Полковнику, командиру роты, красные успели засунуть в рот сорванные с плеч погоны, и, разорвав мундир, жестоко надругаться над телом. Подле лежало пять убитых казаков. Как видно, недешево продал свою жизнь старый полковник…
   Молча проходили по полю разведчики. Многие сняли фуражки и, боязливо косясь на тела, крестились. У командира роты вынули изо рта погоны и, сняв мундир, прикрыли им тело.
   Летняя ночь спускалась на землю. Тишина вдруг нарушилась грохотом и лязгом подходящего поезда. Со станции стали доноситься крики и звуки музыки. Красные праздновали победу.

XV

   В отсутствие Акантова, к его полку приехало начальство. Начальство было лет на двадцать моложе Акантова. В Германскую войну, когда Акантов был полковником и командовал полком, его теперешний начальник окончил ускоренные курсы, и прапорщиком явился на войну. В Добровольческую армию он пришел одним из первых, уже в чине штабс-капитана, не колеблясь, вступил в ряды, заразился ее наступательным духом, а там – храбрость, безудержное стремление всегда вперед, везение. Сто раз смерть прошла мимо и ни разу не зацепила. Быстрое продвижение по ступеням военной иерархии.
   Акантов этим не возмущался. Они, «старики», искушенные большим опытом Великой войны, здесь не гордились. Они наступали, окапываясь, у них лопата была родною сестрою винтовки, они стремились к охватам и обходам, они хотели побеждать по Петровскому завету, «малой кровью», и, заняв позицию неприятеля, они окапывались, застывали на месте, ожидая подвоза снарядов и патронов, организуя тыл. Им нужно было интендантство, артиллерийское и инженерное имущество, вся трудная и сложная система снабжения.
   Здесь все было по-новому, по-молодому… Охваты и обходы, «малая кровь», почитались трусостью. Лобовая атака проще, короче и скорее… Нет патронов и снарядов – возьми их у неприятеля… И брали – целыми вагонами, артиллерийскими парками снабжались за счет большевиков. Нет обмундирования, не хватает продовольствия и фуража – бери у населения: война должна питать войну. Население должно кормить и одевать армию…
   Акантов считал объектом войны – живую силу противника, его армию, и, и, основываясь на этом, рассчитывал свои операции, считаясь с железными дорогами, как средством подвоза и передвижения. Здесь – брали города… Сегодня Воронеж, там Харьков, Полтаву, Чернигов, Курск, Орел… Шли на Москву. Москва, а не красная армия, была задачей войны. Новая стратегия и новая тактика, созданные этими смелыми людьми, были уже не под силу Акантову, и ему пришлось смириться и не считаться ни годами службы, ни боевым опытом, ни чинами…
   Начальство стояло в группе офицеров, и, когда Акантов спускался к оврагу, он услышал громкий голос начальника и дружный смех. Начальник был большой балагур, умел в критические минуты, когда казалось, что все пропало, вовремя пошутить и отмочить соленый солдатский анекдот. Умел он и распушить, не стесняясь ни годами, ни чинами виновного.
   Небольшого роста, приземистый, плотный, сытый, гладкий, крепкий, с большой круглой головой на короткой шее, с фуражкой на затылке, красивый лицом, он издали увидал сухощавую фигуру Акантова, узнал его по походке, и резким начальническим тоном крикнул:
   – Полковник Акантов, где вы изволили пропадать?.. Отчего вас нет при полку, когда я приехал?..
   И в тоне голоса начальника, и по тому, что безмолвно вытянулись офицеры, Акантов понял, что за этими словами скрывался упрек в трусости, незнании своих обязанностей, в том, что в ответственную минуту командир покинул свой пост.
   – Я ходил на место конной атаки противника и посылал разведку к станции. Мне нужно было отдать распоряжение об уборке убитых.
   – Могли для этого послать офицера-с!.. Ваше место всегда при полку-с. Тем более, при таких тяжелых обстоятельствах. Небывалая вещь, чтобы добровольцы повернули перед этой сволочью… Что у вас произошло с вашею двенадцатой ротой? Где она, полковник Акантов?
   – Рота, как вам известно, состояла из детей. На нее внезапно выскочила конница…
   – Х-ха!.. Внезапно! Великолепно!.. Откуда это – внезапно?..
   – Из того селения. Оно нам казалось мирным.
   – А где была ваша разведка-с? Где-с?.. Почему не обшарили селения-с?
   Акантов знал, что это была вина самого начальника дивизии. У Акантова не было при полку ни конных разведчиков, ни велосипедистов. Но Акантов был старого закала офицер. Он промолчал.
   – Куда же девалась ваша двенадцатая?.. Где она-с?..
   – Она там… – махнув рукой в сторону поля, с большой печалью в голосе сказал Акантов.
   – То есть где это там?.. Выражайтесь, полковник, яснее.
   – Она, ваше превосходительство, вся до одного полегла, ибо, поддавшись панике, она побежала, а убежать от карьером несущейся конницы не могла. Все шестьдесят восемь человек, вместе с командиром роты полковником Тесаковым, изрублены.
   – Хор-р-роший, говорят, офицер был!..
   – Отличнейший, ваше превосходительство. Георгиевский кавалер за Великую войну…
   – Жаль…
   – Всех жаль. Детей, особенно, жаль… Чем они виноваты…
   – Как это, чем виноваты?.. Зачем бежали?.. Трусость всегда бывает наказана. Я даже и представить себе не могу, как это конница может изрубить пехоту?.. Хорошая пехота…
   – Хорошая, ваше превосходительство…
   В овраг спускался разведчик. Он шел усталой походкой, запыхавшись, торопился, шел из последних сил, чтобы сообщить что-то важное… Заметив и узнав начальство, он направился к нему:
   – Ваше превосходительство…
   – Ну-те-с?..
   – К железнодорожной станции, с час тому назад, подошли два поезда. Один – броневой, другой – агитационный, он весь в красных плакатах и флагах.
   – Сами видели-с?..
   – Я был на станции, ваше превосходительство. По-видимому, приехал какой-то театр. Там такой тарарам пошел, гармоника, песни, шум, смех, галдеж… Часовых нет. Сторожевое охранение не выставлено. Я думаю, там будет ночью большое, пьянство, и их можно будет захватить безнаказанно…
   – Что вы думаете, поручик, мне-то мало интересно, а за вашу разведку спасибо большое вам.
   – Рад стараться, ваше превосходительство.
   – Пожалуйте, господа, за мной, – сказало начальство, и стало подниматься из оврага.
   Артиллерийские, замученные, лошади, опустив до земли головы, хрустели сеном, подкинутым к их ногам. Пахло разжеванной полынью, дегтем постромок, кожей, сладким запахом конского пота. Ездовые лежали на земле и спали крепким сном. Фейерверкер сидел после своей оседланной лошади. Папироса попыхивала в его зубах. Махорочный душок свивался с запахом лошадей и сена.
   Из темноты несся голос начальства:
   – Во всем, господа, люблю пулеватость и смелость. Мы – добровольцы, у нас нет отступления. Мы боремся за великое и святое дело. Мы не считаем врага. Грустно, конечно, что побили двенадцатую роту, но унывать не станем. На то и война… Бодрость, бодрость прежде всего… Атаковать будем молча. Окружая станцию подковой… И без выстрела… И без всякого там – ура… Не нужно-с… Излишняя музыка-с… И попрошу не курить и не кашлять… За наших убитых они заплатят вдесятеро… Полковник Акантов…
   – Я здесь, ваше превосходительство.
   Когда вышли из оврага, темнота окружила. Сильно, по-осеннему вызвездило. Вдали красным дымом курилась станция, с ее станционными огнями, семафорными фонарями и множеством костров. Оттуда чуть доносился гомон многих людей, и чудилось, что там раздается грубый, неистовый смех…
   Наступали длинною цепью, окружая станцию, как на облаве. Шли неслышно. Люди скользили по жнивью, обходя снопы, убитых лошадей и красных казаков, минуя селение. Шли так осторожно, что ни одна собака не залаяла…
   Пять верст шли, не останавливаясь.
   Когда в мутном красном свете костров стали видны вагоны товарных поездов, серые громады броневого поезда и толпа на станционном дворе под высокими тополями, когда слышна стала гармоника и женский голос, певший задорную частушку, часовой-красноармеец, вдруг появившийся в поле, испуганно окликнул:
   – Кто идет?.. Товарищ, это вы?..
   Никто не ответил. Глухо ударил приклад по черепу, и, как тяжелый куль, мягко свалился на землю часовой.
   Цепь побежала, все скорее и скорее, с разных сторон врываясь на станцию.
   Тогда раздались первые беспорядочные выстрелы, им ответил грозный треск ручных гранат.
   Впустую, лишь на минуту оглушив, грохнуло орудие с броневого поезда, снаряд полетел далеко в степь и там разорвался. Паровоз зашипел, пуская пары, пытаясь тронуться, но добровольцы уже вскочили на него и метали гранаты по вагонам. Несколько мгновений было шумно, га́мно, грохотали гранаты, стреляли из ружей, раздавались крики, трудно было разобрать, что происходило. Сзади, позванивая орудиями, на рысях подъезжала батарея Белоцерковского, – впереди была площадь, ярко освещенная керосинокалильными фонарями, и на ней толпа в серых рубахах. Люди стояли с белыми лицами, с поднятыми кверху руками…
   На путях были вагоны с открытыми боками, обращенные в сцену: красный кумач флагов, ярко освещенный сзади, полыхал, как огненные языки.
   Несколько добровольцев вели на площадь высокую женщину в костюме русской боярышни. Белая шапка-колпак, расшитая стеклянным жемчугом, была надвинута на брови. Набеленная, нарумяненная женщина беспокойно оглядывалась большими черными глазами. Она показалась Акантову привидением. Она искала кого-нибудь, к кому обратиться за помощью. Молодежь была настроена к ней явно недоброжелательно.
   – Артистка! – раздавались голоса. – Артистка! Тем хуже!.. Поднимали настроение этой сволочи, чтобы лучше дралась она против нас!..
   – Образованная!.. Понимать могли бы, что делаете?
   – Таких без пощады вешать надо на фонарных столбах!
   – Позор русской женщины!
   – Тем что? Тех гонять, они не понимают, что делают, а вы понимать должны, с кем вы связались…
   – Стерва!
   – Дрянь собачья!
   Акантов поспешил на выручку. Каждую минуту мог совершиться самосуд. Акантова обогнал полковник Белоцерковский. Он вгляделся в лицо женщины, и, протягивая ей обе руки, быстро пошел ей навстречу:
   – Магда!.. – воскликнул он.
   Был необычайно мягок и тепел его голос:
   – Магда!.. Но, какими же судьбами?.. Оставьте ее, господа. Я знаю, кто она. Это же наша гордость: артистка Магдалина Георгиевна Могилевская. Ее слушал и ценил сам Государь.
   – Спасибо, Николай Иванович, – сказала, освобождаясь из рук молодежи, женщина. – А то ваши юнцы совсем, было, собрались меня вешать… Как же мне было пробраться к вам, моим милым и родным «белым», как не примкнув к труппе агитационного поезда? И как это прямо-таки чудесно вышло, что именно вы, Николай Иванович, меня освободили…
   – Господа, – сказал Белоцерковский, – прошу на меня не обижаться. Я беру Магдалину Георгиевну на поруки. И, по праву войны, прошу считать ее моей добычей. Я вам ручаюсь головою, что Магда Могилевская не могла быть большевичкой, и что все так и произошло, как она говорит…
   Белоцерковский подал руку Могилевской и повел ее к батарее. Никто ему не препятствовал. Слишком любили в отряде Белоцерковского и его батарею, слишком все было необычно, и так много дела было еще впереди…

XVI

   Ночь сползала. Медленно линяли краски. Небо розовело на востоке. Свет керосинокалильных фонарей был больше не нужен. На первом пути стоял большой восьмиосный вагон, ярко размалеванный картинами и плакатами. Наверху было изображено красное восходящее солнце с пестро накрашенными лучами. Над ним по дуге шла надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Под солнцем, более мелко, было написано: «Агитационный вагон политотдела армии южфронта». Посередине вагона, в пестрой раме, был намалеван земной шар, перевитый алой лентой с той же гордой надписью о соединяющихся пролетариях всего мира… Там были измалеваны и огромные буквы: «РСФСР» – «Российская, советская, федеративная, социалистическая республика», – горделивый герб Советского Союза, охватывающего весь земной шар. По сторонам сцены, устроенной в вагоне, были изображены избы и в них – счастливая жизнь крестьян под властью советов. Часть этих картин была ободрана, вероятно, в пору захвата станции, и висела жалкими обрывками. Все это напоминало плохой ярмарочный балаган.
   На площади лежали тела убитых красноармейцев, и стонали, еще не перевязанные раненые «красные». Нисколько подальше, в стороне от станционной постройки, под высокими тополями и акациями, окружавшими станционный двор, серой толпой стояли и сидели пленные красноармейцы. Жидкая цепь часовых добровольцев их окружала. Отдельно от них, в углу у пакгауза, были собраны матросы броневого поезда. Их охранял более сильный караул. Все это были крепкие, рослые ребята, в пестрых голландках и широких штанах, с лихо заломленными на затылок матросскими фуражками с алыми лентами. Это был народ прожженный, прошедший огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы, лохматый, курчавый, наглый и самоуверенный. Видно было по всей их повадке, что им и самая смерть не страшна…
   У шляха, выходившего со станции в степь, сбоку, на стерне сжатого поля, в колонне поорудийно стояла батарея Белоцерковского. Прислуга спала подле на поле, на земле, крепким утренним сном. На самом шляхе были собраны подводы, и люди Акантовского полка сносили на них винтовки и пулеметы, взятые у пленных. Характерный треск небрежно кидаемых на подводы ружей доносился оттуда на двор.
   Рассвет надвигался. Еще не было теней, но предметы яснели и ширилась даль.
   С тыла на площадь прискакал комендант корпуса, полковник Арчаков. Он спрыгнул с лошади, бросил поводья сопровождавшему его Кубанскому казаку, и пошел к полковнику Акантову.
   Арчакова сопровождал на тачанке его адъютант, поручик Гайдук. Об Арчакове Акантов знал, что он без ошибки угадывал коммунистов, а про поручика Гайдука только слышал, что тот является исполнителем смертных приговоров над коммунистами и предателями. Он его еще никогда не видал. И теперь Акантов всматривался в лицо этого человека, взявшего на себя самую трудную и тяжелую обязанность – казнить коммунистов. Это был небольшого роста, крепко сбитый, офицер, с опухшими щеками и глазами в красных бровях, бритый, в чистом кителе и шароварах «галифе» пузырями, в обмотках на толстых и тугих икрах. Что-то не офицерское было в нем. Арчаков подошел к Акантову и сказал ему:
   – Пойдемте, полковник, посмотрим на эту сволочь. Он пошел легкой походкой, похлопывая себя по голенищам запыленных сапог дорогим стиком[21].
   Пахло землею, пылью, сухим, погорелым на солнце, листом акаций, и нудно воняло людскими отбросами и порохом ручных гранат. Пахло войною. Офицер, бывший при пленных, скомандовал:
   – Смирно!.. Встать!.. Ну, вы, там, красная армия, поворачивайся… Вставай. Нечего буржуев изображать…
   – Становись!.. Равняйсь!..
   Пестрые ряды подравнялись, разбились на неровные взводы, стали подобием колонны.
   Серые от бессонной ночи, от испуга, от усталости, землистые, голодные лица мобилизованных крестьян и бывших солдат повернулись к подходившим к ним офицерам. Резко между ними выделялись фигуры в кожаных куртках, в штатской одежде, с бледными, жесткими лицами, с прямым, смелым взглядом. Знакомое Акантову было смешение людей в толпе, захваченной тисками гражданской войны.
   – Смир-рна!..
   Арчаков, высокий, тонкий, щеголевато одетый, выправленный, надменный старый барин, в цветной фуражке, аккуратно надетой на лоб, в пенсне без оправы, крепко сидевшем на его тонком породистом носу, со свежепобритыми блестящими щеками, морщась от дурного запаха, шедшего от красноармейской толпы, медленно подходил к пленным. В нем была подтянутость и напряженность охотничьей собаки, почуявшей дичь и готовой сделать стойку. Солнце брызнуло первыми, золотыми, слепящими лучами. Оно осветило лица пленных, их серые, рваные рубахи, плохие штаны, пеструю обувь. Щурясь от солнца, красноармейцы смотрели на подходивших офицеров, «золотопогонников», с тупым подобострастием; они были готовы исполнить любое приказание. Лишь на некоторых лицах была угрюмая злоба, погасившая страх и полная презрения ненависть.
   Комендант остановился в десяти шагах от колонны пленных. Солнце отбросило от него и сопровождавших его людей длинные тени. Играя стиком, комендант смело и решительно приказал:
   – Коммунисты, выходи!
   Никто не шевельнулся. Напряженное молчание и тишина были на площади. Лица одних стали еще подобострастнее, у других еще страшнее стала злоба и ненависть в глазах, и темные желваки заходили над скулами.
   – Ну, как хотите, – негромко, но далеко слышным голосом, сказал комендант и с легкой усмешкой пошел к правому флангу колонны.
   Он остановился против худощавого парня с темным лицом, покрытым щетиной небритой бороды и с узкими глазами, исподлобья глядевшими на офицеров, и сказал уверенно и твердо:
   – С какого года в партии?..
   Угрюмый человек повел плечами, тяжело вздохнул и молчал.
   – Да ты, товарищ, не стесняйся. Я тебя насквозь вижу. Луганский?.. Злые глаза опустились к земле.
   – С какого года?..
   – С 1914-го, – рывком, со злобой, выплюнул тот.
   – Выходи!
   Конвой, следовавший за комендантом, схватил вышедшего и толкнул его в сторону. Арчаков пошел дальше.
   – Коммунист?..
   – Ваше благородье, – кричали сзади, – это ж Файнштейн… самой он коммунист. Он нас и мутил супротив вас идти, и Ягодка с ним, вот он, Ягодка, третий с флангу стоит – обои коммунисты. Выходи, брат, Ягодка, чего там бузу разводить, братву подводить. Он, Ягодка-то, ишшо когда, в царское время, при Государе Ампираторе, этим самым на заводе занимался…
   Быстро и легко шел отбор. Ловкая, хорошо пригнанная одежда, кожаные куртки, добротные сапоги, злые лица, угрюмо сосредоточенные, безнадежные, выдавали коммунистов.
   Комендант остановился против невысокого, длиннорукого парня, неуклюже одетого в солдатскую шинель. У него были курчавые черные волосы, и бледное, смертною бледностью покрытое лицо, с большими, умными черными глазами. Глаза эти то загорались мрачным огнем, то погасали, и тогда лютая тоска была в них.
   – С какого года? – касаясь стиком груди задрожавшего мелкою дрожью человека, спросил Арчаков.
   – Ни с какого, – последовал быстрый ответ. – Никогда в партии не был, и всею душою сочувствую добровольцам.
   – Вы его, братцы, знаете?..
   Красноармейцы загудели:
   – Вовсе мы его не знаем…
   – Никогда такого не видали…
   – Откеля взялся, приблудился, не знамо, не ведомо…
   – Он и на человека не похож…
   – Чистый жид…
   – Какой-сь то, кубыть, из скубентов…
   – Ночью к нам откуда-то втиснулся…
   – Наша рота пестрая, всего третий день из деревни… Мы билизованы вовсе недавно…
   – Ты кто такой?
   – Артист.
   – И коммунист, конечно?..
   Спрашиваемый пожал плечами. По его опухшему, белому лицу текли крупные капли пота:
   – Ну, когда вы лучше моего знаете…
   – Фамилия?..
   – Бродский.
   – Громкая фамилия!.. Выходи!
   – Бож-жа мой!.. Да зачем я буду выходить, когда я вовсе ни в чем не виноватый? Ну, они тоже забирают. Они с ружьями, с наганами, разве я могу какое сопротивление оказывать?.. Какой я коммунист? Я даже, может быть, такой же коммунист, как и вы…
   – Выходи!..
   – Господин полковник! Да зачем так?.. Так, ведь, вы же белые?.. Должна же у вас быть справедливость? Вы не большевики какие-нибудь?.. Вы спросите госпожу Могилевскую, так она вам скажет, чи я коммунист, чи нет?
   Арчаков еще раз внимательно, с головы до ног, осмотрел Бродского. Он колебался. В этом некрасивом, нескладном еврее не было той трусливой наглости, по которой он угадывал, всегда без ошибки, коммунистов… Большие, черные, с поволокой, глаза, южные, томные, смотрели с мучительной мольбой, и была в них какая-то уверенность в своей правоте. Эта уверенность подкупала, располагала Арчакова к Бродскому.
   – Хор-рр-шо, посмотрим!.. Отведите этого субъекта в сторону, а вы, поручик, попросите сюда эту артистку, она находится в крайней хате, где командир батареи…
   Уже окончен был отбор коммунистов, когда на площадь, сопровождаемая Белоцерковским, пришла Магдалина Георгиевна. Она успела переодеться в дорожное платье и, вместо шляпки, была по-крестьянски повязана белым платком. Акантов невольно залюбовался ею, и заметил, что, как только Могилевская увидела отдельно стоявшего подле часового Бродского, она побледнела сквозь румяна, и беспокойные огни загорелись в ее прекрасным глазах.
   – Простите, милостивая государыня, – официально сухо обратился Арчаков к Могилевской. – Вы изволите знать этого индивидуума?..
   Он подвел Могилевскую к арестанту. Они стояли в углу двора, в длинной тени от пестрого вагона с плакатами.
   Прекрасное летнее утро наступило. За станцией раздавались веселые голоса добровольцев.
   Воробьи чирикали в кустах жимолости станционного палисадника. Со шляха доносился железо-деревянный треск кидаемых ружей, и кто-то молодым, мальчишеским голосом, кричал:
   – Девятьсот семнадцать… Здорово!.. Мальчишечка!.. Девятьсот восемнадцать… Без штыка… Ей-Богу, Артем Иванович, до тысячи наскребем…
   Сильнее становился запах горелой соломы, каменного угля и нечистот.
   Бродский пронзительно смотрел в глаза Магдалине Георгиевне. Та не опустила своих. Лютая ненависть и презрение были в ее прекрасных глазах. Так продолжалось несколько мгновений, показавшихся Акантову бесконечно долгими…
   – Что ж?.. – наконец, задыхаясь от негодования, сказала Могилевская. – Называет себя белым!.. Х-ха!.. Я этого человека знаю… От-тлично знаю… Вы его будете судить?.. Напрасно… Таких людей не допрашивают…
   – Он – коммунист?
   – Господин полковник… Ну, что они говорят такого. Ну чего они могут про меня знать?.. Они же знают, что я пьянист, им на пьянино аккомпанировал. Они же меня видали, какой я коммунист? Я же белый, как чистый снег…
   Магдалина Георгиевна быстро повернулась от Бродского и широкими, быстрыми шагами пошла с площади. Отойдя шагов на тридцать, она остановилась и сказала низким, густым, контральтовым голосом:
   – Да, полковник, этот человек – коммунист.
   Бродский стоял, низко опустив голову. Было что-то бесконечно жалкое в его фигуре. Арчаков посмотрел на Бродского, потом на Могилевскую, и строго сказал:
   – Вы уверены в этом, сударыня?..
   Магдалина Георгиевна снова пошла, сопровождаемая Белоцерковским. Она шла с высоко поднятой головой:
   – Он предатель, – кинула она на ходу, и взяла Белоцерковского под руку.
   Страшным видением показалась тогда Акантову эта женщина, быстро шагавшая мимо серой толпы красноармейцев, мимо трупов и арестованных…
   И почему-то, вспоминая все это теперь, в тихую берлинскую ночь, Акантов подумал: «А ведь что-то есть общее между Могилевской и только что виденной мною Дусей Королевой…».

XVII

   Днем был суд. Акантов в нем не участвовал. Триста китайцев, часть матросов бронепоезда и двадцать коммунистов, отобранных комендантом Арчаковым, подлежали уничтожению. Дело Бродского было выделено. Оно запуталось.
   За завтраком, в помещении пристанционного трактира, комендант говорил Акантову:
   – У меня, знаете, Егор Иванович, странное впечатление от этого жиденыша… По приказанию комиссара в Москве собирал труппу артистов для агитационного поезда южного фронта. Так ведь его заставили это делать… Я отнюдь не юдофил, но мне все говорит, что он не коммунист, а вот артисточка-то наша, от которой тут все наши без ума, наводит меня на размышления… И что-то жиденыш этот про нее знает, да пока не говорит, то ли боится, то ли жалеет ее. И, если я кого поставил бы к стенке, так это многоуважаемую Магдалину Георгиевну, а того жиденыша отпустил бы с миром. Иди и больше не греши…
   – Что же постановили?.. – спросил Акантов.
   – Да приказал пока посадить в подвал, до выяснения личности. И часового не приставлю. Никуда он не убежит… А показания может дать прям аховые… Ключ поручику Гайдуку передал. Мы не красные, мы должны быть, прежде всего, справедливы. Мы должны искать правду…
   Расстреливали приговоренных под вечер. Заведовал этим поручик Гайдук, и в его распоряжение был назначен взвод из люто ненавидящих коммунистов людей. Это были убежденные, считавшие, что, в условиях гражданской войны, иного выхода нет. Куда же девать эту заразу?
   Комендант Арчаков уехал в штаб. Отряд, занявший станцию, отдыхал, расположившись по квартирам в поселке. О красных не было слышно, и, с обычным презрением к опасности, а, отчасти, и потому, что при отряде не было кавалерии, разведки не было выслано, и охранения не выставляли. Все было тихо кругом. Занятие станции казалось отдельным, случайные эпизодом; вокруг была ровная степь, на много верст было видно кругом, и везде было пусто, и тишина могилы стояла на железнодорожных путях…
   В большой зал трактира собрались офицеры отпраздновать блестящую победу. Из вагона агитационного поезда притащили пианино. Белоцерковский обещал придти с Магдалиной Георгиевной. В поселке нашелся самогон, а в броневом поезде оказались и бутылки неплохого вина; ужин готовили на славу.