Да еще как бы его на войну не уперли, слыхать, дела наши плохи, все бьют да бьют казаков. В каждом доме, глянь, упокойник аль больной, до свадьбы ли будет.
   – Ловкая эта Анна Сергеевна! – с восхищением промолвила есаульша. – Ее на это взять – хват, а не баба.
   – Она оборудует. Ну, Матрешенька, бывайте здоровеньки, и то заболталась я, а мне надо арбузы присмотреть, которые поспелее отобрать пора.
   – Ну, Маруся! Драла, драла нос-то! Тону-то задавала – на-поди!
   – Может, еще люди и брешут.
   – А может и неправда, – согласилась хорунжиха, – греха на душу не возьму.
   – Ну, бывайте здоровеньки.
   – Бывайте здоровеньки, – и хорунжиха, сопровождаемая хозяйкой, вышла с крыльца на пыльную и жаркую улицу Маруся действительно выходила замуж за Каргина, и причиной скорой свадьбы был ее «грех». Как оно случилось – Маруся и сама понять не могла.
   Соловьи ли слаще прежнего пели в вишневом саду, воздух ли был ароматный, яблоней ли сильно пахло, Рогов ли лучше казался, слаще ли были его речи, тяжелая разлука перед войной, но только Маруся сдалась на красивые речи, сдалась на льстивые увещания, да и не много она понимала… Она поняла только три месяца спустя, когда пришло с командой раненых лейб-казаков известие, что Рогов убит наповал, и тогда-то с ней самой произошла перемена.
   Веселая Маруся загрустила, затосковала и в один из душных летних вечеров пошепталась с Анной Сергеевной. Анна Сергеевна в ужас пришла, но не сробела. Она разбранила девушку, даже побила ее сгоряча, Маруся все перенесла, теперь она поняла, что начинается что-то ужасное, позорное, за что лошадям хвосты режут. И отчаяние напало на нее, но не надолго. Не такова была Маруся, чтобы долго печалиться! Странное дело, то, что она будет матерью, наполняло ее сердце радостью и гордостью. Притом же Анна Сергеевна нашла и исход неловкому положению. Что Каргин – казак несмышленый, это знала и Маруся, обмануть его легко… Но… но ей тяжело было воспользоваться наивностью своего друга, своего Николеньки, и пустить на его дом худую славу.
   Одно время она даже совсем отказалась.
   – Пусть будет так… – сказала она тетке, усиленно помешивая сироп в медном тазике.
   – То есть как это так? – ядовито спросила Анна Сергеевна.
   – Ничего пусть не будет, – молвила Маруся и усмехнулась простой и доброй усмешкой.
   – Ничего не будет! Ишь ты! Вширь не по дням, а по часам растешь. Здорового казака сделаешь, а не ничего.
   – Я не про то, тетя! – сконфузилась Маруся. – Пора вишни класть?
   – Нет, погоди.
   – Да уже тянется, тетя.
   – Тянется, да не так, ты помешивай, не ленись.
   – Я хочу казака. Пусть такой здоровый бутуз будет, толстый, мягкий… Я его сама бы и кормила, – и Маруся оглянула свою высоко поднявшуюся грудь.
   – Как же без отца-то будет?
   – Так ведь отца убили.
   – Нельзя так, Маруся. Вот теперь сыпь ягоды-то – время.
   – Но, тетя, мне жаль Николая Петровича.
   – Чего его жалеть-то. Если бы силком его гнали, а то сам просит и торопит-то сам. Да и не поймет он ничего.
   – Как не понять, тетушка. Это всякий понимает.
   – Ну, поймет, за косы оттаскает, больше того не будет. А все грех прикрыт.
   Замолчали обе. Жаркое августовское солнце обливало их чистые белые платья. Маруся со спутанными, упрямыми волосами на голове, с добрыми серыми глазами, была все так же прекрасна. Даже эта роковая задумчивость шла к ней… Она вся ушла в медный тазик, поставленный на маленькой печурке в центре ягодного сада, и глядела, как медовый сироп краснел от ягод и ягоды разбухали и становились больше и больше.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента