Ему приходилось сотню раз брать ее руки в свои, чтобы научить, как разбить яйцо, не запачкавшись и не проткнув желток скорлупою, а когда дело дошло до яичницы, то ему пришлось встать позади нее и вооружиться терпением, прежде чем она наконец смогла повторить последовательность движений.
   Даже к самым простым операциям Джиджи не решалась приступить сама, пока Квентин не подходил к ней и в который раз не брал ее руки в свои, после чего начинал тяжело дышать и путаться в собственных инструкциях. Затем оказывалось, что ей для чего-то требуется пройти в кладовую, и он шел за ней, беспомощный, зная, что там, в темноте, они будут снова стоять, держа друг друга в объятиях и теряя голову от неистовых поцелуев, пока урок кулинарии вовсе не исчезнет из памяти, и весь оставшийся день они будут думать лишь об одном — о будущей ночи.
   Джиджи влюбилась по уши, но Квентин любил лишь вполсердца, и с высоты разницы в возрасте в восемь лет, разделявшей их, отлично сознавал это. Но за прошедший с начала их безумного романа месяц он ни разу не смог даже как следует обдумать происходившее. Он не узнавал сам себя — покорный раб восемнадцатилетней колдуньи, повелевавшей им с такой уверенностью в своем полновластии, что ему не приходило в голову даже попытаться оспорить это. Каждую ночь, и ночь за ночью, он парил в заоблачных высях невиданного плотского наслаждения, равного которому, казалось, уже не будет, и тем не менее на следующий день Джиджи снова без усилий будила в нем неистовое желание, хотя он клялся, что однажды сможет устоять перед нею, однажды ей не удастся снова увлечь его.
   Для Джиджи, думал он, не существовало предела, но он, взрослый, двадцатишестилетний мужчина, знал, что пределы есть, и сейчас он перешел максимум допустимого.
   По утрам, вернувшись в свою комнату, торопясь одеться и потом — вниз, чтобы готовить завтрак, Квентин Браунинг с тревогой думал, что он вскоре может забыть не только свои стройные планы на будущее, но и собственное имя. Он твердил себе об этом, он предостерегал себя, но пришедший день разрушал все его благие намерения, а к ночи в ушах его звучал уже только низкий смех Джиджи и ее зеленые глаза дразнили его, лишая и осторожности, и остатков разума.
   Однажды, ранним утром, Квентин вывел из гаража одну из машин и отправился в «Джелсонс» — купить продукты для ужина, который Билли устраивала перед отлетом на Гавайи, вечером следующего дня. Эти несколько часов одиночества были очень кстати — для того, чтобы обдумать наконец положение, в котором он так неожиданно оказался.
   Да, Джиджи — настоящее чудо, но… но. Этих «но» набиралось много. Дело даже не в том, что ей нет еще девятнадцати, а во всем остальном: в ее матери-танцовщице с ее бродяжьим прошлым, ее папаше-продюсере, сумасшедше богатой мачехе, всех тех, кто был вокруг нее, в той жизни, которая создала эту девушку — экзотическое растение, цветущее только в климате Голливуда.
   Ведь у них, если подумать трезво, нет никакого совместного будущего — даже если вообразить, что он отважится предложить ей таковое. Перед ним — маячившая с детства жизнь владельца гостиницы, большую часть года живущего в ритме потребностей и пожеланий клиентов. Надежная, налаженная жизнь, спокойная, обеспеченная и, главное, интересная для него, но Джиджи в ней места нет, да и быть не может.
   Если ему нужна жена, то такая, на которую можно положиться всегда, везде, которая вместе с ним бы несла их общее семейное бремя. Она должна уметь все, что умела его мать, — обслужить, приготовить, нанять, уволить, позаботиться о каждой мелочи — от количества чистых салфеток до приветствия почетных гостей; а главное — делать это все с удовольствием, год за годом, вести такую же жизнь, как он сам, — честную, полную забот и, в общем, счастливую, но начисто лишенную фантазии и почти — свободы. Иного пути просто не могло быть.
   И представить в этой роли Джиджи? Джиджи, его капризную, порывистую, полную грез маленькую возлюбленную? Джиджи, которая могла и хотела делать только одно — то, что привлекало ее безудержное воображение? Джиджи, у которой все только начиналось и которой жизнь обещала столь многое, — разве могла она даже подумать о том, чтобы вот так осесть где-то, осесть, как придется ему — плотно и навсегда? Впереди у нее — годы студенчества, у ног ее — весь мир, открытый и такой манящий…
   И если даже у него хватило бы глупости увязнуть в ней всем своим сердцем — до того, чтобы думать о женитьбе на ней, и даже если она согласилась бы вдруг стать его супругой, из этого все равно ничего бы не вышло — да, черт возьми, совсем ничего, в который раз сказал он себе; и он с самого начала знал это.
   И некому было предупредить его, с горечью подумал он, ставя автомобиль на стоянку у магазина, что единственная его попытка отведать калифорнийской жизни так вот закончится. Ну почему на дороге его оказалась не вожделенная англосаксонская блондинка, а эта живая комета полукельтских-полуитальянских кровей, с глазами малолетней преступницы и милой улыбкой начинающего карманного воришки?
   Даже сейчас, по прошествии месяца, он не мог сдержать ее безумную страсть — она же сама, разумеется, даже и не помышляла об этом. Его поцелуи были для нее слишком желанными, чтобы, утопая в них, пытаться внимать при этом тому, что он ей говорил — а он просил опомниться, остыть немного, взглянуть на все трезво. Для Джиджи не существовало ни границ, ни запретов — была лишь потребность прикасаться к нему, ласкать его, и для этого она использовала любую возможность, — словно пьянея от сладостного риска, ранее неизведанного и оттого еще более манившего ее, если бы кто-то был рядом с ними в комнате. Квентин же знал, что их все равно раскроют, рано или поздно, — и с неизбежностью, если роман их останется таким же безрассудным, каким был до этого.
   Впереди еще целое лето, больше двух месяцев до начала занятий в сентябре — и ведь даже тогда Джиджи будет жить дома… Квентин Браунинг в который раз напомнил себе, что риск, на который пошел он очертя голову, увеличивается день за днем, каждую минуту, и если — нет, только не это — в один прекрасный день все вдруг выплывет, виновным окажется он: он взрослый мужчина, а Джиджи, когда он появился в их доме, была еще нетронутой девочкой, почти ребенком, любимицей всех и каждого — и величайшим сокровищем своей всесильной мачехи, миссис Айкхорн, чья месть вполне способна разрушить до основания всю его дальнейшую жизнь.
   Взяв две проволочные тележки, он покатил их в мясную секцию, где ему предстояло дать продавцу подробную инструкцию по поводу обработки телячьей вырезки, необходимой ему на завтра, а затем отправиться за остальными покупками — вырезку он заберет на обратном пути… Джиджи вышла, как из небытия, из-за громадной башни банок с маринованными помидорами, своей обычной пританцовывающей походкой, в волосах — золотистые отблески от ярко освещенных витрин, и вообще создавалось впечатление, что весь огромный супермаркет построен лишь как подмостки для нее одной. Подойдя почти вплотную к нему, она остановилась как вкопанная и с изумлением на него взглянула.
   — Вот не ожидала тебя тут встретить! — Она нагнулась, чтобы взять с нижней полки банку с консервами, и, прежде чем бросить ее в одну из его корзин, ухитрилась, конечно же, наградить его поцелуем.
   — Джиджи! Ну будь же благоразумной, ради Христа! А если нас увидит кто-нибудь из друзей миссис Айкхорн?
   — Друзья Билли сами по магазинам не ходят, — ответила она, улыбаясь и подходя к нему совсем близко, в зеленых глазах — настойчивая решимость. — Ну, родной мой, поцелуй же меня как следует, здесь ведь никого нет! Я просто с ума схожу без твоего поцелуя, ты должен мне его…
   — Прекрати! — Квентин оттолкнул ее гневным, ледяным взглядом и, оставив тележки, скрылся за стеллажами — так быстро, как только длинные британские ноги могли унести его.
 
   — Квентин меня ужасно разочаровал, — тяжело вздохнув, Джози Спилберг жалобно взглянула на Джиджи, пришедшую к ней в кабинет с просьбой продлить ее карточку Американского автомобильного клуба.
   — Что-нибудь не так со вчерашним ужином?
   — Да он уволился — вот в чем дело. Завтра уезжает — даже без недельного уведомления. С его стороны это, по-моему, просто свинство — попробуй найди подходящую замену в это время года; но он — как кремень, как я ни пыталась его уговаривать.
   — Уговаривать? — потрясенная, Джиджи могла лишь повторять, словно эхо, слова Джози.
   — Я попросила его назвать хотя бы одну причину, по которой он так поспешно это все делает — особенно если учесть, что нанимался на год, не меньше; так он мне говорит — и притом не прямо, намеками, но я, слава богу, разобралась, — что он спутался с какой-то девицей, не знает, как из этого всего выбраться, и решил, что единственный способ — это поскорее сматываться домой, в Англию. Я предложила ему миллион способов, как безболезненно избавиться от нее, не уезжая отсюда, но он — ни в какую: должен уехать, и все. Может, она даже беременна — готова спорить, что так оно и есть… Не знаю еще, что скажет миссис Айкхорн, когда вернется из Гонконга и обнаружит на кухне очередную новую физиономию — если, конечно, я к тому времени смогу найти таковую. Ну не безобразие, когда тебя так вот подводят, а?
   — Я… просто не могу этому поверить!
   — Именно это я ему и сказала… Джиджи, подожди, оставь свою старую карточку! Джиджи… — Джози поняла, что обращается к пустой комнате. Ну почему, почему все вокруг такие неорганизованные? Почему все осложняют ей жизнь? Носятся как сумасшедшие и при этом бестолковы, как стадо баранов! Ах, вот если бы она управляла этим миром…
   Запершись в комнате, Джиджи полностью отдала себя во власть обрушившегося на нее горя — столь глубокого, что, почти не осознавая, что делает, она сжала зубами край простыни — ее рыдания могли привлечь внимание горничных. Тело ее сжалось на краю кровати в дрожащий от тоски и боли комок; она пыталась закрыться простыней, теснее прижимала к животу колени, сжимала плечи изо всех сил, только чтобы сдержать рвущееся изнутри страдание, которое, как спущенный с цепи дикий зверь, грызло ее. Рассудок ее, однако, не переставал работать. Она ни на секунду не сомневалась, что Квентин действительно уедет завтра… Значит, если бы она сегодня не зашла к Джози, он бы так и исчез навсегда, ни слова не сказав ей…
   Он не любил ее. Не любил никогда, ни одной секунды. И теперь хочет от нее освободиться, но слишком труслив, чтобы сказать ей об этом в открытую. Боится, что она устроит сцену, будет его удерживать — даже не позаботился хотя бы из жалости солгать ей, придумать какую-нибудь историю, семейную неприятность — она бы поверила. Ну почему он не сказал, что ему позвонили из дома, что ему нужно срочно лететь туда на помощь отцу, сестре, матери? Думает, что она бы тоже с ним напросилась? Хотя, возможно, именно так он и думает… Значит, он не законченный трус — так, меры предосторожности, чтобы избежать ненужного… внимания с ее стороны. Ненужного, да, именно ненужного — об этом убедительно поведал ей его холодный взгляд тогда, в «Джелсонс»… Она бы все вынесла, даже признание, что он не любит ее, если бы у него хватило уважения к ней — да-да, элементарного уважения, — чтобы сделать это признание. То, что она до безумия его любила, не значит ведь, что к правде она глуха. В конце концов, любить ее он не обязан.
   Джиджи наконец перестала всхлипывать и лежала тихо, пытаясь сообразить, что же теперь делать. Если бы удалось просидеть в комнате до самого его отъезда, остаться здесь и не впускать никого, но, если она это сделает, неважно, под каким предлогом, Джози мигом прикинет одно к одному и поймет, что случилось в действительности. А это — унижение, худшее, чем что-либо другое, хотя она и была уверена в том, что Джози не выдаст ни за что ее тайну, словом не обмолвится с ней и даже вида не подаст, что она о ней знает.
   Через четыре часа у нее очередной урок с Квентином, и если он хочет избежать лишних вопросов, то будет, как обычно, дожидаться ее. Конечно, урок можно отменить, и даже Джози ничего не заподозрит, но все в Джиджи восставало против такого решения. Последнее, что осталось у нее, — это гордость, уважение к себе самой, которое пытались у нее отнять, но не отняли. Нет, подумала Джиджи, отправляясь в ванную, чтобы умыться холодной водой — глаза застилали слезы, — отменять урока она не станет и тоже будет вести себя как обычно… или, по крайней мере, почти так.
   Приведя себя в более-менее презентабельный вид, Джиджи незамеченной выскользнула из дома и отправилась в рыбный магазин в Санта-Монике. Вернулась она довольно скоро, рассчитав, что Квентина в кухне в этот час быть не может — наверняка где-то от нее прячется, но скоро должен начаться урок, и придется ему, хочешь не хочешь, спуститься обратно в кухню…
   В кухню она втащила четыре здоровенных пакета, надела фартук и начала точными, как у операционной сестры, движениями раскладывать на столе все, что ей было нужно, радуясь, что может занять чем-то свой вконец измученный ум. Решив, что к началу урока приготовит только самое необходимое, она взялась за рыбный бульон с чабрецом, для чего ей понадобились мелко резанные овощи, специи, чуть-чуть вина, сок мидий и кастрюля с водой, в которую она свалила все кости, хвосты, головы, чешую и плавники, срезанные с великолепных рыбин — палтусов, трахинотусов, красных лютианусов и морских окуней, которые привезла с собою из магазина. В другой кастрюле отдельно варились креветки, мидии и морские гребешки прямо в раковинах, в то время как она погружала в третий кипящий чан великолепного, алого, как кровь, омара.
   Джиджи дала бульону кипеть полчаса, после чего, остудив, слила в самую большую кастрюлю и вновь поставила на плиту. Вылила воду из кастрюли с омаром и, когда он остыл, разделила на небольшие кусочки; затем, еще раз для проверки осмотрев кухню, глянула на часы. Потом подошла к интеркому и позвонила Берго, который в это время всегда — она знала — сидел, задрав ноги на стол, наверху, в своей комнате.
   — Берго, придешь сегодня ко мне на урок?
   — Боюсь, Джиджи, что я этого больше не вынесу. Все, что угодно для тебя, моя радость, но это — уволь.
   — Да нет, ты не понял; я сегодня сама буду давать урок. — Тон Джиджи заставил Берго с грохотом спустить ноги со стола на пол.
   — А-а, ирландская кровь заговорила? А кто еще тебе нужен из зрителей?
   — Все, кого найдешь, — плюс Джози и оба садовника.
   — Будет сделано.
   — Ты только сам приходи чуть пораньше, и если Квентин попытается улизнуть — держи!
   — Долг платежом, значит? Давно, давно пора!
   — Ты же знаешь, я ученица ленивая.
   — Но не самая глупая, моя радость.
   — Так я на тебя рассчитываю.
   — И можешь всегда. — Берго отключился, впервые с памятной даты рождения круглого торта испытывая полное умиротворение. Джиджи, подумал он, потребовалось немало времени, чтобы разобраться в мужчинах, но она была еще просто слишком наивной и молоденькой, чтобы понять, что прикидываться дурочкой — не единственный и не самый лучший способ привлечь к себе чье-то внимание.
 
   Последние два часа Квентин Браунинг провел на пляже Санта-Моники, мрачно взирая на лизавшие гладкий песок зеленые волны Тихого океана. Нет, он больше не вернется сюда. Станет затворником за холодными морями, и от Джиджи в его сердце останутся лишь воспоминания. Когда-нибудь, конечно, он женится, будет счастлив, и все события этого месяца поблекнут и исчезнут из памяти. Да, еще более мрачно подумал он, и вот это всего хуже. Он не мог себе позволить любить Джиджи — и не мог сказать ей об этом. Да, может быть, он дерьмо — говоря по совести, так оно и есть, — но дерьмо сообразительное, и это даст ему возможность выбраться из всего этого быстро, безболезненно и без особых усилий.
   Когда он подъехал наконец к дому и пошел на кухню, его удивил доносившийся оттуда непривычный гул голосов. Слава богу, подумал он, значит, наедине с ней ему не грозит остаться. Он не представлял, как справился бы еще с одним уроком, но в любом случае у него бы не было выбора. Войдя в комнату, он в изумлении увидел Джиджи у стола в белом фартуке, вокруг — волнующиеся в ожидании чего-то слуги.
   — Что происходит? — спросил он одну из горничных, но она лишь улыбнулась ему, не ответив. Для нее это был только перерыв в нудной каждодневной работе — шоу, устроенное Джиджи, вроде тех, что давала она еще при Жан-Люке. — Осторожнее! — вскрикнул Квентин, когда Джиджи схватила со стола самый острый нож.
   Но прежде чем он смог подскочить к ней, она уже нарезала на тончайшие лепестки дольки порея; нож мелькал с неимоверной быстротой — и, мгновенно распознав руку профессионала, он остановился, пораженный настолько, что утратил способность и говорить, и двигаться.
   В течение нескольких секунд дольки порея для жюльена были готовы, а Джиджи уже чистила помидоры, шинковала чеснок, мелко рубила укроп, опрыскивала лавровые листья, резала лук, скоблила лимонную цедру и молола перец. Получалось у нее все это одновременно — или так, по крайней мере, казалось всем тем, кто завороженно смотрел на ее руки, порхавшие над столом в ореоле радужных бликов от больших и маленьких приспособлений и инструментов. Напряженный ритм ее движений не ослабевал ни на секунду — мерка сельдерея, пачка шафранового семени, ложка редкой приправы, банка томатной пасты, и наконец все с триумфом ввергается в огромнейшую кастрюлю, в которой постреливает горячее оливковое масло. Затем с беззаботностью, которую может дать только полная уверенность в невозможности сделать ошибку, сверху были засыпаны несколько ложек соли — и начался долгий процесс помешивания.
   — Джиджи… — начал было Квентин, чувствуя, что должен сказать хоть что-нибудь, но она, не обратив на него внимания, начала боевые действия против подноса со свежеочищенной рыбой, с рассеянностью виртуоза превратив ее в филе — экономные движения тонких рук и веер ножей, которыми она манипулировала с холодным профессионализмом мастера и небрежным мастерством профессионала. Когда с рыбой было покончено, она нарезала куски, которые надлежало готовить дольше, на сантиметровые кубики, а остальные — на двухсантиметровые дольки, и с такой быстротой, что два килограмма купленной утром рыбы заняли у нее около трех минут.
   И, только сбросив рыбу в стоявший на плите горячий бульон, Джиджи соблаговолила наконец мельком взглянуть на Квентина. Он стоял, скрестив на груди руки, в упор глядя на нее и безуспешно пытаясь скрыть гнев — праведный гнев простака, ставшего жертвой едкой и хорошо задуманной шутки. Но при этом в глазах его было неподдельное, затмевавшее все восхищение профессионала талантами более юного коллеги, и одно лишь это было нужно Джиджи.
   — Знает ли кто-нибудь из вас, — Джиджи обратилась к собравшимся, — что буайбес был — или, по крайней мере, так утверждают — впервые явлен этому миру добрыми ангелами, которые накормили им трех святых Марий, попавших в кораблекрушение у южных берегов Франции? Я, правда, не знала, что святым, так же как и простым смертным, свойственно чувство голода, но, в конце концов, почему бы и нет? Конечно, этот суп не будет столь прекрасен, как был бы, без сомнения, если бы я, согласно оригинальному рецепту, готовила его из средиземноморского карася, — а именно его добрые ангелы поймали в то утро; но я решила приложить все возможные усилия и готова поспорить, что супчик выйдет на славу, и его, безусловно, хватит на всех. Ой, Квентин, принеси тарелки, пожалуйста, только нагрей их сначала, и порежь еще вон тот французский батон, а я приготовлю чесночный майонез — ведь без него, месье повар, не бывает настоящего бай-беса?
   Одеревенело повернувшись на каблуках, Квентин направился к выходу из кухни.
   — На вашем месте я бы принес тарелки, — тихо сказал Берго, загораживая ему дорогу, — и хлеб тоже порезал бы.
   Квентин удивленно взглянул на Берго, и то, что он видел на его круглом добродушном лице, заставило его опрометью броситься к буфету, где хранились нож и доска для хлеба. Осел! Кретин! Идиот! Бог мой, какого дурака делала она из него все это время. Он, должно быть, служил посмешищем всему этому проклятому дому, твердил он себе, почти ослепнув от ярости и с трудом различая даже длинные батоны свежего хлеба, которые Джиджи разложила на боковом столике. Окинув из-под бровей взглядом собравшихся, он увидел их улыбающиеся лица — они явно ожидали хорошо знакомого представления, как публика на спектакле начала старой любимой пьесы.
   — Как раз вовремя, — одобрительно заметила Джиджи, разложив нарезанные куски хлеба по тарелкам и водрузив на середину блюдо с моллюсками. — Ну, а теперь, пока суп еще не готов, у нас есть время выпить, но предупреждаю, перед байбесом нельзя пить вино, а только пиво, по какой-то причине, понятной лишь французам. Или шеф-повар может нас просветить на этот счет? Вы можете это объяснить, Квентин? Нет? Что ж, очень плохо. В таком случае открывайте пиво, и мы выпьем без всякого повода.
   Берго помог достать кружки и разлить пиво, сам не зная, почему, жалел Квентина, этого несчастного стервеца. Может, потому, что Джиджи его доконала, как и должно было произойти. Скоро все, кто был в кухне, держали в руках кружки с пивом.
   — Подождите! — воскликнула Джиджи, вспрыгнув на стол. — Подождите! Мы должны провозгласить тост! Прощальный тост в честь нашего друга Квентина Браунинга. Завтра он уезжает. Эй, вы, прекратите! Он должен уехать, вот и все, так что давайте выпьем скорее и нальем еще. — Она высоко подняла свою кружку и посмотрела Квентину в глаза. Ее тонкие брови поднялись в знак приветствия, губы расплылись в открытой улыбке, на лице отразилось понимание и сочувствие, но пронзившая сердце боль осталась никем не замеченной. — Прощай, Квентин, счастливого пути! Возвращайся домой и не жалей ни о чем. Ты знаешь, таков мой девиз, и я готова поделиться им с тобой, если ты готов взять его на вооружение. Никогда ни о чем не жалей, Квентин! Никогда!

8

   Графиня Робер де Лионкур, урожденная Кора Мидлтон из Чарлстона, Южная Каролина, была jolie laide. Как часто бывает с французскими выражениями, буквальный перевод может только запутать дело. Женщина, которую назвали бы «симпатичной дурнушкой», на самом деле не является ни симпатичной, ни дурнушкой в полном смысле слова. Она может быть соблазнительной, если умеет стрелять глазками, может быть неотразимо модной, если умеет одеваться, может приобрести известность, если обладает индивидуальностью и талантом, но в целом внешность ее такова, что не претендует на привлекательность, но и не является в достаточной степени отталкивающей. Барбра Стрейзанд, Бьянка Джаггер, герцогиня Виндзорская и Палома Пикассо — вот лучшие представители jolie laide в своем наиболее выразительном, доведенном до абсолюта воплощении.
   Когда Кора Мидлтон, принадлежащая по материнской линии к известному в Цинциннати роду Чэтфилдов, вышла замуж за графа Робера де Лионкура, она еще не успела осознать, что в зрелом возрасте приобретет некоторое обаяние. Взвесив все «за» и «против», она здраво оценила собственные достоинства и поняла, что при всем своем уме и хорошей родословной не отличается красотой, поэтому никогда не будет пользоваться успехом у мужчин и в конце концов может остаться старой девой.
   Отсутствие внешней привлекательности, особенно заметное в южном городе, славящемся обилием юных красавиц, привело к тому, что еще в отрочестве Кора стала замкнутой и застенчивой. Она так и не научилась пользоваться тем, что составляло ее истинное очарование, — красивым голосом, ровными зубками и совершенной формы ртом, который она ненавидела, считая слишком большим и тонкогубым. На самом же деле, когда она улыбалась, ее рот был просто неотразим, но она старалась говорить как можно меньше и еще реже улыбаться. Став к девятнадцати годам закоренелым циником, она приняла предложение сорокадевятилетнего мужчины, человека эгоистичного, которому в голову не пришло бы жениться на Коре Мидлтон, если бы не ее годовой доход в семьдесят тысяч долларов. Она же согласилась на этот брак, сочтя, что выйти замуж за настоящего графа несравнимо лучше, чем не выйти замуж вообще. Кроме того, у него была роскошная квартира в престижном районе Парижа и положение в обществе, где его с радостью приглашали на обеды в качестве незаменимого статиста. Он мог предложить ей такую жизнь, которая показалась бы роскошной всем ее чарлстонским одноклассницам, а ведь прежде она сама отчаянно завидовала им.
   Граф был последним в роду и мечтал лишь о том, чтобы жить легко и беззаботно, проводя время в погоне за красивыми вещами. Единственной его страстью было коллекционирование антиквариата, которому он отдавал все свое свободное время и на которое угрохал большую часть состояния. Деньги Коры могли продолжать обеспечивать ему комфорт до тех пор, пока у них не было детей, и они легко пришли к соглашению по этому вопросу, поскольку Коре совсем не хотелось остаться вдовой с ребенком на руках, что вполне могло случиться, учитывая возраст ее супруга.
   Кора познакомилась со своим мужем в 1950 году в Париже, куда ее отправили изучать французский; там и состоялась свадьба. Молодые поселились в доставшейся Роберу по наследству огромной квартире на третьем этаже старинного частного особняка на Университетской улице. Шесть месяцев в году они путешествовали, используя любую возможность пожить у друзей. Эти скитания по свету совершались не столько для осмотра достопримечательностей, сколько для пополнения коллекции — Кора заразилась от мужа страстью к антикварной мебели, а также старинному фарфору, стеклу и слоновой кости: дорогие вещи стали ее религией, ее детьми, смыслом ее жизни.