С братом двоюродным оксанкиным на его "жигуленке" отправились, тот по делам каким-то своим коммерческим, да ведь и не в первый уж раз ездил. Часу не прошло, как отъехали, а хоть беги за ними - так разняло что-то, растравило неспокойство. Но так ли, сяк, а утишил все-таки, почти уговорил себя: ну да, бывает всякое там, безобразничают наци и подонки всякие - а где теперь этого нет? И ездят люди, попривыкли уже, что ли, притерпелись - как, скажи, к скверной погоде...
   Но нет, предупреждало же что-то, давало знать, а он не услышал толком. Не прислушался, вернее - не внял, и кто ему теперь виноват? Не мальчик, должен бы знать и знает же, где живет - в нещадном, людском, какое лишь притворяется, что будто бы не знает, не ведает, что творит, даже и справедливостью вооружась, как арматурным прутом-двадцаткой... И только во сне том, словно на затертой видеопленке повторяющемся какой уж год, где и краски, и звуки "плывут" уже и фальшивят вовсю, верит он в справедливость; а как до дела, до жизни - нету ее, справедливости, и не было никогда, похоже, а есть... что есть? Самовольщина есть, у каждого своя, и всякий готов свою за правду счесть, махает ею как дубиной, да, и стреляет из нее же, из самопалки, аж щепье летит... И даже тщеславился он ею, правотой своей, и сейчас еще нет-нет, да погордится; но в том-то, может, как раз и беда, что ведь есть она у него, правота, самая вроде бы прямая, - а лучше бы, думаешь, и не было бы ее вовсе, никакой, чтоб глаза ею людям не колоть, на зло не вызывать. А по-настоящему если, то и нельзя тут, в людском, правым быть, невозможно - обязательно другая найдется, правее твоей. Да и самому покоя не даст она, правда твоя, всю нутрянку выест, ревнивая, а что ею докажешь? В мире этом неправом, в подлое как никогда, наизнанку будто вывернутое времяничего. Только трясучку наживаешь вот эту...
   Отвлекая себя, на небо смотрел в волглых, серостью понизу подбитых облачках, недвижно, казалось, расположившихся в размытой, в мягкой голубизне его, переливчатое свиристенье жаворонков слышал там, над заречными, дымкой солнечной повитыми полями, над Шишаем, успевшим незаметно как нежной прозеленью взяться уже, подернуться. Заждавшаяся своего часа, скорая везде и спорая шла работа, видимая, а больше неприметная или вовсе незримая, исподволь где-то совершающаяся, являя глазу если не вполне готовое что-то свое, то изготовившееся уже, знак ли свой, примету ли: повылезли всюду, где ни скребни граблями, войлочно-белые и будто паутиной облепленные сверточки и комья лопуха, насплошь заросло им подворье, по прошлогоднему будыльнику судя; почки на вишеннике лопнули кое-где - и с пробелью затаившихся в них цветков, если приглядеться; а сирень так и вовсе со дня на день выкинуть листья готова, и грачи уж давно обустроились на гнездах, примолкли, отяжеленные летают, семейным прокормом озабоченные... Все торопилось, этой раскатившейся работой подгоняемое, спешило оказать себя; а он не то чтобы отставал, с делами какими не управлялся, не поспевал за весною, за днем ее, какой год кормит, нет, невелики теперь его заботы, - но будто опять как в стороне от всего, поспешающего, лишь как свидетель какой; и в этом зазоре ли, прогале меж ним и всем остальным словно бы ледяной какой сквознячок отчужденья потягивает, забыть о себе на дает... в провале этом, да, в нем самом, человеке, случившемся, где пустота мерклая поселилась, безнадега, с какой неизвестно что делать, как избыть. Да и надо ль оно - избывать...
   Стал сбивать скворечник, в ржавой трухе ящика инструментального копаясь, отыскивая и прямя на тисках старые, будто нарочно искрученные, гнутые-перегнутые гвозди. Сгодятся и старые, крепче сидеть будут; но уж если сбита шляпка, свернута набок - хрен ты забьешь такой. И волей-неволей опять тут сравнишь с человеком: свернута если у него голова - всё, что ты ни хошь делай, а не выправишь...
   Шест подыскал попрочней, прибил - все вроде? Нет, ветку бы сбоку надо для песни, как говорится, да хоть из вишенника вон, все подольше послужит. Засохшую, крепкую как кость, срезал, проволокой прикрутил к шесту, теперь и ставить можно.
   И ходил, приглядывался - куда? Летком на восход бы желательно, солнце встречать, да и сугрев первый не помешает никогда после ночки-то. На баню если - низковато, птица этого не любит; на сарай, да, больше некуда. На старую глянул скворечню: как они там? Воробей сидел в самом летке, заткнув его собою и грудку выпятив, хозяином глядел самодовольным, а самочки не видно было... нет, на забор вон порхнула с земли, серенькая, в клюве пушинка ли, перышко - время не теряют, однако, да и чего ждать-то.
   Когда закончил со всем, на часы, гречаниновскую память, поглядел: пустяки вроде, забава, а чуть не полдня провозился... Не ахти какой, может, на вид получился домок, но добротный, и теперь жильцов только ждать, квартирантов. И не замедлили они, уже прыгал по крыше и ветке, крутился у входа залетный какой-то воробьишко драный, бездомовный, покрикивал запальчиво - мое! мое! - будто потерянное нашел. И насмелился наконец, юркнул внутрь, не тесен вовсе леток; а когда высунулся, выскочил на ветку потом, чирикая что-то призывное уже, то видно было, что и увериться успел: мое!.. Еще за ордер подерись, крикун, больно легко жить хочешь.
   VI
   Больше, чем когда-либо, по-вдовьи постно, скучно было в избе - будто все ждала она кого; и он теперь все, считай, время свое во дворе проводил. Перекусил наскоро и к граблям опять, к лопате: вызовут если, выдернут завтра к сеялкам, то, считай, до конца посевной не прибран двор останется - уже сеют, у кого налажено. Продирал граблями бурьяны и давно не копанную, заклеклую в бесплодии, разве что сверху и ненадолго отпаренную малость по весне землю, прикидывал, где и что посадить-посеять, самое что ни на есть обиходное - лук-чеснок там, огурцы с помидорами, что у соседей семенного подвернется, у доброхотов. Наверх поглядывал иногда - без перемен, все те же лишь воробьи крутятся около, то вздорить начнут из-за нового жилья, хай поднимут, а то снимутся все, пропадут вдруг, будто еще важней где-то у них дела...
   И с уборкой успел Василий покончить, под грядки копать принялся, где посуше, когда появился он, скворец, - и опять неожиданно, как новость. Знакомый уже посвист услышался, клекоток - и вот он, подарком на ветке той вишневой скворечной покачивается, строгий в оперенье темном своем и несуетный, острым клювом нацеленный куда-то поверх всего. Перепрыгнул на крышу, слегка в нее клювом тюкнул, проверяя словно, и безбоязно перепорхнул, уцепился за полочку летка, заглянул туда. И скользнул в него легко, будто смазанный, только хвост торчал - нет, хорошо все-таки, что шире не раздолбил, - а потом и он пропал. Долго, показалось, с полминуты не было его, и только подрагивала как живая скворечня сама; но вот появился, оглядел окрестности, на него, человека, глянул мельком тоже, как на нечто привычное и не мешающее, и по всему стало видно, что это скворец зрелый, опытный, не раз живший в скворечниках именно, при людях; а тот ли, утренний, или другой - какая разница... И заскворчал по-домашнему мягко, рассыпчато довольный, что ли?
   И уже с крыши дощатой такую выдал трель горловую зазывную, с прищелком и коленцами, что даже Васек, успевший набегаться за оранжевыми бабочками-крапивницами, ранними самыми, и на сугревке прикорнувший, и тот услышал и детскими беспонятными глазами глядел наверх, к птице, рассылавшей окрест переливчатые и далеко, верно, слышимые призывы, томления эти и обещанья страстные...
   Улетал на какое-то время, недолгое; и опять возвращался, проверить не забывая, не залез ли ненароком кто, не захватил ли... нет, явно уже было, что выбрал это именно, а не какое другое жилье, да и кто их и где ждет-то теперь, скворцов? Самим до себя нынче людям стало, со своей бы неурядицей великой, дурной донельзя, справиться - кому их чистить тут, скворечни те же, если даже и есть они, иль новые ладить? Ребятни совсем не осталось, и он удивился, со школьниками утром раненько автобуса дожидаясь, какой возил их на учебу на усадьбу центральную, а они с Лоскутом и мужиками к сеялкам своим и тракторам в мастерские собрались: и половины старенького "пазика" не набралось детвы, а раньше и в два таких не усовались бы, да еще в самом Шишае начальная была школа... Некому, и потому, сдается, и не видел он их нигде, в городах тем более: это люди туда понабились - дышать нечем, а скворец - птица сельская, вольная, он за плугом ходит и до помоек городских не опустится. Да, какая-никакая, а все-таки воля здесь, хозяином себе будешь, если захочешь; а сдохнешь - так хоть закопают по-людски, а не лопатой бульдозерной, не в мешке полиэтиленовом для отходов... И некуда ему и незачем больше ездить, тоску ловить... что, так уж и решил? Спросить-то себя спросил, а отвечать, зарекаться надо ли, опять же? Торопиться тебе некуда, если б и хотел.
   Брякнула щеколда на калитке, торопливо - по-иному и ходить-то не умел продвигал к нему сапогами Федька, издали еще разулыбившись с чего-то:
   - Двор-то, двор - не узнать!.. Эт когда ж ты управился?
   - А что мне делать еще?
   - А-а... ну да. - И голову вскинул - на скворца, рассыпавшего вдруг очередную дробь свою с присвистом и гуканьем нежным, ни малого даже вниманья не обращавшего на них внизу, будто их не было вовсе, будто он - один... Эка его... разымает. Да ты ему, брат ты мой, во-он чего...
   - Да так... Сгондобил наспех. - Василию неловко отчего-то сделалось, словно за стыдным застали. - Пусть.
   - Я б и сам, это, помастерил - а колгота такая, что ширинку застегнуть неколи*... - И глаза на штаны свои замурзанные, рабочие опустил, зашелся смешком, пальцами корявыми заправляя невинно глядящую пуговку: А-ах-ха-хи-хи-и! Во, гляди... точно! - Отсмеялся, носом шмурыгнул. - А я к тебе чего: банюху под вечер топить буду - приходи. Часу так в восьмом. Посидим, это, суббота же. А то запятят завтрева, может, запрягут на посевную... - И помялся, показал, как школьник, бутылку в кармане, заткнутую газетной заверткой: - Мы, это... давай-ка, брат ты мой, по маленькой пока. Хорому-то обмыть. Как ты?
   А и в самом деле, брат - по несчастью. По беде нашей всякой.
   - Никак. Слышь, Федьк, ну ее на хрен - сейчас. Голову мутит - а за каким, скажи? Ну-ка, дай... Давай-давай, - прикрикнул усмешливо, вытянул бутылку у растерянно улыбавшегося Лоскута, сунул себе в боковой карман куртешки. - Чистая там у меня... завалялась - сам поставлю. После бани. А муть эта пусть у меня постоит, тебе ж и сгодится как-нибудь - лады?
   - Да уж и то... - в некотором смятении согласился Лоскут, пошкрябал рыжую щетину. - Вроде как по случаю, огород тут соседу вспахал - а надоела как грех, вообще-то... Всю ее, паскуду, не выпьешь.
   - Ну. Посидим вон давай, покурим.
   - Эт он что ж, без пары? - на ступеньку крыльца присев, спросил Федька, кивнул на замолчавшего, приуставшего, должно быть, и перья чистившего скворца. - Один, сердешный?
   - Ну. Ищет.
   - Не, я б один не осилил... ну, жить. Слабак я на жись, вот честно...с какой-то искренностью непрошеной и обескураживающей, от которой Василий отвык давно, сказал он, щурясь безброво на блистающее, хоть и к вечеру катилось, все такое же свежее вешнее солнышко. - Не по мне. Иль бы спился, иль не знаю што... забродил бы, так средь людей и толокся бы.- И вздохнул: Натура.
   - Натура - она дура... - только и мог сказать в ответ. А и нелепый мы народ - вот почему? И что мы в откровенья перед всяким встречным-поперечным лезем, не зная броду, душу вытряхаем перед всеми... что расшеперились перед целым светом с нею?! Нужна она ему!.. Вон хоть этих взять, как их... англосаксов, язык их: пишут буквами одно, читают-выговаривают по-другому вовсе, а уж думают совсем третье-четвертое - их-то голыми руками, как нас, не возьмешь. Английский оккупационный, так Гречанинов язык их называл.
   И ладно бы - со своими откровенничать, вот как сейчас; а то ведь с кем ни попадя такое может брякнуть наш человек, чего и себе не вот скажешь; а зачем - и сам не знает... Как их отучить, таких, коли жизнь не научила? И тиснул плечо его, оставил руку на плече:
   - Ладно, брат... не тебе об этом думать. Вон их сколь по лавкам твоим. И родни полсела.
   - Эт-то да. Лишку даже-ть...
   "Лишку"... Ну, реквизнул у него бутылку - как, скажи, парторг, а дальше что? В другой раз не с тобой, а с кем иным разопьет, вот и все дела, думал он, отваливая вилами улежавшуюся за годы - когда тут последний раз мать копала? - вязкую, да и толком еще не проснувшуюся землю, слитными комьями выворачивалась, и каждый надо было бить-разбивать. Какой там ни есть, а брат, да; но разве что в младшие годится, и возраст тут ни при чем, коли уж в другом, главном недоросток... или маленькая собачка довеку щенок? Да нет, не скажешь вроде бы этого; но когда мы повзрослеем по-настоящему наконец все? Сколько можно тешить дядей матерых чужих, со стороны, умных и злых, от каких пощады вовек не жди?..
   По копанине, на глазах подсыхающей, мелькнули тень-другая, скворчанье рассыпалось в воздухе, он поднял голову - нашел, привел-таки!.. Скворчиха, самую малость, может, поизящней самца, потоньше, с сине-зеленым металлическим, как на пережженной токарной стружке, отливом, оглядывалась с ветки - и не то что придирчиво, но, показалось ему, как-то равнодушно: ну и что ты, дескать, тут нашел, чтобы звать?.. А скворец возбужденно прыгал по крыше, скрежетал с придыханьем, на ветку перескакивал и назад, а потом занырнул в скворечню и тут же к ней опять, крылышки топыря и лапками перебирая по ветке, перемещаясь и тесня ее, уговаривая, должно быть; и она, то ли недовольно стрекотнув, то ль снисходительно, отпорхнула к летку наконец.
   Что в ней заметно было, так это отстраненная, холодноватая какая-то деловитость. Осмотрела вход, откидывая головку назад, сунулась туда в раздумье - и втянулась не торопясь, исчезла; а скворец оглядывался грозно с крыши, оградить готовый, в случае чего, отпор дать всякому посягнувшему. И он усмехнулся невольно схожести всей этой с человеческим, семейным, даже головой качнул: а уж не слишком ли похожи, в самом деле, чтоб так заноситься нам перед ними, черт знает что о себе думать? Есть, дадена зачем-то жизнь вот и живи, не дергайся почем зря, не баламуться, а жизнь сама куда-нито выведет, выедет...
   Нет, есть она, разница, и великая. Им-то не надо неподъемное подымать... решать нерешаемое, да, много чего знать и понимать, а больше всего- бессилье свое понимать и неразумие, какое и лечить-то нечем.
   Он упустил момент, когда скворчиха покинула его новострой и сидела уже на крыше, перебирала клювом перышки - совершенно по-женски копаясь в них, одергивая и прихорашиваясь, а самец трещал что-то и гулил, прыгал в беспокойстве и ожидании около, опять было в скворечник сунулся. Но тут она снялась, он за нею следом, всполошившись, - и канули в вечереющем, греющем ласково рассеянным теплом своим солнце, за соседскими крышами...
   Свою баню, какую собрали они когда-то с отцом из всякого бросового разнолесья, он топил изредка, лишь бы воду согреть и кое-как помыться, на смену чего простирнуть. Каменка полузавалилась и жару не держала, считай, гнилые половицы хлюпали в жиже, вместо сгнившего тоже полка доска какая-то пристроена, а стен не задень, в многолетней прогорклой саже все... нет, горе это, а не купанье. И стыд насел, припер: ты там катался-мотался, удачу за хвост ловил, а мать это логово за баню считала, мыкалась тут... Посевную свалить, а там возьмется, переберет все внутри; а в кузню определят, то и печку сварганит-сварит из железа и по-белому выведет. И не миновать в лесхоз ехать, накатник доставать и доски, горбылье хотя бы какое-никакое. Сами навязываются, в руки лезут дела - и захочешь, а не отмахнешься.
   Полотенце с чистым бельишком захватил, в сумку же и бутылку водки сунул - все? Как-то бы притормозить его, братца, а то не работа будет, а сплошной опохмел. Ведь же дельный, вообще-то, на все руки мужик, ему и верить можно - хоть потому даже, что он и врать-то толком не умеет, не научился. Народец гнилой пошел, из молодых особенно, да и ровесников его тоже; и даже там, средь своих вроде, если и верил Василий кому до конца, то Гречанинову лишь да, может, Пашке Духанину, казачку уральскому, другану. Пригоршню целую осколков вынули из Павла, четырех дней до перемирия не дотянул. Кто-то на них наводку точную дал, не иначе, потому что с десяток сразу снарядов положили кучно, едва они оборудовались в бетонной коробушке насосной той станции, еще и огнем-то себя не успев обнаружить, - из тыла своего наводка? Кто уцелел, так и думал; чуть братской могилы не получилось из насосной, двоих потеряли там, да и всем досталось, не обошло осколком и его. И через пару дней ребята из спасательного отряда накрыли случайно наводчика, с рации работал, оказалось - лейтенант российский. Правда, молдаванин, но и средь наших же были ведь молдаване, стоящие парни. А этот из российской гарнизы, из срани офицерской, которая в казармах своих заперлась и столько месяцев в бинокли бойню наблюдала, пайки и кирзуху на дерьмо переводили, защитнички... вот он в Чечне и аукнулся всем, грех тот!
   А ему самому не аукнулись - те, двое?
   Да. Что-то в нем, в самой глубине его, ему самому недоступной, знает, что - да. Это не первый уже раз приходит к нему - догадкой сначала, какую он отгонял как мог, на дух не принимая ее, не понимая даже: как это так, он же остановить должен был нелюдей тех, просто обязан был сделать это, иначе распояшется вконец и все захлестнет осатаневшее до степени последней зло, в мерзость окончательную и смерть все обратит!.. Но чем больше отмахивался он от нее, открещивался, вглубь загоняя, тем настырней она становилась, сволочней, наверх лезла и уж никакой не догадкой, а мыслью оборачивалась, знаньем, которое теперь никак не зависело от него, своим кровотоком жило... да, всё откликается на всё, зло на зло тоже, и чертово эхо это, само на себя уже отзываясь и умножаясь несчетно, в огромное, всесветное замыкается кольцо самоотражений, в колесо дурное крутящееся, где уж и сами следствия, сзади догоняя причины свои, подталкивают их, понуждают к действию, чтоб самое себя родить сызнова, и нету злу конца. И катится это колесо, подминая все и ломая в прах, - но и непонятным образом возрождая к жизни все, воиспроизводя заново, чтоб опять на муки отдать, на страданья великие ради чего-то... чего?
   Но он же знает, что - прав, он хотел остановить зло, хоть одну цепочку поганую порвать эту, прервать - а оно, выходит, только растет оттого, бесится, и что там ему правота человеческая иль неправота...
   Потому, опять же, что - человеческая, самовольная? Самоуправная, какого-то высшего на себя согласия и оправдания не имеющая? И как оно дальше жить без оправданья этого, как плохое-хорошее различать, это уж и вовсе тогда самовольство людское разнуздается, что ему поглянется, то и за правду сойдет, то и впору...
   А разве здесь оно, спросить, не сызвеку так? Тоже мне, нашел непотерянное... Так, и все замкнулось опять на себя, не расцепить; и будто уж вина какая-то на нем, неопределенная и в то же время тяжкая - за одно только то, вроде, что живешь, допущен в жизнь эту... а он ведь и не просился, никак уж не напрашивался сюда, в этот хреновейший из миров. И его не спросили, не заманили даже, а просто сунули в костоломку эту, в душеломку, и живи как знаешь. Исковеркают, измочалят и так же, не спросясь, выдернут - да пристращают еще, прежде чем душу вынуть...
   Притоптал раздраженно окурок, вздохнул, с чурбачка поднялся, пристроенного им в затишке для перекуров... что путного надумаешь, на пеньке сидючи, много ль с него разглядишь, с низенького своего, человечьего.
   VII
   Первое, что увидел в кухне, лоскутовский порог переступив, не то что смутило, а неожиданностью своей задело его, и неприятно: за столом сидела и лепила пельмени Екатерина - и, видно, только что из бани, в косынке, с распустившимся, еще пятнами розовеющим лицом и молодыми совсем глазами... Улыбнулась ему, сказала громко Маринке, возившейся в закутке у плиты:
   - А вот и пропащий наш!.. Ждать-пождать его - нету; Федя и пошел, дрова заодно подкинуть - только-только вот...
   - Догоню, - сказал Василий и достал, помешкав, бутылку, шагнул, поставил в дальний угол стола, за чашку с мукой. - Здравствуйте вам.
   - Здоров был, - выглянула из кухоньки Маринка. - Во - к пельменям-то!..
   - А мы сразу в баню... что ждать, пока вы сходите? - говорила, пальцами ловко работая, улыбчиво поглядывала Екатерина. Но горькая морщинка в уголке губ не расправлялась даже и тогда, казалось, когда улыбалась она - бойко вроде с виду, но и будто просяще, виновато бровки подымая, взглядывая неспокойно. - Пока приготовим тут, соберем... Вы там не спешите.
   - Куда спешить, - сказал он, - дню конец... Он все взял, ничего прихватить не надо?
   - Да-к нас бы, - это из закутка смешок, довольный, - да мы уж напарены...
   "Вот чертовка, - злился он на Маринку, пробираясь узкой дворовой тропкой обочь яблонек, топыривших в глаза набухшие ветки и почки, на зады к бане, - удумала же. Неймется им, бабам, дай им свести-развести..." Но и со стеснением каким-то в груди ругался, чуть не с волнением, не сразу осадил себя - голодуха мужичья, что с ней сделаешь.
   В печурке, с предбанника топившейся, играло в щелях и погуживало пламя, а Федька уже разделся, телом худой, мословатый, в рыжих тоже конопинах и подпалинах весь по бледной до голубизны коже.
   - Щас подкалим! Ты как - паришься, нет?
   - Да при случае.
   - Ну, веник есть - старый, правда-ть, до новых теперь... Заходил? Василий кивнул, скидывая поскорей грязное, пропотелое: хоть разок искупаться как надо, как оно следует. - Не, баба она ничего, - оправдывался на его молчание Лоскут. - Наскучалась. Ей до матери, сам знаешь, на другой аж конец, ежли в баню, а со свекровкой - ну, бывшей, - не ладют, года три как разъехались... Ну, и к нам ходит с мальчонкой, завсегда почти... нам оно жалко, что ль. А это что за... - и пальцем жестким ткнул его в спину. Откудова?
   - Да так... черкануло. - И добавил, не сразу: - Гаубица родная, советская. Стодвадцатидвухмиллиметровая - знаешь такую?
   - Не-е, я в саперах ходил...
   Баня дельная оказалась - грубовато, может, и косовато, но крепко и с умом Федором сделанная, хватало и пару; и само собой оно, прошеное-непрошеное, всплыло - как сына купал, совсем еще жиденькое с ребрышками и лопатками тельце его мочалкой тер-натирал, чтоб привыкал к грубому, а тот, отцу веря, терпел и лишь судорожно всхлипывал и фыркал, как котенок, ошарашенный, когда под конец опрокидывалось на него целое ведро до прохладного наведенной воды... И помогал наскоро одеться ему, сияющему промытыми глазками, хлопал по попке: "Беги! И мамку зови", - и Мишка, сынуля, бежал с полотенчиком сырым на шее, петляя меж огородных грядок и кустов спеющей черешни, ягодку-другую прихватывая с них; а потом, не сразу за делами за всякими, приходила с тазиком жена, и они вдвоем наконец оставались... Ну-ка, хватит. Незачем, хватит.
   Сидел на скамье в предбаннике, откинувшись и прикрыв глаза, от веника отдыхая и от себя, не слушая почти, не слыша, о чем тарахтел Федька:
   - ...сеялками займешься, значит, сцепкой, невелика мудрость; а я поршневую все ж гляну, не нравится чтой-то мне. Хоть и на ходу, а... А раскорячимся посередь поля и будем свистеть как суслики. Мы ж сеяли с Семкой... ну, с катькиным. И поновей вроде трактор дали, а и с ним на... жены не надоть. Не, сгинул Семка - вот тут чую, - и в узкую безволосую грудь себя стукнул. - Объявился б иначе. Он ить как прикормленный был, это... к Шишаю. Ну, отлучался там на неделю-другую, пропадал, а боле месяца николи. Малость того... задорный, а на выпивку малахольный, со стакану чуть не в лежку. И сроду в какую-нить кучу-малу влезет, в историю. Он и с армии бегал, в городу ж служил, в автобате. Дня два тут попил - ну теперь, кажет, повидался, можно и на губу... Сроду такой. А ежли, так думаю, нарвался где и посадили его, так знать бы дали. И мать-отец до скольких уж раз в город ездили, в розыске давно, - не, как в воду...
   Он таких обормотов перевидал - не счесть, все ими дороги-перекрестки "союза нерушимого" позабиты теперь, шалобродами, все темные углы. Дождались, обрадовались этой воле беспутной, в гробу б ее видать, пришалели и уж сами не знают, что ищут. Добро бы, дом искали потерянный, место для жизни - нет, и на дух им не надо этого, он-то знает. На словах, послушать, вроде б и так, а на деле колышка не вобьют, все им что-то особенное подавай, чтоб сразу и по полной программе; а чуть не так - у них уж и охота пропала, и глаза косят, куда б слинять, и дальше несет их за ветром, тащит куда ни попадя. Таких и на Днестре хватало, но там-то разговор короткий с ними: дело пытать иль от дела лытать?..
   - Побанились? С легким, что ли, паром?
   Это их Катерина встретила опять, усмехнулась одобрительно; и сновала, легкая на ногу, меж закутком и столом, собранным почти, и уж другое платье на ней было, синее со сборчатым открытым лифом на маленькой груди, а длинные, чуть подвитые волосы темные на спине лежали, удерживаемые около ушей цветными заколками, и что-то праздничное даже было в ней, да, хотя всего-то и есть, что субботняя баня. В передней, через открытую дверь, избе перекликалась, играла ребятня.