Акантову волей-неволей пришлось быть на этом ужине. Его помещение было в этом самом зале.
Он сидел в углу стола, на почетном месте, рядом со своим другом, доктором Баклагиным. Он пил мало.
Шумная беседа шла кругом него. Этот ужин был оазисом среди пустыни непрерывного холода смерти постоянных боев. Каждому хотелось забыться, хотя на час одурманить себя и уйти от пережитых волнений и ужасов.
Давно не видели женщин. Артистка, появившаяся снова в русском сарафане, в кокошнике, расшитом стекляшками, с подмазанными щеками, подведенными глазами, нарумяненная и набеленная, показалась изумительно красивой. Все было к ее услугам. Каждый старался ей угодить.
Но уже ходили среди офицеров слушки, что артистка-то она артистка, и, говорят, первоклассная, но зачем же была она у красных? И сосед тихо шептал на ухо соседу: «А что, как эта прелестная Магда и точно коммунистка?».
И, возможно, что слушки эти дошли до самой Магдалины Георгиевны. Она вдруг встала и сказала прекрасным, звучным и задушевным голосом:
– Господа!.. Все-таки… чувствую… странно вам… Вчера вечером сидела с красноармейцами… с комиссарами… с лютыми врагами вашими… – Магдалина Георгиевна обвела томными глазами офицеров, тяжело вздохнула, и сказала с видимым отвращением: – с чекистами!.. Сегодня сижу с вами… Артистка… Много этим сказано… Я пела и декламировала перед Государем Императором… Я обожала Государя… молилась на него…
Несказанно тепел, чист, ясен и красив стал ее прозрачный, низкий голос. Он шел к сердцу.
Осоловелые от усталости и от вина, добровольцы подняли головы, и глаза их прояснились.
– Магда, – влюбленным вздохом прошептал Белоцерковский.
– Государь отрекся… Государя арестовали… Государя истязали и убили… Моя, господа, была обязанность не допустить до этого?..
Магдалина Георгиевна опять сделала длинную паузу, и с силой сказала:
– Это была ваша обязанность, господа!.. Я служила искусству. Мое искусство – будить чувства, заглядывать в глухие, на замок замкнутые, тайники человеческой души… Я заглянула в эти страшные дни в ваши, офицерские души, и поняла… Вы ничего уже не могли сделать…
И снова было молчание и тишина, но тишина стала напряженной и страшной. Кое-кто тяжело вздохнул. Было душно в низкой бревенчатой столовой деревенского трактира. От нескольких керосиновых ламп, висевших под потолком, было яркое, нелепое освещение. В нем высокая женщина, стоявшая в голове стола, казалась по неземному красивой и, вместе с тем, зловещей.
Магдалина Георгиевна продолжала тихим голосом:
– Это, господа, я не тост говорю… Я вспоминаю… И стараюсь объяснить… Не вам, но себе объяснить… И вот, я вспоминаю самое, самое ужасное. Ужаснее теперешнего, ибо то было начало… До жути ужасное…
Магдалина Георгиевна перевела дыхание. Точно трудно ей было говорить: задыхалась она.
– Это было при временном правительстве… Когда была бескровная революция… Когда наша интеллигенция взяла у Государя и его министров бразды правления… Тогда… Солдаты убивали своих офицеров и уходили с фронта… Тогда был Калущ и Тарнопольский небывалый погром… Помню… летом ужасного этого года, 1917-го года, ехала я, как сестра милосердия, на фронт. Глухая ветка где-то между Минском и Овручем. В пустом вагоне, в отделении второго класса, – я и какой-то армейский штабс-капитан. Лицо совсем молодое – волосы седые. Мы разговорились. Время было такое, каждый искал сочувствующую душу. Офицер вынул бумажку и прочел мне стихи: – «Молитва офицера»… Я сказала, что я артистка и читаю стихи с эстрады. – «Возьмите их», – сказал офицер. – «Это ваши стихи?». – «Нет». – «Чьи же они?». – «Не знаю»… – «Они вам нужны?». – «Нет, меня все равно убьют солдаты»… – Я нигде потом не видала этих стихов в печати… Я читала эти стихи везде, где то было можно. Публика плакала… Мне часто были неприятности из-за них… Хотите, я прочту их вам?
– Просим!.. Просим!.. – раздались дружные голоса. Стало еще тише в трактирной столовой. Из поселка, издалека, доносилась солдатская песня. Но она не портила настроения молитвенной тишины, наступившей в столовой. Магдалина Георгиевна подняла кверху глаза:
– Молитва офицера, – сказала она и, после секундного молчания, начала читать стихи:
– Того, кому навесили Георгиевский крест за убийство своего начальника?..
– Того самого.
– Ага, помню… Да, было… Было… Какая это была подлость!..
Магдалина Георгиевна продолжала:
Чуть слышно ответил Баклагин:
– Она – женщина.
– Ну?..
– Этим все сказано.
– Я вас не понимаю.
– Погодите, дайте ей кончить…
Голос Магдалины Георгиевны окреп. Она выкликала слова, как пророчица. Все глаза были устремлены на нее. Прислуга-солдаты, тихо собиравшие со стола посуду, остановились и внимательно слушали артистку. На лице Белоцерковского застыло такое восторженное, влюбленное выражение, что на него было совестно смотреть.
– Записать!.. Записать!.. Господа, надо непременно записать, пока не забылось…
В эту самую минуту – это отлично запомнил Акантов, – в столовую вошел поручик Гайдук…
Он вошел, возбужденный, взволнованный, с блестящими глазами, точно пьяный. Будто не провел он эти вечерние часы за самым неприятным и тяжким делом кровавого уничтожения коммунистов, а неумеренно где-то пил…
– Ну, как? – спросил кто-то из офицеров.
– Отлично. Всех триста сорок девять покончили. Не проснутся. Уже закапывают. Отлично умирали китайцы. Как скот. Похоже было на то, что они не понимали, что их убивают. Матросы бронепоезда – слизь… На коленях ползали, руки целовали… Гадость!.. Коммунисты – ничего. Шестеро бежали…
– Как?..
– Как!.. Очень даже просто. Ты уследи-ка за ними, когда их почти четыреста, а мне всего двадцать человек назначили, и те мальчики. Удивляюсь, что они все-то не разбежались…
– Посмотрите на Магдалину Георгиевну – тихо сказал Баклагин Акантову. – Видите, как она преобразилась…
Магдалина Георгиевна остро и внимательно смотрела на Гайдука. Ее глаза расширились, тонкие ноздри раздулись и трепетали, чувственный, алый рот был полуоткрыт, и в его кровавом разрезе хищно блестели белые крупные зубы. Страсть, обожание, преклонение горели в напряженном взоре…
– Я вам сказал – женщина… Первобытная женщина! Да, впрочем, пожалуй, всякая женщина. Женщина, она любит убийц… Это еще из животного мира идет. Там самки смотрят, как в боях друг с другом самцы убивают один другого. Да, что говорить, а у людей?.. Римские цирки и любовь к гладиаторам, рыцарские турниры. Пронзи копьем соперника и получай любовь прекрасной дамы. Тут, батенька мой, просто-напросто – патология… И, вот, если в настоящей, правильной войне мы наблюдаем, а последнее время и изучаем, военную психологию, то в гражданской войне, где все обнажено, где все наружу, – это уже будет не психология, но патология войны…
Принесли новые запасы вина. Теснее сдвинулись за столом. Белоцерковского вызвал фельдфебель, и тот ушел. Акантов и Баклагин перебрались в темный угол и сели на старый трактирный диван. Магдалина Георгиевна диктовала стихи молодым офицерам, и все поглядывала затуманенными страстью глазами на жадно евшего и пившего вино Гайдука.
– Да, батенька мой, – низким басом говорил Акантову Баклагин, – ни что другое, как патология. Белоцерковский – красавец мужчина, высокий, стройный, черные кудри, при том – сама доблесть, рыцарь, храбрец, но убивает из пушек, издали. Он сражается, воюет, но не убивает, как мясник… А этот, поглядите на Гайдука, – слизняк. Урод, кривые ноги… Молоко на губах не обсохло. Вероятно, развратник… И при том же, слюнявый развратник. Убивал, возможно, что под кокаином, – да зато сам!.. «Цокал» из револьвера по затылкам, командовал залпы, добивал недострелянных, обыскивал трупы, снимал кольца, вынимал из карманов портсигары, деньги… Бррр.. Гадость какая!.. Палач… А ей – нравится. Она Белоцерковскому и нам стихи хорошие говорить будет, молитву читать, благословлять будет и взгляды нам посылать будет, а, простите за грубое слово, – спать пойдет вот с этим… палачом!.. убийцей!..
– Ну что вы, Иван Алексеевич…
– Помяните мое слово… Тем и страшна гражданская война, что на ее почве родится не уважение к противнику, как в настоящей войне, а ненависть и презрение. Не рыцарство, а тупая жажда убийства. Не доблесть и честность, а жажда наживы… Ограбить, достать, добыть… Обыскать убитого, добить раненого – все равно, из-за хороших ли сапог, или кожаной какой куртки, или из-за бумажника с «керенками»… Изнасиловать девушку – все, милый, позволено. Вы, батюшка, обратили внимание: вчера Белоцерковский забирает Магдалину Георгиевну по праву добычи! Голубчик, в настоящей-то войне, за это – расстрел!..
– Ну?.. Ведь, она – сама… Они, видимо, хорошо знали друг друга…
– Она… Насмерть напуганная женщина… Да что ей!.. Подумайте, могла на вчера сопротивляться? Как собаку, взял и повел к себе на сворке… Вместе спать… Тьфу!.. Мне такие нравы противны. Знаете, хорошая проститутка, и то так не пойдет. Вот вам, что родится в гражданской войне. Они так с нами, – и мы будем так же с ними. Раньше: герой – рыцарь!.. Как это в стихах-то сказано: «бедный и простой»… Честь, целомудрие… А тут?.. О Господи!.. Тут о чести говорить не приходится, а целомудрие сохранять просто глупо. Вы говорите: коммунистка, – Арчаков сказал… Какая там коммунистка!.. Просто материалистка в высшей степени. И знает себе цену, умеет себя продать…
– По существу, одно и то же.
– Жутко, милый Егор Иванович. Как потом привьете вы новому поколению старые взгляды порядочности. Невинность девушки-невесты покажется смешным предрассудком. Отвращение к палачу, к предателю, к изменнику, шпиону – глупостью. Деньги!.. Выкачать из них блага, – вот и все!..
За офицерским столом становилось шумнее и пьянее. Магдалина Георгиевна сидела рядом с Гайдуком и тихо шепталась с ним. Молодой кавказец в черкеске, при шашке, горячий, сильно охмелевший, что-то кричал на другом конце стола. Присутствие красивой и, по всем ее повадкам, как будто доступной, женщины пьянило крепче самого крепкого вина. Все распалились, забыли обо всем. Голоса стали громки, жесты – вызывающи. Спорящие поглядывали на артистку, ожидали ее одобрения.
– Эх, спать не дадут, – сказал Акантов.
– А вы, почему не пойдете к себе, – сказал Баклагин.
– Да куда же я пойду, когда в этом зале мне и отведена квартира…
– Да… Разгулялись, видать, до утра…
Кавказец, все его попросту звали Сандро, кричал что-то о рубке. Сильно посоловевший пожилой, тучный пехотный капитан, сидевший верхом на стуле посередине столовой, сказал с пьяной убедительностью:
– Ну, полно хвастать, Сандро. Где тебе перерубить человеческую шею? Там эти чортовы мускулы… Кости, позвонки, жилы, сухожилия… Это, брат, тебе не курица…
– Давай твоя шея, чисто срублю!
Сандро выхватил из ножен шашку. В пламени ламповых огней золотой молнией блеснуло лезвие кавказского «волчка»…
– Ну, что ты, Сандро, – поворачиваясь к нему, сказал юноша-доброволец, – с ума, что ли, спятил, нашему славному капитуше голову рубить? Ты что же, большевик, или кто?..
– Давай мне балшевика… Давай коммуниста… Станови на колени… Голова буду чисто рубить!..
– Эк, его развезло, – проговорил, зевая, Акантов. – Потеснитесь немного, я на диване прикорну… Вторая ночь без сна…
Акантов прилег, согнув ноги в коленях, положил голову на ручку дивана и закрыл глаза. Он продолжал слышать шум и крики, но шум и крики точно удалялись, уходили от него. Потом все стихло и ушло в небытие. Все исчезло… Акантов крепко заснул. Он спал в неудобной позе, одетый, с головой на жесткой сальной ручке, но спал недолго. Его разбудил дикий крик:
– Давай!.. вай… вай… вай!..
Акантов открыл глаза и несколько мгновений ничего не мог сообразить. Все показалось ему диким, кошмарным сном. Подле него стоял доктор и говорил, торопливо и растерянно:
– Полковник Акантов… Егор Иванович, что же это такое? Их остановить надо…
За столом, напротив Акантова, крепко схватив за руку выше локтя Гайдука, стояла Магдалина Георгиевна и безумными, огненными глазами смотрела вглубь столовой.
Стол был отодвинут. На образовавшемся пустом месте стоял на коленях Бродский. Он вытянул шею и со странною, глупою, ничего не понимающей, улыбкой оглядывал столпившихся вдоль стен офицеров. В углу, за печкой, стоял, хищно нагнувшись, напружив согнутые в коленях ноги, Сандро.
Он подоткнул полы черкески за ременный поясок, вытянул шею и смотрел безумными, жадными глазами на Бродского. В правой руке его дрожала крепко зажатая в кисти руки обнаженная шашка. Все это казалось или сном, или дикой какой-то игрой. Вдруг, с пронзительным криком: – Давай-вай-вай– вай !.. – Сандро вылетел, как вихрь, из-за печки, шашка визгнула в воздухе, и никто и охнуть не успел, как начисто отсеченная голова Бродского, с глухим стуком, точно упавший со стола кочан капусты, покатилась к ногам Магдалины Георгиевны. Обезглавленное тело покачнулось, и медленно, струя фонтаном кровь, повалилось на пол.
Как новая Саломея, бледная до синевы в лице, с горящими глазами, прижав обе руки к груди, стояла Магдалина Георгиевна. Томящая, гулкая до звона в ушах, кругом стала тишина.
Вскочивший с дивана Акантов услышал, как металлическим, звенящим голосом сказала Магдалина Георгиевна:
– Какой вы молодец, Сандро!..
Она пошла, покачиваясь, из столовой, Гайдук подбежал к ней и взял ее под руку. В ту же минуту, совсем близко, казалось, что в самом поселке, раздались выстрелы, и вбежавший в трактир доброволец крикнул:
– Господа!.. Красные нас атакуют!..
XVIII
Он сидел в углу стола, на почетном месте, рядом со своим другом, доктором Баклагиным. Он пил мало.
Шумная беседа шла кругом него. Этот ужин был оазисом среди пустыни непрерывного холода смерти постоянных боев. Каждому хотелось забыться, хотя на час одурманить себя и уйти от пережитых волнений и ужасов.
Давно не видели женщин. Артистка, появившаяся снова в русском сарафане, в кокошнике, расшитом стекляшками, с подмазанными щеками, подведенными глазами, нарумяненная и набеленная, показалась изумительно красивой. Все было к ее услугам. Каждый старался ей угодить.
Но уже ходили среди офицеров слушки, что артистка-то она артистка, и, говорят, первоклассная, но зачем же была она у красных? И сосед тихо шептал на ухо соседу: «А что, как эта прелестная Магда и точно коммунистка?».
И, возможно, что слушки эти дошли до самой Магдалины Георгиевны. Она вдруг встала и сказала прекрасным, звучным и задушевным голосом:
– Господа!.. Все-таки… чувствую… странно вам… Вчера вечером сидела с красноармейцами… с комиссарами… с лютыми врагами вашими… – Магдалина Георгиевна обвела томными глазами офицеров, тяжело вздохнула, и сказала с видимым отвращением: – с чекистами!.. Сегодня сижу с вами… Артистка… Много этим сказано… Я пела и декламировала перед Государем Императором… Я обожала Государя… молилась на него…
Несказанно тепел, чист, ясен и красив стал ее прозрачный, низкий голос. Он шел к сердцу.
Осоловелые от усталости и от вина, добровольцы подняли головы, и глаза их прояснились.
– Магда, – влюбленным вздохом прошептал Белоцерковский.
– Государь отрекся… Государя арестовали… Государя истязали и убили… Моя, господа, была обязанность не допустить до этого?..
Магдалина Георгиевна опять сделала длинную паузу, и с силой сказала:
– Это была ваша обязанность, господа!.. Я служила искусству. Мое искусство – будить чувства, заглядывать в глухие, на замок замкнутые, тайники человеческой души… Я заглянула в эти страшные дни в ваши, офицерские души, и поняла… Вы ничего уже не могли сделать…
И снова было молчание и тишина, но тишина стала напряженной и страшной. Кое-кто тяжело вздохнул. Было душно в низкой бревенчатой столовой деревенского трактира. От нескольких керосиновых ламп, висевших под потолком, было яркое, нелепое освещение. В нем высокая женщина, стоявшая в голове стола, казалась по неземному красивой и, вместе с тем, зловещей.
Магдалина Георгиевна продолжала тихим голосом:
– Это, господа, я не тост говорю… Я вспоминаю… И стараюсь объяснить… Не вам, но себе объяснить… И вот, я вспоминаю самое, самое ужасное. Ужаснее теперешнего, ибо то было начало… До жути ужасное…
Магдалина Георгиевна перевела дыхание. Точно трудно ей было говорить: задыхалась она.
– Это было при временном правительстве… Когда была бескровная революция… Когда наша интеллигенция взяла у Государя и его министров бразды правления… Тогда… Солдаты убивали своих офицеров и уходили с фронта… Тогда был Калущ и Тарнопольский небывалый погром… Помню… летом ужасного этого года, 1917-го года, ехала я, как сестра милосердия, на фронт. Глухая ветка где-то между Минском и Овручем. В пустом вагоне, в отделении второго класса, – я и какой-то армейский штабс-капитан. Лицо совсем молодое – волосы седые. Мы разговорились. Время было такое, каждый искал сочувствующую душу. Офицер вынул бумажку и прочел мне стихи: – «Молитва офицера»… Я сказала, что я артистка и читаю стихи с эстрады. – «Возьмите их», – сказал офицер. – «Это ваши стихи?». – «Нет». – «Чьи же они?». – «Не знаю»… – «Они вам нужны?». – «Нет, меня все равно убьют солдаты»… – Я нигде потом не видала этих стихов в печати… Я читала эти стихи везде, где то было можно. Публика плакала… Мне часто были неприятности из-за них… Хотите, я прочту их вам?
– Просим!.. Просим!.. – раздались дружные голоса. Стало еще тише в трактирной столовой. Из поселка, издалека, доносилась солдатская песня. Но она не портила настроения молитвенной тишины, наступившей в столовой. Магдалина Георгиевна подняла кверху глаза:
– Молитва офицера, – сказала она и, после секундного молчания, начала читать стихи:
– Егор Иванович, вы помните унтер-офицера Кирпичникова? – прошептал на ухо Акантову доктор Баклагин.
Христос Всеблагий, Всесвятой, Милосердный,
Услыши молитву мою…
Услыши меня, мой Заступник Усердный:
Пошли мне погибель в бою!..
Смертельную пулю пошли мне навстречу
Ведь, благость безмерна Твоя…
Скорее пошли мне кровавую сечу,
Чтоб в ней успокоился я…
На Родину нашу нам нету дороги,
Народ наш на нас же восстал,
Для нас он воздвиг погребальные дроги,
И грязью нас всех закидал…
Три года мы тяжко, безмерно страдали,
Святые заветы России храня.
Мы бились с врагами, но мы не считали
Часами рабочими нашего дня…
В глубоких могилах, без счета и меры,
В своем и враждебных краях,
Сном вечным уснули бойцы-офицеры,
Погибшие в славных боях…
Но мало того показалось народу,
И вот… Чтоб прибавить могил,
Он – нашей же честью – купил свободу,
Своих офицеров убил…
Правительство юное, люди науки,
И много сословий и лиц,
Пожали убийцам кровавые руки,
Прославили наших убийц…
– Того, кому навесили Георгиевский крест за убийство своего начальника?..
– Того самого.
– Ага, помню… Да, было… Было… Какая это была подлость!..
Магдалина Георгиевна продолжала:
– Мне комендант, полковник Арчаков, говорил, что он думает, что она коммунистка, а Арчаков никогда еще не ошибался. Как вы думаете, Иван Алексеевич?..
Терпенью исполнилась нашему мера…
Народ с нас погоны срывал,
И званье святое бойца-офицера
Бессовестно в грязь затоптал…
Чуть слышно ответил Баклагин:
– Она – женщина.
– Ну?..
– Этим все сказано.
– Я вас не понимаю.
– Погодите, дайте ей кончить…
Голос Магдалины Георгиевны окреп. Она выкликала слова, как пророчица. Все глаза были устремлены на нее. Прислуга-солдаты, тихо собиравшие со стола посуду, остановились и внимательно слушали артистку. На лице Белоцерковского застыло такое восторженное, влюбленное выражение, что на него было совестно смотреть.
Магдалина Георгиевна низко опустила голову и замолчала. Не сразу раздались аплодисменты. Огромно и потрясающе было впечатление от прочтенного. Потом понесли на тарелке бокал вина, адъютант Акантовского полка с листом бумаги кинулся просить диктовать ему стихи. К нему присоединились и другие. Раздавались голоса:
Промчатся столетья, пройдут поколенья,
Увидят все новые сны,
И будут потомки читать без волненья
Истории страшной войны…
А в ней сохранится так много примеров,
Как русский народ воевал,
И как он своих боевых офицеров
Своей же рукой убивал…
– Записать!.. Записать!.. Господа, надо непременно записать, пока не забылось…
В эту самую минуту – это отлично запомнил Акантов, – в столовую вошел поручик Гайдук…
Он вошел, возбужденный, взволнованный, с блестящими глазами, точно пьяный. Будто не провел он эти вечерние часы за самым неприятным и тяжким делом кровавого уничтожения коммунистов, а неумеренно где-то пил…
– Ну, как? – спросил кто-то из офицеров.
– Отлично. Всех триста сорок девять покончили. Не проснутся. Уже закапывают. Отлично умирали китайцы. Как скот. Похоже было на то, что они не понимали, что их убивают. Матросы бронепоезда – слизь… На коленях ползали, руки целовали… Гадость!.. Коммунисты – ничего. Шестеро бежали…
– Как?..
– Как!.. Очень даже просто. Ты уследи-ка за ними, когда их почти четыреста, а мне всего двадцать человек назначили, и те мальчики. Удивляюсь, что они все-то не разбежались…
– Посмотрите на Магдалину Георгиевну – тихо сказал Баклагин Акантову. – Видите, как она преобразилась…
Магдалина Георгиевна остро и внимательно смотрела на Гайдука. Ее глаза расширились, тонкие ноздри раздулись и трепетали, чувственный, алый рот был полуоткрыт, и в его кровавом разрезе хищно блестели белые крупные зубы. Страсть, обожание, преклонение горели в напряженном взоре…
– Я вам сказал – женщина… Первобытная женщина! Да, впрочем, пожалуй, всякая женщина. Женщина, она любит убийц… Это еще из животного мира идет. Там самки смотрят, как в боях друг с другом самцы убивают один другого. Да, что говорить, а у людей?.. Римские цирки и любовь к гладиаторам, рыцарские турниры. Пронзи копьем соперника и получай любовь прекрасной дамы. Тут, батенька мой, просто-напросто – патология… И, вот, если в настоящей, правильной войне мы наблюдаем, а последнее время и изучаем, военную психологию, то в гражданской войне, где все обнажено, где все наружу, – это уже будет не психология, но патология войны…
Принесли новые запасы вина. Теснее сдвинулись за столом. Белоцерковского вызвал фельдфебель, и тот ушел. Акантов и Баклагин перебрались в темный угол и сели на старый трактирный диван. Магдалина Георгиевна диктовала стихи молодым офицерам, и все поглядывала затуманенными страстью глазами на жадно евшего и пившего вино Гайдука.
– Да, батенька мой, – низким басом говорил Акантову Баклагин, – ни что другое, как патология. Белоцерковский – красавец мужчина, высокий, стройный, черные кудри, при том – сама доблесть, рыцарь, храбрец, но убивает из пушек, издали. Он сражается, воюет, но не убивает, как мясник… А этот, поглядите на Гайдука, – слизняк. Урод, кривые ноги… Молоко на губах не обсохло. Вероятно, развратник… И при том же, слюнявый развратник. Убивал, возможно, что под кокаином, – да зато сам!.. «Цокал» из револьвера по затылкам, командовал залпы, добивал недострелянных, обыскивал трупы, снимал кольца, вынимал из карманов портсигары, деньги… Бррр.. Гадость какая!.. Палач… А ей – нравится. Она Белоцерковскому и нам стихи хорошие говорить будет, молитву читать, благословлять будет и взгляды нам посылать будет, а, простите за грубое слово, – спать пойдет вот с этим… палачом!.. убийцей!..
– Ну что вы, Иван Алексеевич…
– Помяните мое слово… Тем и страшна гражданская война, что на ее почве родится не уважение к противнику, как в настоящей войне, а ненависть и презрение. Не рыцарство, а тупая жажда убийства. Не доблесть и честность, а жажда наживы… Ограбить, достать, добыть… Обыскать убитого, добить раненого – все равно, из-за хороших ли сапог, или кожаной какой куртки, или из-за бумажника с «керенками»… Изнасиловать девушку – все, милый, позволено. Вы, батюшка, обратили внимание: вчера Белоцерковский забирает Магдалину Георгиевну по праву добычи! Голубчик, в настоящей-то войне, за это – расстрел!..
– Ну?.. Ведь, она – сама… Они, видимо, хорошо знали друг друга…
– Она… Насмерть напуганная женщина… Да что ей!.. Подумайте, могла на вчера сопротивляться? Как собаку, взял и повел к себе на сворке… Вместе спать… Тьфу!.. Мне такие нравы противны. Знаете, хорошая проститутка, и то так не пойдет. Вот вам, что родится в гражданской войне. Они так с нами, – и мы будем так же с ними. Раньше: герой – рыцарь!.. Как это в стихах-то сказано: «бедный и простой»… Честь, целомудрие… А тут?.. О Господи!.. Тут о чести говорить не приходится, а целомудрие сохранять просто глупо. Вы говорите: коммунистка, – Арчаков сказал… Какая там коммунистка!.. Просто материалистка в высшей степени. И знает себе цену, умеет себя продать…
– По существу, одно и то же.
– Жутко, милый Егор Иванович. Как потом привьете вы новому поколению старые взгляды порядочности. Невинность девушки-невесты покажется смешным предрассудком. Отвращение к палачу, к предателю, к изменнику, шпиону – глупостью. Деньги!.. Выкачать из них блага, – вот и все!..
За офицерским столом становилось шумнее и пьянее. Магдалина Георгиевна сидела рядом с Гайдуком и тихо шепталась с ним. Молодой кавказец в черкеске, при шашке, горячий, сильно охмелевший, что-то кричал на другом конце стола. Присутствие красивой и, по всем ее повадкам, как будто доступной, женщины пьянило крепче самого крепкого вина. Все распалились, забыли обо всем. Голоса стали громки, жесты – вызывающи. Спорящие поглядывали на артистку, ожидали ее одобрения.
– Эх, спать не дадут, – сказал Акантов.
– А вы, почему не пойдете к себе, – сказал Баклагин.
– Да куда же я пойду, когда в этом зале мне и отведена квартира…
– Да… Разгулялись, видать, до утра…
Кавказец, все его попросту звали Сандро, кричал что-то о рубке. Сильно посоловевший пожилой, тучный пехотный капитан, сидевший верхом на стуле посередине столовой, сказал с пьяной убедительностью:
– Ну, полно хвастать, Сандро. Где тебе перерубить человеческую шею? Там эти чортовы мускулы… Кости, позвонки, жилы, сухожилия… Это, брат, тебе не курица…
– Давай твоя шея, чисто срублю!
Сандро выхватил из ножен шашку. В пламени ламповых огней золотой молнией блеснуло лезвие кавказского «волчка»…
– Ну, что ты, Сандро, – поворачиваясь к нему, сказал юноша-доброволец, – с ума, что ли, спятил, нашему славному капитуше голову рубить? Ты что же, большевик, или кто?..
– Давай мне балшевика… Давай коммуниста… Станови на колени… Голова буду чисто рубить!..
– Эк, его развезло, – проговорил, зевая, Акантов. – Потеснитесь немного, я на диване прикорну… Вторая ночь без сна…
Акантов прилег, согнув ноги в коленях, положил голову на ручку дивана и закрыл глаза. Он продолжал слышать шум и крики, но шум и крики точно удалялись, уходили от него. Потом все стихло и ушло в небытие. Все исчезло… Акантов крепко заснул. Он спал в неудобной позе, одетый, с головой на жесткой сальной ручке, но спал недолго. Его разбудил дикий крик:
– Давай!.. вай… вай… вай!..
Акантов открыл глаза и несколько мгновений ничего не мог сообразить. Все показалось ему диким, кошмарным сном. Подле него стоял доктор и говорил, торопливо и растерянно:
– Полковник Акантов… Егор Иванович, что же это такое? Их остановить надо…
За столом, напротив Акантова, крепко схватив за руку выше локтя Гайдука, стояла Магдалина Георгиевна и безумными, огненными глазами смотрела вглубь столовой.
Стол был отодвинут. На образовавшемся пустом месте стоял на коленях Бродский. Он вытянул шею и со странною, глупою, ничего не понимающей, улыбкой оглядывал столпившихся вдоль стен офицеров. В углу, за печкой, стоял, хищно нагнувшись, напружив согнутые в коленях ноги, Сандро.
Он подоткнул полы черкески за ременный поясок, вытянул шею и смотрел безумными, жадными глазами на Бродского. В правой руке его дрожала крепко зажатая в кисти руки обнаженная шашка. Все это казалось или сном, или дикой какой-то игрой. Вдруг, с пронзительным криком: – Давай-вай-вай– вай !.. – Сандро вылетел, как вихрь, из-за печки, шашка визгнула в воздухе, и никто и охнуть не успел, как начисто отсеченная голова Бродского, с глухим стуком, точно упавший со стола кочан капусты, покатилась к ногам Магдалины Георгиевны. Обезглавленное тело покачнулось, и медленно, струя фонтаном кровь, повалилось на пол.
Как новая Саломея, бледная до синевы в лице, с горящими глазами, прижав обе руки к груди, стояла Магдалина Георгиевна. Томящая, гулкая до звона в ушах, кругом стала тишина.
Вскочивший с дивана Акантов услышал, как металлическим, звенящим голосом сказала Магдалина Георгиевна:
– Какой вы молодец, Сандро!..
Она пошла, покачиваясь, из столовой, Гайдук подбежал к ней и взял ее под руку. В ту же минуту, совсем близко, казалось, что в самом поселке, раздались выстрелы, и вбежавший в трактир доброволец крикнул:
– Господа!.. Красные нас атакуют!..
XVIII
С этой тяжелой, кровавой ночи счастье победы покинуло Добровольческую армию. Точно присутствие женщины, артистки Магдалины Георгиевны Могилевской, принесло несчастье, сглазило былые успехи.
В ту страшную ночь выскочили с трудом. Денщик Белоцерковского на батарейной тачанке умчал полковницкую барыню в тыл. Батарея стала на позицию у самой станции, на площади, подле трактира, и беспорядочными, частыми выстрелами остановила наступление красных и дала возможность кое-как собраться пехоте. Сандро, во главе ординарцев и конных офицеров, с безумной отвагой кинулся навстречу красным казакам, и был убит, но красных опрокинул, несмотря на то, что красных было в десять раз больше.
Утренний густой туман прикрыл отступление полка Акантова.
А там и пошло…
Осенний ветер срывал последнее золото листвы с белых берез, темнели и набухали влагою высокие тополя и узкими метлами торчали у въезда в селения. Черноземная грязь широких степных шляхов губила людские и конские силы. По железнодорожным путям тянулись бесконечно длинные составы товарных поездов. Увозили добычу, беженцев из покидаемых городов, офицерских жен и детей, всех тех, кто, в той или иной мере, помогал добровольцам.
Судьба тех, кто, по легкомыслию, или потому, что поверил обещаниям красных, или просто не пожелал расстаться с насиженным гнездом и имуществом, и остался, была ужасна.
За Добровольческой армией ползли слухи о невероятных пытках, которым подвергали всех тех, кто когда-то радовался победам «белых» и встречал их, как триумфаторов. Заживо сожженные монахи и священники, посаженные на колья люди, офицеры, с которых с живых снимали кожу, выкалывали и выжигали глаза, изнасилованные толпою пьяных красноармейцев девушки, – страшными призраками шли по следам отступающих. Они стояли над ними жестоким, омрачающим совесть, упреком…
Арьергард добровольцев, лучшие их полки, кидались в контратаки, жертвуя собой, чтобы задерживать настигавшую армию красную нечисть. Главные силы отступали неудержимо, почти не останавливаясь. Сыпной тиф косил армию. Силы людей были надорваны, дух утерян…
Наступила зима.
Полк Акантова, с батареей Белоцерковского, остановился на дневку в большом селении. По случаю дня рождения Магдалины Георгиевны, Акантов получил приглашение к Белоцерковскому на обед.
Обед устраивался в доме волостного правления. Сам Белоцерковский жил неподалеку на краю селения.
Акантов пошел на обед с доктором Баклагиным. В серебряной оправе инея были нарядные высокие тополя. Раскидистые яблони и груши, с налипшим на черные их ветви снегом, стояли недвижно, как зачарованные. Закатное солнце позолотило их белый, снежный убор.
Акантов шел рядом с доктором, и тот говорил ему ворчливым баском:
– Помните, осенью, в тот ужасный день, когда был у нас бой на станции, я рассказывал вам про патологию гражданской войны… Подтверждения кое-какие уже имеются, Гайдук при Могилевской в роли «кавалье серван», то есть, по-нашему, – хахалем околачивается… А благороднейший рыцарь наш, Николай Иванович, туча тучей… Ревнует… По писаному идет и к нехорошему приведет…
Гулко стучали сапоги по обмороженным, покрытым льдом и посыпанным песком, ступеням крыльца. На перилах, на подоконнике, на ставнях, на пологой железной крыше пуховыми подушками лежал толстый слой снега. Предзакатное небо казалось зеленым, розовые лучи солнца клали нежные, переливающиеся краски на снежную белизну. Мягок и душист был мороз.
Акантов приостановился на крыльце и посмотрел вдоль улицы на север. За селением, в ровной, далеко идущей степи, курились голубые туманы. И почти на горизонте, в безлюдном просторе, лиловым островом стояло селение: там был неприятель – большевики…
Потоптавшись на досках ступеней, чтобы стряхнуть налипший на сапоги снег, Акантов и Баклагин вошли в избу…
В просторном помещении, с белеными известкой стенами, густо пахло капустой и горячим тестом. Большие, длинные пироги, только что вынутые из печи, стояли на столе и точно дышали золотистой масляной, хрусткой корочкой. Батарея постаралась угодить любимому командиру. Деревянный стул в голове стола был увит еловыми ветвями. Шарообразные кусты бледно-зеленой омелы с прозрачными белыми ягодками были подвешены над праздничным столом. Но хозяина и хозяйки еще не было. Старший офицер батареи, капитан Бондарев, встретил гостей:
– Николай Иванович просил извинить его, – сказал он Акантову, – он чуть-чуть припоздает. С час тому назад, он с поручиком поехали попробовать в санках нового рысака, которого увели из-под Курска. Вы не видали его?.. Темно-серый, совсем стальной… Побежка изумительная.
– Беговой, наверно, – сказал другой офицер-артиллерист, Навагин. – Им уже и вернуться время, – добавил он. – Темнеть начинает…
Солнце, залив румяным светом белые стены, и, поиграв перламутровыми красками на расписанных морозом стеклах, скрылось, и темнота, по-зимнему уютно вошла в теплую комнату.
Солдаты-артиллеристы зажгли лампы. Офицеры батареи, их было шесть, Акантов, Баклагин и два пехотных офицера, толпились около стола, поджидая хозяев. Кое-кто закурил папиросу.
Создавалась некоторая неловкость. Разговор не вязался. Посматривали в окно, закрываясь от света ладонями, выходили на крыльцо… Кто-то сказал:
– Идут…
На дворе под окнами раздался топот конских ног и шелест санных полозьев. Из освещенной комнаты в сумраке наступившего вечера не было видно. Акантов вышел на крыльцо посмотреть рысака.
Сани остановились у крыльца. В них неподвижно лежал человек в светлой длинной шубе. Другой, – Гайдук, – соскочил с саней, и, обмотав вожжи около вереи крыльца и отталкивая Акантова, вбежал по ступеням в зал:
– Полковник Белоцерковский сейчас застрелился! – взволнованным голосом сказал Гайдук.
В ту страшную ночь выскочили с трудом. Денщик Белоцерковского на батарейной тачанке умчал полковницкую барыню в тыл. Батарея стала на позицию у самой станции, на площади, подле трактира, и беспорядочными, частыми выстрелами остановила наступление красных и дала возможность кое-как собраться пехоте. Сандро, во главе ординарцев и конных офицеров, с безумной отвагой кинулся навстречу красным казакам, и был убит, но красных опрокинул, несмотря на то, что красных было в десять раз больше.
Утренний густой туман прикрыл отступление полка Акантова.
А там и пошло…
Осенний ветер срывал последнее золото листвы с белых берез, темнели и набухали влагою высокие тополя и узкими метлами торчали у въезда в селения. Черноземная грязь широких степных шляхов губила людские и конские силы. По железнодорожным путям тянулись бесконечно длинные составы товарных поездов. Увозили добычу, беженцев из покидаемых городов, офицерских жен и детей, всех тех, кто, в той или иной мере, помогал добровольцам.
Судьба тех, кто, по легкомыслию, или потому, что поверил обещаниям красных, или просто не пожелал расстаться с насиженным гнездом и имуществом, и остался, была ужасна.
За Добровольческой армией ползли слухи о невероятных пытках, которым подвергали всех тех, кто когда-то радовался победам «белых» и встречал их, как триумфаторов. Заживо сожженные монахи и священники, посаженные на колья люди, офицеры, с которых с живых снимали кожу, выкалывали и выжигали глаза, изнасилованные толпою пьяных красноармейцев девушки, – страшными призраками шли по следам отступающих. Они стояли над ними жестоким, омрачающим совесть, упреком…
Арьергард добровольцев, лучшие их полки, кидались в контратаки, жертвуя собой, чтобы задерживать настигавшую армию красную нечисть. Главные силы отступали неудержимо, почти не останавливаясь. Сыпной тиф косил армию. Силы людей были надорваны, дух утерян…
Наступила зима.
Полк Акантова, с батареей Белоцерковского, остановился на дневку в большом селении. По случаю дня рождения Магдалины Георгиевны, Акантов получил приглашение к Белоцерковскому на обед.
Обед устраивался в доме волостного правления. Сам Белоцерковский жил неподалеку на краю селения.
Акантов пошел на обед с доктором Баклагиным. В серебряной оправе инея были нарядные высокие тополя. Раскидистые яблони и груши, с налипшим на черные их ветви снегом, стояли недвижно, как зачарованные. Закатное солнце позолотило их белый, снежный убор.
Акантов шел рядом с доктором, и тот говорил ему ворчливым баском:
– Помните, осенью, в тот ужасный день, когда был у нас бой на станции, я рассказывал вам про патологию гражданской войны… Подтверждения кое-какие уже имеются, Гайдук при Могилевской в роли «кавалье серван», то есть, по-нашему, – хахалем околачивается… А благороднейший рыцарь наш, Николай Иванович, туча тучей… Ревнует… По писаному идет и к нехорошему приведет…
Гулко стучали сапоги по обмороженным, покрытым льдом и посыпанным песком, ступеням крыльца. На перилах, на подоконнике, на ставнях, на пологой железной крыше пуховыми подушками лежал толстый слой снега. Предзакатное небо казалось зеленым, розовые лучи солнца клали нежные, переливающиеся краски на снежную белизну. Мягок и душист был мороз.
Акантов приостановился на крыльце и посмотрел вдоль улицы на север. За селением, в ровной, далеко идущей степи, курились голубые туманы. И почти на горизонте, в безлюдном просторе, лиловым островом стояло селение: там был неприятель – большевики…
Потоптавшись на досках ступеней, чтобы стряхнуть налипший на сапоги снег, Акантов и Баклагин вошли в избу…
В просторном помещении, с белеными известкой стенами, густо пахло капустой и горячим тестом. Большие, длинные пироги, только что вынутые из печи, стояли на столе и точно дышали золотистой масляной, хрусткой корочкой. Батарея постаралась угодить любимому командиру. Деревянный стул в голове стола был увит еловыми ветвями. Шарообразные кусты бледно-зеленой омелы с прозрачными белыми ягодками были подвешены над праздничным столом. Но хозяина и хозяйки еще не было. Старший офицер батареи, капитан Бондарев, встретил гостей:
– Николай Иванович просил извинить его, – сказал он Акантову, – он чуть-чуть припоздает. С час тому назад, он с поручиком поехали попробовать в санках нового рысака, которого увели из-под Курска. Вы не видали его?.. Темно-серый, совсем стальной… Побежка изумительная.
– Беговой, наверно, – сказал другой офицер-артиллерист, Навагин. – Им уже и вернуться время, – добавил он. – Темнеть начинает…
Солнце, залив румяным светом белые стены, и, поиграв перламутровыми красками на расписанных морозом стеклах, скрылось, и темнота, по-зимнему уютно вошла в теплую комнату.
Солдаты-артиллеристы зажгли лампы. Офицеры батареи, их было шесть, Акантов, Баклагин и два пехотных офицера, толпились около стола, поджидая хозяев. Кое-кто закурил папиросу.
Создавалась некоторая неловкость. Разговор не вязался. Посматривали в окно, закрываясь от света ладонями, выходили на крыльцо… Кто-то сказал:
– Идут…
На дворе под окнами раздался топот конских ног и шелест санных полозьев. Из освещенной комнаты в сумраке наступившего вечера не было видно. Акантов вышел на крыльцо посмотреть рысака.
Сани остановились у крыльца. В них неподвижно лежал человек в светлой длинной шубе. Другой, – Гайдук, – соскочил с саней, и, обмотав вожжи около вереи крыльца и отталкивая Акантова, вбежал по ступеням в зал:
– Полковник Белоцерковский сейчас застрелился! – взволнованным голосом сказал Гайдук.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента