Страница:
Главными свидетелями обвинения на суде выступали Том Муни и Джон Честер — капитаны «Сент-Кристофера» и «Лебедя», на борту которых вел свою преступную агитацию обвиняемый. Но первым получил слово на процессе один из добровольцев-дворян, некий Эдмунд Брайт. Типичный девонширец с виду — коренастый, краснощекий, энергичный… Он поклялся, как положено, на Священном Писании говорить «правду, одну только правду и ничего кроме правды!» и заявил:
— Мистер Томас Доути еще в Плимуте вынюхивал планы нашего адмирала и записывал все секреты, какие только мог вызнать!
— Почему же ты сразу не донес о том? — спросил председатель суда капитан Винтер.
— Видите ли, ваша честь, мой отец уже много лет ведет тяжбу, касающуюся нашего наследственного владения. А известно всем, что мистер Доути вхож во дворец Ее Величества, — так что я боялся навредить делу отца. Поймите меня правильно, ваша честь: меня тянуло в противоположные стороны. Лояльность к адмиралу требовала одного, а лояльность к родному отцу — совсем иного…
— Понятно. Можешь ли ты поведать суду какие-либо подробности услышанного? — спросил Винтер.
— Да, ваша честь! Я ясно помню, что мистер Доути говорил, будто лорд Берли выражал недовольство подлинными целями нашей экспедиции!
— Нет, Брайт что-то путает. Лорд Берли не имел сведений о подлинных целях нашей экспедиции! — вмешался адмирал.
Винтер обратился к Доути:
— Обвиняемый, что вы можете сказать по этому поводу?
— Что Эдмунд Брайт — свинья, а лорд Берли действительно знал все о подлинных целях этой экспедиции еще до нашего отправления в поход!
Дрейк вскочил и закричал:
— В высшей степени интересно, каким способом лорд-канцлер мог узнать эту тайну?
— Я лично ему об этом рассказал.
Федор сидел и скреб затылок. За каким дьяволом этот пустомеля признается в том, чего до возвращения в Англию и не проверить никак? Зачем торопится затянуть петлю на своей шее поскорее? Ведь можно повести дело таким образом, чтобы затянуть процесс! Чтобы отложить вынесение приговора до возвращения в Англию! Ведь присяжные явно только и мечтают — не выносить приговор! Каждому же известно, что у Томаса Доути на родине имеются столь могущественные покровители, что Дрейку его будет не достать!
Может быть, он все еще не верил, что взаправду могут голову отрубить? Надеялся на арест… Болван, поглядел бы внимательнее на лицо адмирала! Не надо знать мистера Дрейка настолько же хорошо, как Федор, чтобы по лицу сообразить: он замыслил убийство врага — и скорее уйдет с поста главы экспедиции, чем отступится тут…
Вообще, кажется, этот Доути видит не мир, каков он есть на деле, а свое о нем мнение. В частности, он неверно оценивает характеры людей, коих имел возможность наблюдать вблизи достаточно долго. Он считает Дрейка за обычного человека, неспособного перешагнуть сословные и прочие предрассудки. И считает лорда-канцлера верным слову и последовательным до конца. Вот он, Федор, сэра Вильяма Сесила видел один раз вблизи да один раз издали — а и то понимает, что лорд Берли если и верен кому или чему — то это Англии, а не живому кому-то. И государыня его (и моя уж? Да, и моя!) такова же: всегда готова отречься от любого, кто ее компрометирует…
«А-а, вон еще что!» — подумал Федор, приглядевшись к обвиняемому и вспомнив лицо, слова и голос того, когда еще у островов Зеленого Мыса Доути впервые объявил, что Дрейк ведет людей на погибель! Вон еще что! Ну, конечно! Каким-то уголком души он и понимает, что Дрейк ему смерти добивается — но он пуще смерти боится плавания через все океаны вокруг света и готов скорее положить шею на плаху, только чтобы как-то кончилось это бесконечное плавание…
Адмирал с гневом — явно (для каждого, кто знал его давно или близко. Федору, к примеру, это было заметно, или Тому Муни. Да, кажется, и мистеру Винтеру тоже) нарочито раздутым — вскричал:
— Нет, вы только послушайте, господа присяжные! Что этот человек учинил и без малейших угрызений в том сознается! Слыхано ли такое доселе? Такая наглость?! У меня не хватает слов — я, в конце концов, моряк, а не судья! Видит Господь: эта гнусная измена, этот мятеж и заговор доказаны нами и подтверждены им самолично!
Ибо Ее Величество строжайше повелела мне беречь истинные цели нашей экспедиции в тайне ото всех в Англии — и наипаче от лорда-канцлера! Доути сегодня признался не в том, что выдал милорду Берли мою тайну! Нет. Он выдал монаршую тайну! Поэтому я требую: смертная казнь изменнику!
Подсудимый встретил это заявление, сделанное почти в истерике, насмешливой улыбкой. А, один из присяжных— Джозеф Бикери, помощник капитана с «Лебедя», заявил, что их суд вообще не правомочен решать вопрос о жизни и смерти подсудимого.
— Но я вовсе не поручал вам рассматривать этот вопрос. Этот вопрос я буду решать сам. Вы же должны — именно для того вы избраны и собраны — определить только, виновен ли он в измене и подстрекательстве к мятежу — или нет. А что касается остального, господа присяжные, — продолжил Дрейк, внезапно успокаиваясь и произнося дальнейшие свои слова медленно и отчетливо, — то Ее Величество во время последней перед отплытием аудиенции вручила мне меч — вот этот самый, что сейчас у Диего в руках, — и сказала: «Мы считаем, что если кто нанесет удар тебе, Дрейк, нанесет его нам! Отвечай на удары так, как если бы защищал наши жизнь и достоинство!»
При этих словах все уставились на Диего. Верный симаррун стоял за спиной Дрейка, по левую руку от него, голый по пояс, намазанный жиром, и сжимал рукоятку тяжелого двуручного меча с вызолоченным эфесом…
После краткого совещания все сорок присяжных единогласно вынесли вердикт о виновности Томаса Доути, джентльмена, бывшего советника по применению войск, в измене, подстрекательстве к мятежу и неподчинении адмиралу. Определение вида и времени казни оставлялось на благоусмотрение адмирала…
— Либо вас казнят завтра же, здесь, еще до восхода солнца — либо до Англии вы будете содержаться под строгим арестом и по возвращении предстанете перед Тайным советом нашего королевства…
Присяжные зашептались, зашаркали подошвами… Вспомнили и Магеллана, приказавшего повесить в этой самой бухте не только своего заместителя, но и иных мятежников — правда, там было не одно подстрекательство, а открытый мятеж с артиллерийской стрельбой. Тайные сторонники Доути — а такие были, и не столь уж мало — обмирали со страху: не проголосуешь как большинство — изменником сочтут; проголосуешь — а ну, как с этого начнется сплошная разборка и полетят головы — одна за другой? Как угадать…
Доути все никак не мог поверить, что игра уже окончена, что это все всерьез и жизнь его заканчивается. Он предложил, когда ему предоставили слово, — весело, заранее уверенный в согласии суда, — чтобы его высадили на перуанском побережье (стало быть, уже в Тихом океане!), в безлюдных местах. Винтер, только что признавший Доути виновным, как глава суда, предложил содержать подсудимого в оковах вплоть до самого возвращения в Англию, где настоящий суд рассмотрит дело строго по законам и обычаям королевства…
Дрейк холодно ответил:
— Вы и есть самый настоящий суд, капитан Винтер. Самый лучший английский суд на пять тысяч миль вокруг! А что до поступивших предложений — оба неприемлемы. Высадить мистера Доути в Перу мы не можем потому, что рано или поздно он там попадет в руки испанцев и — по доброй ли воле, под пытками ли инквизиции, безразлично, — выдаст цели экспедиции. А это напрочь лишит нас важнейшего преимущества — внезапности, и позволит неприятелю мобилизовать все силы против нас… А что до содержания его в оковах до возвращения в Англию — нет у меня лишних людей для стражи. Да и не хочу я, чтобы полкоманды утратили лояльность и трепетали бы: он же сам, и не единожды, хвастался, что силен в чернокнижии. Впрочем, если он сам выскажет пожелание предстать перед Тайным советом — ему будет предоставлена такая возможность…
Вот и все. О дальнейшем свидетельства расходятся. Почему? А вот почему. Преподобный Флетчер, который готовил свои записки к печати в пору высшего взлета карьеры Фрэнсиса Дрейка, когда бросить малейшую тень на имя великого пирата означало навеки сгубить свое доброе имя пишет, что он отпустил грехи и дал последнее причастие равно мистеру Доути и адмиралу. Затем осужденный и адмирал якобы обнялись и поцеловались — после чего Доути смиренно поблагодарил адмирала за мягкость, проявленную к нему, и попросил дать ему время последний раз подумать. Ему даны были сутки. Но уже утром следующего дня он попросил к себе преподобного Флетчера и заявил якобы буквально следующее:
«Хотя я и виновен в совершении тяжкого греха и теперь справедливо наказан, у меня есть забота превыше всех других забот — умереть христианином. Мне все равно, что станет с моим телом, единственное, чего я хочу, — это быть уверенным, что меня ждет будущая лучшая жизнь. Я опасаюсь, что, оставленный среди язычников на суше, я вряд ли смогу спасти свою душу. Если же захочу воротиться в Англию, то мне для этого понадобятся корабль, команда и запас продовольствия. Если даже адмирал Дрейк даст мне все это — все равно не найдется желающих для сопровождения меня на Родину. А если даже таковые и отыщутся — все равно путь домой будет для меня той же казнью, но еще более мучительной, ибо глубокие душевные переживания от сознания своей тяжкой вины сокрушат мое сердце. Поэтому я от всего сердца принимаю первое предложение адмирала и прошу об одном: дать мне умереть как подобает джентльмену и христианину».
Ощущаете разностилье? Вполне искренние слова в начале — там, где говорится о том, что «мне все равно, что произойдет с моим телом» и так далее, — и напыщенная, холодная риторика второй половины записи Флетчера. Похоже, достопочтенного пастора всего более интересовало не то, чтобы донести до потомков правду о последних часах жизни незаурядного человека, — а то, чтобы — правдами и неправдами — отмести и тень подозрения в жестокости и предвзятости от адмирала!
А как же было на самом-то деле? А было вовсе не так напыщенно. Конечно, Доути с Дрейком не целовался, но все же…
Дело было на островке близ берега залива. Дрейк назвал его «Островом Истинной Справедливости». Это был именно тот остров, где стояла виселица, оставленная Магелланом. Матросы слишком красивого и вдобавок труднопроизносимого названия не употребляли. Они назвали островок «Кровавым».
После причащения Доути пообедал с Дрейком — и, как водится, ему ни в чем отказа не было. И он отчасти этим попользовался, злорадно прося такого вина, этакого вина, — четыре бутылки из личного погребца Дрейка пришлось откупорить, а одна уже откупоренная принесена была из каюты адмирала… Пили они в самом деле более за здоровье друг друга, чем за Англию и Ее Величество, — и ни разу за успех дела… В общем, похожи были на друзей, расстающихся на долгое время. Затем Доути помолился шепотом, встал на колени перед свежеоструганной плахой и заговорил во весь голос. Он сказал:
— Я прошу вас всех помолиться за упокой моей души и за Ее Величество и ее королевство. Палач! Делай свое дело без промедления, страха и жалости!
Палач был, как водится, в капюшоне, скрывающем лицо, — но Федор был не единственным, кто опознал симарруна Диего. Один — вроде бы даже не изо всей силы, плавный! — взмах меча, и вот уж палач поднимает за волосы отсеченную, но живую еще, хлопающую быстро глазами, окровавленную голову. Он сейчас скажет положенную формулу: «Вот голова изменника!», но адмирал, опередив его, кричит:
— Смотрите все и учтите, какова участь заговорщиков!
Разумеется, матросы исщепали перочинными ножами плаху на талисманы, не дав еще и крови просохнуть. Потом занялись магеллановской виселицей, хотя тут возник спор. Боцман Хиксон утверждал, что в виселице, которая последний раз использовалась пятьдесят девять лет назад, уже не осталось ничего чудодейственного. И тут же заявил, что плахой должны распоряжаться, как любым другим деревом на флоте, пополам — боцмана и корабельные плотники. Этого уж народ стерпеть не мог…
…Конечно, не сам по себе заговор Доути (или, точнее, потуги его организовать заговор) был главным в этой истории, разыгравшейся под синим, но каким-то придавленным, невеселым небом зловещего залива Святого Юлиана… Дрейку надобно было вышибить из мозгов и сердец участников экспедиции малейшую возможность бунта! Перед лицом полной неизвестности, ждущей всех за Магеллановым проливом, требовалось сплочение и единство. Малейший, безобиднейший в цивилизованных краях, разброд там мог оказаться гибельным для всех. И ради достижения сплоченности адмирал шел на самые крайние меры…
В бухте Святого Юлиана экспедиция простояла почти месяц — с 20 июля по 15 августа. На небольших кораблях Дрейка было весьма тесно — и при длительных переходах люди уставали от скученности, невозможности уединиться хотя бы на миг, да еще от того, что мы в двадцатом веке называем «психологической несовместимостью» (и тщательно подбираем подходящих друг к другу людей даже для пятидневных космических экспедиций). А в эпоху Дрейка люди уходили в море иногда на годы, будучи ну кардинально, ну никак не совместимыми. Случалось, к концу длительного перехода страсти накалялись до такой степени, что люди убивали один другого — а потом не могли припомнить, из-за чего это было сделано!
Поэтому Дрейк и старался давать людям отдых перед труднейшим переходом, когда опасности, кроме известных, ждут еще и новые… К тому же, какие их ждут погоды в этом Тихом океане, никому не известно. А значит, неизвестно и на сколько затянется этот переход!
Хорошо еще, что из пояса тропиков вышли. А то — лед в жару быстро тает, а соль тем лучше сохраняет продукты, чем ее больше, — но пересолить нельзя, сохранится-то хорошо, но станет несъедобно… Проклятые тропики! Жара, влажность… В тропиках и вода протухает, и мясо червивеет, и сухари плесневеют… К этому надо добавить множество заразных лихорадок и губительный кровавый понос…
Поэтому во все время стоянки Дрейк часто ходил на охоту и людей убеждал делать это регулярно. Уж на стоянках грешно жрать солонину и сушенину!
Вот и в тот раз, когда Дрейк ходил с братом Томасом, было все хорошо. Потом опять произошла стычка с патагонцами. Матросу Бобу Уинтерну стрела пробила легкое, одного патагонца убили пулей. Дрейк досадовал: он все мечтал сдружиться с патагонцами так же, как с симаррунами, — а вместо этого один за другим происходят дурацкие инциденты… В прошлый раз дурак Джонсон — упокой, Господь, его душу! — вздумал похвастаться своей меткостью и — словно дьявол под руку толкнул — вместо птички пульнул в туземца. В этот раз дурак Уинтерн посчитал для себя зазорным стрелять по сидящей птице: «У нас, в западном Девоншире, приличные охотники бьют птицу, даже мелкую, исключительно влет!» И пугнул птичек, выпалив не целясь, да не холостым (а от него, как известно, шуму еще побольше, чем от боевого выстрела), а пулей. И пуля ранила патагонца, идущего навстречу англичанам с протянутым вперед незаряженным луком. Человек показывал свои добрые намерения, дружить хотел — а белые люди за это в нем дырку сделали!
Разгневанный Дрейк приказал: охоту прекратить и всем вернуться на корабль! Может, больше повезет на следующий раз?
В следующий раз, отойдя едва на полмили от стоянки, англичане встретили двух молодых патагонцев. Парни по шесть с половиной футов росту, с огромными, судя по обувкам из шкур, ногами, были настроены весело. У них были луки и стрелы, и у англичан — тоже. Началось что-то вроде состязаний в стрельбе — и оказалось, что стрела из большого, «йоменского» западно-английского лука пролетает почти вдвое дальше, чем из патагонского. Туземцы восхитились. Тогда Дрейк предложил — более знаками, чем словами, — для окончательной проверки пустить из английского лука туземную стрелу, а из их лука — английскую стрелу. Стрельнули — все равно английский лук превосходство имеет, хотя и не столь резкое, как в первый раз. Дружба наконец начала вроде налаживаться.
Но тут с холма сбежали два старика-туземца, очень сердитых, — и начали всячески ругать молодых, размахивая руками и сыпля словами. Молодые показали на стариков (за их спинами) и развели руками: мол, что тут поделаешь! И понуро удалились.
— Нет, Тэдди, — сказал огорченный адмирал нашему герою, — это место нехорошее. Тут и великий Магеллан кровь пролил, и мы. И с туземцами постоянно какая-то чепуха выходит. Надо отсюда уходить скорее.
— Но зима еще не кончилась!
— Все равно. Выйдем пораньше — если успеем собраться, то уже числа пятнадцатого. А зиму закончим % в другом месте. Да, так будет лучше!
Река были шириною ярдов в триста, ну четыреста. Вода в ней — ледяная, издали прекрасного голубого цвета, но вблизи с каким-то молочным отливом. Дно, как и вся местность вокруг широкого устья, покрыто мелкозернистой темно-красной галькой (которая часто покрыта слоем красной же глины). Горы синели на горизонте гораздо отчетливее, чем это было в заливе Святого Юлиана. Скорость течения была миль шесть в час — чтобы поспевать вровень с брошенной веткой, надо было не идти, а бежать…
— Вот это да! Против такой стремнины на веслах не выгребешь. Да и под парусом… Если ветер попутный, потащит, а ветер сменился — и, пока парус спускаешь, снесет вниз ровно до того места, где парус поднял. Посему остается одно: тащить лодки бечевой. Свяжем все три гуськом, нагрузим — и вперед по бережку! Ну, кто смелый?
Федор вызвался первым. Потому что ему нравился старик Муни, несокрушимый и каменно спокойный в схватке и до смешного (а он нисколько не боялся быть смешным — и в минуты всеобщего уныния мог нарочно подставить себя, чтобы поднять дух) забиячливый и азартный в споре. Он надеялся, что в команде Муни само пройдет то мрачное настроение, в коем он пребывал уже месяц, как только увидел чернеющую виселицу на островке.
И вот — Санта-Крус. Река, берега которой видели пока не более белых людей, нежели залив Святого Юлиана — казненных белых людей. Не было на этих берегах ни мятежей, ни казней, ни хотя бы заговоров. Тишина, безлюдье, покой, мир… Ну, теперь пришли мы, белые, и принесли все это с собой! На миг Федору стало даже смешно: ни заговоров, ни мятежей, ни казней — пока не пришла милосердная религия всепрощения и непротивления злу…
…В первые часы англичанам местность, по которой они шли, показалась бесплодной пустыней. Землею, наказанною за что-то Господом! Но уже с обеда (приготовив все с вечера, вышли утром) путешественники-пираты вступили внутрь южной Патагонии — страны, белым людям мало известной даже понаслышке. Ведь из сотни европейцев девяносто девять о ее существовании даже не подозревали…
Воды реки стали постепенно прозрачными и чистыми. Иногда плескалась рыба. Неровное дно реки здесь (и, очевидно, выше так же) было сложено из твердых пород и не размывалось, оттого и муть исчезла. Было холодновато — зато никаких насекомых, столь досаждавших в бухте Святого Юлиана. Река текла в широкой, миль До пяти, долине, местами расширяясь до десятка миль. Эта долина с обеих сторон ограничивалась удивительно крутыми и ровными, точно ножом отрезанными, склонами. Ближе к урезу воды встречались прямо-таки отполированные места!
Зверья и птиц здесь было даже не изобилие. Просто они были непуганными и подпускали человека с оружием на десять шагов. Муни обнаглел и придумал небывалую охоту: на зайца с… дубинкой! И наколотил их за три часа двадцать две штуки. Из мяса он оставлял одну только филейную часть, наиболее нежную. Остальное использовал как приманку для более крупного зверя. Федор же упражнялся с луком, ловчась убить двух зайцев одной стрелой. Пока не выходило, но могло, кажется, выйти.
Пирамиды испражнений гуанако, похожие на груды темных фиников, высились то тут, то там — но самих животных покуда видно не было. В заводи, где течения почти не было, ковром покачивались дикие утки всевозможных расцветок. Они беспрерывно клохтали. Люди не стали их тревожить. Оживление вызывали только прилет новых птиц да отлет здешних: утки проделывали это с шумом; при взлете помогали себе лапами и оставляли на воде белопенный след…
Высоко в небе парили стервятники. Красиво парили, по-королевски величественно. Хотя вблизи эти трупоеды, насквозь провонявшие дохлятиной, были мало симпатичны. Но их неспешные воздушные хороводы были непередаваемо изящны…
День кончился. В сумерках ветер посвежел и вдруг, около полуночи шквал с юга сорвал и унес палатки. Потом сорвал с людей одеяла и с тарахтеньем покатил по гипсовидной земле котелок и сковородку, которые хозяйственный Муни взял с собой. Еле англичане собрали свое имущество — и стали в дальнейшем обвязываться поверх одеял, да еще и друг к другу себя — на всякий случай — привязывали. Местность ровная, укатит в реку и все — в ледяной воде, да связанный, потонешь прежде, чем товарищи помочь смогут. Да и прежде, чем остальные поймут, что же случилось…
На второй день, впервые на этих берегах, им встретились гуанако. Две самочки, вожак и один малыш («чуленго» по-испански). Они спустились к реке ярдах в двадцати от англичан. Первым шел вожак — красивый, высокий, с длинной бело-коричневой шерстью. Он поднял голову и напряг уши, глядя по сторонам. Приостановился. Англичане замерли, стараясь не дышать. Не обнаружив ничего угрожающего, самец лениво, как бы нехотя, двинулся далее.
Все гуанако, каких до сего дня видел Федор, либо скакали бестолково, либо уж двигались медленно, глядя на мир равнодушно и даже не без презрения. Вожак подошел к воде, а самки стояли неподвижно, дожидаясь приказа или разрешения. Англичане застрелили из луков самца и одну из самочек. На сей раз не ради мяса, а ради шкур: ночи здешние очень уж холодны, да еще и ветрены. Будь на тебе хоть два шерстяных одеяла — продует насквозь! А неровный, но густой мех гуанако отлично защищал и от ветра, и от мороза…
Поднимаясь все выше по реке, англичане достигли места, где река сузилась до сотни ярдов с четвертью, а течение ускорилось настолько, что от воды слышался глухой шум. Это по дну течение перекатывало камни!
Мух здесь не было — зато нигде Федор во всю жизнь не встречал такого великого множества мышей! Они здесь были особенные: грациозные, тоненькие, проворные и большеухие.
На второй день около полудня встретили впервые здешних туземцев. Язык их на слух сильно отличался от языка тех патагонцев, что встречались в окрестностях залива Святого Юлиана. По-испански они понимали только отдельные слова и даже — самые из них смелые — отваживались говорить. Но этот их «испанский» был едва понятен. Отдельные существительные, не связанные предлогами, иногда глаголы. К тому же у них не было доброй трети звуков, какие есть в испанском, вообще богатом звуками.
Зато туземцы эти более всего на свете любили принимать гостей. Особенно незнакомых, дальних. А тут белые люди, да такие белые, какие не воротят носа от туземцев и их нехитрой пищи! Англичанам, в общем-то, пришлись по вкусу печеные яйца диких птиц, вяленое на солнце подкопченное мясо, грибы и какие-то сладковатые коренья… Туземцев это привело прямо-таки в восторг. И тут было подано главное блюдо! Птичья ножка прямо в перьях, печенная в глиняной обмазке (белые вспомнили детство, когда каждый таким именно образом готовил птиц или хотя бы, если детство в городе провел, птичек). Размером ножка была в обыкновенный свиной окорок! Конечно, это была баснословная птица, которую на Руси, по еще византийской традиции, именовали «строфокамил», а в Англии — «страус». Здесь эту птицу именовали «нанду». Ничего, съедобно, хотя очень уж прочно мясо на кости сидит…
Дрейк загорелся: покажите ему, как охотятся на этого нанду! Патагонцы согласились хоть сегодня!
Оказалось, что страусы бегают с такой скоростью, что их не могут настичь даже собаки. По слухам, у северных патагонцев, в междуречье рек Черной и Красной (их устья корабли Дрейка прошли незадолго перед той бурей, в которой потерялся «Лебедь»), есть якобы специально обученные лошади, способные подолгу мчаться с тридцатимильной скоростью по каменистым косогорам, внезапно останавливаться и моментально менять направление. И они якобы могут догнать страуса, не сбросив седока, если он сидит крепко. Некрепко сидящие при такой охоте частенько ломают себе шеи, вылетая вперед при резких остановках.
Но это на севере. А тут охотятся на страусов совсем иначе. Никто не пытается их догонять, а делают вот как: готовят чучело страуса, изнутри пустое: неощипанная шкура, натянутая на плетенный из лозы каркас, в шею вставлена палка, чтобы голова не болталась. Охотник надевает это чучело на голову и плечи, выбирает стаю страусов, пасущуюся в более высокой траве, чтобы ног видно не было, и подбирается сзади.
У страусов есть одна привычка, которую используют при такой охоте: стадо движется гуськом вслед за вожаком — совсем как утки за селезнем по воде. Если кто уклонится в сторону — вожак окликнет. Если предупреждение не подействовало — вожак, а за ним и все стадо, отклоняется в сторону, противоположную той, куда отклонился строптивый отщепенец!
— Мистер Томас Доути еще в Плимуте вынюхивал планы нашего адмирала и записывал все секреты, какие только мог вызнать!
— Почему же ты сразу не донес о том? — спросил председатель суда капитан Винтер.
— Видите ли, ваша честь, мой отец уже много лет ведет тяжбу, касающуюся нашего наследственного владения. А известно всем, что мистер Доути вхож во дворец Ее Величества, — так что я боялся навредить делу отца. Поймите меня правильно, ваша честь: меня тянуло в противоположные стороны. Лояльность к адмиралу требовала одного, а лояльность к родному отцу — совсем иного…
— Понятно. Можешь ли ты поведать суду какие-либо подробности услышанного? — спросил Винтер.
— Да, ваша честь! Я ясно помню, что мистер Доути говорил, будто лорд Берли выражал недовольство подлинными целями нашей экспедиции!
— Нет, Брайт что-то путает. Лорд Берли не имел сведений о подлинных целях нашей экспедиции! — вмешался адмирал.
Винтер обратился к Доути:
— Обвиняемый, что вы можете сказать по этому поводу?
— Что Эдмунд Брайт — свинья, а лорд Берли действительно знал все о подлинных целях этой экспедиции еще до нашего отправления в поход!
Дрейк вскочил и закричал:
— В высшей степени интересно, каким способом лорд-канцлер мог узнать эту тайну?
— Я лично ему об этом рассказал.
Федор сидел и скреб затылок. За каким дьяволом этот пустомеля признается в том, чего до возвращения в Англию и не проверить никак? Зачем торопится затянуть петлю на своей шее поскорее? Ведь можно повести дело таким образом, чтобы затянуть процесс! Чтобы отложить вынесение приговора до возвращения в Англию! Ведь присяжные явно только и мечтают — не выносить приговор! Каждому же известно, что у Томаса Доути на родине имеются столь могущественные покровители, что Дрейку его будет не достать!
Может быть, он все еще не верил, что взаправду могут голову отрубить? Надеялся на арест… Болван, поглядел бы внимательнее на лицо адмирала! Не надо знать мистера Дрейка настолько же хорошо, как Федор, чтобы по лицу сообразить: он замыслил убийство врага — и скорее уйдет с поста главы экспедиции, чем отступится тут…
Вообще, кажется, этот Доути видит не мир, каков он есть на деле, а свое о нем мнение. В частности, он неверно оценивает характеры людей, коих имел возможность наблюдать вблизи достаточно долго. Он считает Дрейка за обычного человека, неспособного перешагнуть сословные и прочие предрассудки. И считает лорда-канцлера верным слову и последовательным до конца. Вот он, Федор, сэра Вильяма Сесила видел один раз вблизи да один раз издали — а и то понимает, что лорд Берли если и верен кому или чему — то это Англии, а не живому кому-то. И государыня его (и моя уж? Да, и моя!) такова же: всегда готова отречься от любого, кто ее компрометирует…
«А-а, вон еще что!» — подумал Федор, приглядевшись к обвиняемому и вспомнив лицо, слова и голос того, когда еще у островов Зеленого Мыса Доути впервые объявил, что Дрейк ведет людей на погибель! Вон еще что! Ну, конечно! Каким-то уголком души он и понимает, что Дрейк ему смерти добивается — но он пуще смерти боится плавания через все океаны вокруг света и готов скорее положить шею на плаху, только чтобы как-то кончилось это бесконечное плавание…
Адмирал с гневом — явно (для каждого, кто знал его давно или близко. Федору, к примеру, это было заметно, или Тому Муни. Да, кажется, и мистеру Винтеру тоже) нарочито раздутым — вскричал:
— Нет, вы только послушайте, господа присяжные! Что этот человек учинил и без малейших угрызений в том сознается! Слыхано ли такое доселе? Такая наглость?! У меня не хватает слов — я, в конце концов, моряк, а не судья! Видит Господь: эта гнусная измена, этот мятеж и заговор доказаны нами и подтверждены им самолично!
Ибо Ее Величество строжайше повелела мне беречь истинные цели нашей экспедиции в тайне ото всех в Англии — и наипаче от лорда-канцлера! Доути сегодня признался не в том, что выдал милорду Берли мою тайну! Нет. Он выдал монаршую тайну! Поэтому я требую: смертная казнь изменнику!
Подсудимый встретил это заявление, сделанное почти в истерике, насмешливой улыбкой. А, один из присяжных— Джозеф Бикери, помощник капитана с «Лебедя», заявил, что их суд вообще не правомочен решать вопрос о жизни и смерти подсудимого.
— Но я вовсе не поручал вам рассматривать этот вопрос. Этот вопрос я буду решать сам. Вы же должны — именно для того вы избраны и собраны — определить только, виновен ли он в измене и подстрекательстве к мятежу — или нет. А что касается остального, господа присяжные, — продолжил Дрейк, внезапно успокаиваясь и произнося дальнейшие свои слова медленно и отчетливо, — то Ее Величество во время последней перед отплытием аудиенции вручила мне меч — вот этот самый, что сейчас у Диего в руках, — и сказала: «Мы считаем, что если кто нанесет удар тебе, Дрейк, нанесет его нам! Отвечай на удары так, как если бы защищал наши жизнь и достоинство!»
При этих словах все уставились на Диего. Верный симаррун стоял за спиной Дрейка, по левую руку от него, голый по пояс, намазанный жиром, и сжимал рукоятку тяжелого двуручного меча с вызолоченным эфесом…
После краткого совещания все сорок присяжных единогласно вынесли вердикт о виновности Томаса Доути, джентльмена, бывшего советника по применению войск, в измене, подстрекательстве к мятежу и неподчинении адмиралу. Определение вида и времени казни оставлялось на благоусмотрение адмирала…
10
Дрейк предложил Доути небогатый — но все-таки выбор:— Либо вас казнят завтра же, здесь, еще до восхода солнца — либо до Англии вы будете содержаться под строгим арестом и по возвращении предстанете перед Тайным советом нашего королевства…
Присяжные зашептались, зашаркали подошвами… Вспомнили и Магеллана, приказавшего повесить в этой самой бухте не только своего заместителя, но и иных мятежников — правда, там было не одно подстрекательство, а открытый мятеж с артиллерийской стрельбой. Тайные сторонники Доути — а такие были, и не столь уж мало — обмирали со страху: не проголосуешь как большинство — изменником сочтут; проголосуешь — а ну, как с этого начнется сплошная разборка и полетят головы — одна за другой? Как угадать…
Доути все никак не мог поверить, что игра уже окончена, что это все всерьез и жизнь его заканчивается. Он предложил, когда ему предоставили слово, — весело, заранее уверенный в согласии суда, — чтобы его высадили на перуанском побережье (стало быть, уже в Тихом океане!), в безлюдных местах. Винтер, только что признавший Доути виновным, как глава суда, предложил содержать подсудимого в оковах вплоть до самого возвращения в Англию, где настоящий суд рассмотрит дело строго по законам и обычаям королевства…
Дрейк холодно ответил:
— Вы и есть самый настоящий суд, капитан Винтер. Самый лучший английский суд на пять тысяч миль вокруг! А что до поступивших предложений — оба неприемлемы. Высадить мистера Доути в Перу мы не можем потому, что рано или поздно он там попадет в руки испанцев и — по доброй ли воле, под пытками ли инквизиции, безразлично, — выдаст цели экспедиции. А это напрочь лишит нас важнейшего преимущества — внезапности, и позволит неприятелю мобилизовать все силы против нас… А что до содержания его в оковах до возвращения в Англию — нет у меня лишних людей для стражи. Да и не хочу я, чтобы полкоманды утратили лояльность и трепетали бы: он же сам, и не единожды, хвастался, что силен в чернокнижии. Впрочем, если он сам выскажет пожелание предстать перед Тайным советом — ему будет предоставлена такая возможность…
Вот и все. О дальнейшем свидетельства расходятся. Почему? А вот почему. Преподобный Флетчер, который готовил свои записки к печати в пору высшего взлета карьеры Фрэнсиса Дрейка, когда бросить малейшую тень на имя великого пирата означало навеки сгубить свое доброе имя пишет, что он отпустил грехи и дал последнее причастие равно мистеру Доути и адмиралу. Затем осужденный и адмирал якобы обнялись и поцеловались — после чего Доути смиренно поблагодарил адмирала за мягкость, проявленную к нему, и попросил дать ему время последний раз подумать. Ему даны были сутки. Но уже утром следующего дня он попросил к себе преподобного Флетчера и заявил якобы буквально следующее:
«Хотя я и виновен в совершении тяжкого греха и теперь справедливо наказан, у меня есть забота превыше всех других забот — умереть христианином. Мне все равно, что станет с моим телом, единственное, чего я хочу, — это быть уверенным, что меня ждет будущая лучшая жизнь. Я опасаюсь, что, оставленный среди язычников на суше, я вряд ли смогу спасти свою душу. Если же захочу воротиться в Англию, то мне для этого понадобятся корабль, команда и запас продовольствия. Если даже адмирал Дрейк даст мне все это — все равно не найдется желающих для сопровождения меня на Родину. А если даже таковые и отыщутся — все равно путь домой будет для меня той же казнью, но еще более мучительной, ибо глубокие душевные переживания от сознания своей тяжкой вины сокрушат мое сердце. Поэтому я от всего сердца принимаю первое предложение адмирала и прошу об одном: дать мне умереть как подобает джентльмену и христианину».
Ощущаете разностилье? Вполне искренние слова в начале — там, где говорится о том, что «мне все равно, что произойдет с моим телом» и так далее, — и напыщенная, холодная риторика второй половины записи Флетчера. Похоже, достопочтенного пастора всего более интересовало не то, чтобы донести до потомков правду о последних часах жизни незаурядного человека, — а то, чтобы — правдами и неправдами — отмести и тень подозрения в жестокости и предвзятости от адмирала!
А как же было на самом-то деле? А было вовсе не так напыщенно. Конечно, Доути с Дрейком не целовался, но все же…
Дело было на островке близ берега залива. Дрейк назвал его «Островом Истинной Справедливости». Это был именно тот остров, где стояла виселица, оставленная Магелланом. Матросы слишком красивого и вдобавок труднопроизносимого названия не употребляли. Они назвали островок «Кровавым».
После причащения Доути пообедал с Дрейком — и, как водится, ему ни в чем отказа не было. И он отчасти этим попользовался, злорадно прося такого вина, этакого вина, — четыре бутылки из личного погребца Дрейка пришлось откупорить, а одна уже откупоренная принесена была из каюты адмирала… Пили они в самом деле более за здоровье друг друга, чем за Англию и Ее Величество, — и ни разу за успех дела… В общем, похожи были на друзей, расстающихся на долгое время. Затем Доути помолился шепотом, встал на колени перед свежеоструганной плахой и заговорил во весь голос. Он сказал:
— Я прошу вас всех помолиться за упокой моей души и за Ее Величество и ее королевство. Палач! Делай свое дело без промедления, страха и жалости!
Палач был, как водится, в капюшоне, скрывающем лицо, — но Федор был не единственным, кто опознал симарруна Диего. Один — вроде бы даже не изо всей силы, плавный! — взмах меча, и вот уж палач поднимает за волосы отсеченную, но живую еще, хлопающую быстро глазами, окровавленную голову. Он сейчас скажет положенную формулу: «Вот голова изменника!», но адмирал, опередив его, кричит:
— Смотрите все и учтите, какова участь заговорщиков!
Разумеется, матросы исщепали перочинными ножами плаху на талисманы, не дав еще и крови просохнуть. Потом занялись магеллановской виселицей, хотя тут возник спор. Боцман Хиксон утверждал, что в виселице, которая последний раз использовалась пятьдесят девять лет назад, уже не осталось ничего чудодейственного. И тут же заявил, что плахой должны распоряжаться, как любым другим деревом на флоте, пополам — боцмана и корабельные плотники. Этого уж народ стерпеть не мог…
…Конечно, не сам по себе заговор Доути (или, точнее, потуги его организовать заговор) был главным в этой истории, разыгравшейся под синим, но каким-то придавленным, невеселым небом зловещего залива Святого Юлиана… Дрейку надобно было вышибить из мозгов и сердец участников экспедиции малейшую возможность бунта! Перед лицом полной неизвестности, ждущей всех за Магеллановым проливом, требовалось сплочение и единство. Малейший, безобиднейший в цивилизованных краях, разброд там мог оказаться гибельным для всех. И ради достижения сплоченности адмирал шел на самые крайние меры…
В бухте Святого Юлиана экспедиция простояла почти месяц — с 20 июля по 15 августа. На небольших кораблях Дрейка было весьма тесно — и при длительных переходах люди уставали от скученности, невозможности уединиться хотя бы на миг, да еще от того, что мы в двадцатом веке называем «психологической несовместимостью» (и тщательно подбираем подходящих друг к другу людей даже для пятидневных космических экспедиций). А в эпоху Дрейка люди уходили в море иногда на годы, будучи ну кардинально, ну никак не совместимыми. Случалось, к концу длительного перехода страсти накалялись до такой степени, что люди убивали один другого — а потом не могли припомнить, из-за чего это было сделано!
Поэтому Дрейк и старался давать людям отдых перед труднейшим переходом, когда опасности, кроме известных, ждут еще и новые… К тому же, какие их ждут погоды в этом Тихом океане, никому не известно. А значит, неизвестно и на сколько затянется этот переход!
Хорошо еще, что из пояса тропиков вышли. А то — лед в жару быстро тает, а соль тем лучше сохраняет продукты, чем ее больше, — но пересолить нельзя, сохранится-то хорошо, но станет несъедобно… Проклятые тропики! Жара, влажность… В тропиках и вода протухает, и мясо червивеет, и сухари плесневеют… К этому надо добавить множество заразных лихорадок и губительный кровавый понос…
11
Поэтому почаще менять пресную воду и обновлять продукты и насолить мяса и насушить впрок овощей и фруктов было постоянной заботой капитанов эпохи Великий Открытий…Поэтому во все время стоянки Дрейк часто ходил на охоту и людей убеждал делать это регулярно. Уж на стоянках грешно жрать солонину и сушенину!
Вот и в тот раз, когда Дрейк ходил с братом Томасом, было все хорошо. Потом опять произошла стычка с патагонцами. Матросу Бобу Уинтерну стрела пробила легкое, одного патагонца убили пулей. Дрейк досадовал: он все мечтал сдружиться с патагонцами так же, как с симаррунами, — а вместо этого один за другим происходят дурацкие инциденты… В прошлый раз дурак Джонсон — упокой, Господь, его душу! — вздумал похвастаться своей меткостью и — словно дьявол под руку толкнул — вместо птички пульнул в туземца. В этот раз дурак Уинтерн посчитал для себя зазорным стрелять по сидящей птице: «У нас, в западном Девоншире, приличные охотники бьют птицу, даже мелкую, исключительно влет!» И пугнул птичек, выпалив не целясь, да не холостым (а от него, как известно, шуму еще побольше, чем от боевого выстрела), а пулей. И пуля ранила патагонца, идущего навстречу англичанам с протянутым вперед незаряженным луком. Человек показывал свои добрые намерения, дружить хотел — а белые люди за это в нем дырку сделали!
Разгневанный Дрейк приказал: охоту прекратить и всем вернуться на корабль! Может, больше повезет на следующий раз?
В следующий раз, отойдя едва на полмили от стоянки, англичане встретили двух молодых патагонцев. Парни по шесть с половиной футов росту, с огромными, судя по обувкам из шкур, ногами, были настроены весело. У них были луки и стрелы, и у англичан — тоже. Началось что-то вроде состязаний в стрельбе — и оказалось, что стрела из большого, «йоменского» западно-английского лука пролетает почти вдвое дальше, чем из патагонского. Туземцы восхитились. Тогда Дрейк предложил — более знаками, чем словами, — для окончательной проверки пустить из английского лука туземную стрелу, а из их лука — английскую стрелу. Стрельнули — все равно английский лук превосходство имеет, хотя и не столь резкое, как в первый раз. Дружба наконец начала вроде налаживаться.
Но тут с холма сбежали два старика-туземца, очень сердитых, — и начали всячески ругать молодых, размахивая руками и сыпля словами. Молодые показали на стариков (за их спинами) и развели руками: мол, что тут поделаешь! И понуро удалились.
— Нет, Тэдди, — сказал огорченный адмирал нашему герою, — это место нехорошее. Тут и великий Магеллан кровь пролил, и мы. И с туземцами постоянно какая-то чепуха выходит. Надо отсюда уходить скорее.
— Но зима еще не кончилась!
— Все равно. Выйдем пораньше — если успеем собраться, то уже числа пятнадцатого. А зиму закончим % в другом месте. Да, так будет лучше!
12
Пройдя от бухты Святого Юлиана на юг шестьдесят миль, англичане решили (то есть Дрейк решил, а все остальные исполнили!) войти в залив устья реки Святого Креста (Санта-Крус по-испански), где простоять неделю-две, с тем, чтобы в высокие широты входить уж по весне…Река были шириною ярдов в триста, ну четыреста. Вода в ней — ледяная, издали прекрасного голубого цвета, но вблизи с каким-то молочным отливом. Дно, как и вся местность вокруг широкого устья, покрыто мелкозернистой темно-красной галькой (которая часто покрыта слоем красной же глины). Горы синели на горизонте гораздо отчетливее, чем это было в заливе Святого Юлиана. Скорость течения была миль шесть в час — чтобы поспевать вровень с брошенной веткой, надо было не идти, а бежать…
— Вот это да! Против такой стремнины на веслах не выгребешь. Да и под парусом… Если ветер попутный, потащит, а ветер сменился — и, пока парус спускаешь, снесет вниз ровно до того места, где парус поднял. Посему остается одно: тащить лодки бечевой. Свяжем все три гуськом, нагрузим — и вперед по бережку! Ну, кто смелый?
Федор вызвался первым. Потому что ему нравился старик Муни, несокрушимый и каменно спокойный в схватке и до смешного (а он нисколько не боялся быть смешным — и в минуты всеобщего уныния мог нарочно подставить себя, чтобы поднять дух) забиячливый и азартный в споре. Он надеялся, что в команде Муни само пройдет то мрачное настроение, в коем он пребывал уже месяц, как только увидел чернеющую виселицу на островке.
И вот — Санта-Крус. Река, берега которой видели пока не более белых людей, нежели залив Святого Юлиана — казненных белых людей. Не было на этих берегах ни мятежей, ни казней, ни хотя бы заговоров. Тишина, безлюдье, покой, мир… Ну, теперь пришли мы, белые, и принесли все это с собой! На миг Федору стало даже смешно: ни заговоров, ни мятежей, ни казней — пока не пришла милосердная религия всепрощения и непротивления злу…
…В первые часы англичанам местность, по которой они шли, показалась бесплодной пустыней. Землею, наказанною за что-то Господом! Но уже с обеда (приготовив все с вечера, вышли утром) путешественники-пираты вступили внутрь южной Патагонии — страны, белым людям мало известной даже понаслышке. Ведь из сотни европейцев девяносто девять о ее существовании даже не подозревали…
Воды реки стали постепенно прозрачными и чистыми. Иногда плескалась рыба. Неровное дно реки здесь (и, очевидно, выше так же) было сложено из твердых пород и не размывалось, оттого и муть исчезла. Было холодновато — зато никаких насекомых, столь досаждавших в бухте Святого Юлиана. Река текла в широкой, миль До пяти, долине, местами расширяясь до десятка миль. Эта долина с обеих сторон ограничивалась удивительно крутыми и ровными, точно ножом отрезанными, склонами. Ближе к урезу воды встречались прямо-таки отполированные места!
Зверья и птиц здесь было даже не изобилие. Просто они были непуганными и подпускали человека с оружием на десять шагов. Муни обнаглел и придумал небывалую охоту: на зайца с… дубинкой! И наколотил их за три часа двадцать две штуки. Из мяса он оставлял одну только филейную часть, наиболее нежную. Остальное использовал как приманку для более крупного зверя. Федор же упражнялся с луком, ловчась убить двух зайцев одной стрелой. Пока не выходило, но могло, кажется, выйти.
Пирамиды испражнений гуанако, похожие на груды темных фиников, высились то тут, то там — но самих животных покуда видно не было. В заводи, где течения почти не было, ковром покачивались дикие утки всевозможных расцветок. Они беспрерывно клохтали. Люди не стали их тревожить. Оживление вызывали только прилет новых птиц да отлет здешних: утки проделывали это с шумом; при взлете помогали себе лапами и оставляли на воде белопенный след…
Высоко в небе парили стервятники. Красиво парили, по-королевски величественно. Хотя вблизи эти трупоеды, насквозь провонявшие дохлятиной, были мало симпатичны. Но их неспешные воздушные хороводы были непередаваемо изящны…
День кончился. В сумерках ветер посвежел и вдруг, около полуночи шквал с юга сорвал и унес палатки. Потом сорвал с людей одеяла и с тарахтеньем покатил по гипсовидной земле котелок и сковородку, которые хозяйственный Муни взял с собой. Еле англичане собрали свое имущество — и стали в дальнейшем обвязываться поверх одеял, да еще и друг к другу себя — на всякий случай — привязывали. Местность ровная, укатит в реку и все — в ледяной воде, да связанный, потонешь прежде, чем товарищи помочь смогут. Да и прежде, чем остальные поймут, что же случилось…
На второй день, впервые на этих берегах, им встретились гуанако. Две самочки, вожак и один малыш («чуленго» по-испански). Они спустились к реке ярдах в двадцати от англичан. Первым шел вожак — красивый, высокий, с длинной бело-коричневой шерстью. Он поднял голову и напряг уши, глядя по сторонам. Приостановился. Англичане замерли, стараясь не дышать. Не обнаружив ничего угрожающего, самец лениво, как бы нехотя, двинулся далее.
Все гуанако, каких до сего дня видел Федор, либо скакали бестолково, либо уж двигались медленно, глядя на мир равнодушно и даже не без презрения. Вожак подошел к воде, а самки стояли неподвижно, дожидаясь приказа или разрешения. Англичане застрелили из луков самца и одну из самочек. На сей раз не ради мяса, а ради шкур: ночи здешние очень уж холодны, да еще и ветрены. Будь на тебе хоть два шерстяных одеяла — продует насквозь! А неровный, но густой мех гуанако отлично защищал и от ветра, и от мороза…
Поднимаясь все выше по реке, англичане достигли места, где река сузилась до сотни ярдов с четвертью, а течение ускорилось настолько, что от воды слышался глухой шум. Это по дну течение перекатывало камни!
Мух здесь не было — зато нигде Федор во всю жизнь не встречал такого великого множества мышей! Они здесь были особенные: грациозные, тоненькие, проворные и большеухие.
На второй день около полудня встретили впервые здешних туземцев. Язык их на слух сильно отличался от языка тех патагонцев, что встречались в окрестностях залива Святого Юлиана. По-испански они понимали только отдельные слова и даже — самые из них смелые — отваживались говорить. Но этот их «испанский» был едва понятен. Отдельные существительные, не связанные предлогами, иногда глаголы. К тому же у них не было доброй трети звуков, какие есть в испанском, вообще богатом звуками.
Зато туземцы эти более всего на свете любили принимать гостей. Особенно незнакомых, дальних. А тут белые люди, да такие белые, какие не воротят носа от туземцев и их нехитрой пищи! Англичанам, в общем-то, пришлись по вкусу печеные яйца диких птиц, вяленое на солнце подкопченное мясо, грибы и какие-то сладковатые коренья… Туземцев это привело прямо-таки в восторг. И тут было подано главное блюдо! Птичья ножка прямо в перьях, печенная в глиняной обмазке (белые вспомнили детство, когда каждый таким именно образом готовил птиц или хотя бы, если детство в городе провел, птичек). Размером ножка была в обыкновенный свиной окорок! Конечно, это была баснословная птица, которую на Руси, по еще византийской традиции, именовали «строфокамил», а в Англии — «страус». Здесь эту птицу именовали «нанду». Ничего, съедобно, хотя очень уж прочно мясо на кости сидит…
Дрейк загорелся: покажите ему, как охотятся на этого нанду! Патагонцы согласились хоть сегодня!
Оказалось, что страусы бегают с такой скоростью, что их не могут настичь даже собаки. По слухам, у северных патагонцев, в междуречье рек Черной и Красной (их устья корабли Дрейка прошли незадолго перед той бурей, в которой потерялся «Лебедь»), есть якобы специально обученные лошади, способные подолгу мчаться с тридцатимильной скоростью по каменистым косогорам, внезапно останавливаться и моментально менять направление. И они якобы могут догнать страуса, не сбросив седока, если он сидит крепко. Некрепко сидящие при такой охоте частенько ломают себе шеи, вылетая вперед при резких остановках.
Но это на севере. А тут охотятся на страусов совсем иначе. Никто не пытается их догонять, а делают вот как: готовят чучело страуса, изнутри пустое: неощипанная шкура, натянутая на плетенный из лозы каркас, в шею вставлена палка, чтобы голова не болталась. Охотник надевает это чучело на голову и плечи, выбирает стаю страусов, пасущуюся в более высокой траве, чтобы ног видно не было, и подбирается сзади.
У страусов есть одна привычка, которую используют при такой охоте: стадо движется гуськом вслед за вожаком — совсем как утки за селезнем по воде. Если кто уклонится в сторону — вожак окликнет. Если предупреждение не подействовало — вожак, а за ним и все стадо, отклоняется в сторону, противоположную той, куда отклонился строптивый отщепенец!