Страница:
— В море-то он сызмала рвется, но ему только двенадцать лет…
— А ну, подойдите сюда, юноша! — с усмешкой сказал моряк Фрэнсису. Тот подошел. Таггарт помял бицепсы Фрэнсиса, повернул его перед собой туда-сюда. («Тоже мне — моряк. Не спросит что я могу, а вертит, как теленка на ярмарке покупает!» — подумал Фрэнсис.) Таггарт отпустил его и сделал шаг назад.
— Выглядит он сильным для своих лет. Что ж, не худший щенок. Любишь море, парень?
«Вот, наконец-то, вопрос по существу», — подумал Фрэнсис и честно признался:
— Больше всего на свете!
— Это хорошо. Но учти: там не так, как при отце дома, — сказал капитан Таггарт. — Моя коробка ходит до портов на континенте, а в Проливе бывает и высокая волна, и бури, и шквалы. Не забоишься?
— Нет, господин капитан!
— Ну, увидим. Если и струсишь, потом пройдет, беда поправимая. Каждый из нас так начинал… Хочешь плавать со мной?
— Очень хочу!
— Вот это мне нравится! Люблю, когда люди что-то делают с большой охотой! Мистер Эдмунд, я беру вашего сына. Идем до Франции, может быть — и до Голландии. Груз уже на корабле. Можешь подойти завтра с утра?
— С утра? Завтра с утра?
И тут Фрэнсис понял, что это же вправду, меньше чем через сутки он отплывет с этим дядькой за море! Он увидит море и будет видеть его день за днем… И он, расплываясь в радостной улыбке, предложил гостю:
— Останьтесь на ланч. Пиво есть.
Капитан Таггарт похлопал мальчишку по плечу и сказал:
— Да нет, спасибо. Я рано ем. Да и привык к более крепким напиткам. Мою лайбу зовут «Нэнси», стоит у набережной. Ну, до завтра. И помни, малек, из какой семьи происходишь! Такой семьи, где протестантизм при любой королеве — превыше всего, верно?
— Я покуда не стану регистрировать вашего Фрэнсиса. А вот ежели доплывем, куда собрались, при повороте к дому включу его в судовую роль. Ну, до свиданья. Жду тебя ранним утром, Фрэнсис!
Так в семье стало одним ртом меньше, а одним добытчиком больше. И буйная энергия Фрэнсиса, которая то и дело выплескивалась в небезопасные дела (вроде повешения «испанского короля»), нашла выход. Более того, она даже стала полезна людям! А Эдмунд Дрейк своей отцовской покладистостью — он же вполне мог бы упереться: «Первенец должен оставаться при доме», или: «Что? В море? Мал еще!» — сослужил отчизне такую службу, какой и вообразить-то не мог.
Товарищи его сына по играм первыми в Англии прокричали слова, которые в последующую треть столетия звучали не раз, повергая в уныние врагов Англии и вселяя трепет в их сердца, но веселили англичан и их союзников:
— Дрейк выходит в море!
А в Англии еще царствовала Кровавая Мэри — злобная, тихоголосая брюнетка, всегда так густо набеленная, что природная желтизна кожи, усугубленная разлитием желчи, никому не видна. Ее темные глаза никогда не смотрели прямо на говорившего с нею, ускользали, скрывались за веками. Впалые виски, худые щеки, малоподвижные миниатюрные ручки…
Лицо фанатичной, склонной к умерщвлению плоти, жестокой ханжи. Лицо женщины, которая сама несчастлива, и никому, кто возле нее и не возле, но в ее власти, быть счастливым не позволит. Такова она на портрете кисти Антония Моро в мадридском музее Прадо, такова она была и в жизни.
Во все годы царствования ее сжигала тайная горячая, до бешенства доходившая, тоска по мужу — союзнику и единомышленнику, но оставившему ее, как женщину, очень быстро. Она всю жизнь играла роль холодной, расчетливой государыни, которая выше земных страстей, которую даже судьбы подданных мало волнуют сравнительно с делами религии. Но муж, похоже, был, вовсе не стремясь таковым прослыть, на деле таким именно. Другие мужчины? Такие жалкие пигмеи, в сравнении с тем, кто был ее мужем! Перед кем трепетал весь мир, от папы римского (да-да, она знала: Его Святейшество боится Филиппа) и до жалких индейцев на краю Нового Света! Она не хотела никого другого.
А еще младшая сестра! Как топор над шеей нависла эта рыжая тварь, которая вслух гордится тем, что вот она чистая англичанка, и по отцу, и по матери, а ныне кто на троне? Конечно, можно возразить: ныне на троне монархиня королевских кровей, как по отцу, так и по матери, а ты кто? Ты дочь всего-навсего одной из десятков фрейлин моей матери, к тому же зачатая во грехе! Но та, рыжая, спокойно возразит на это: «Зато твоя мать испанка, чужая этой земле!» И как ни старалась Мария сплавить полуродную сестричку подалее — к примеру, выдать замуж за датского кронпринца — ничего не выходило. А уж как было бы хорошо: живет сестричка Елизавета там, на берегу Балтийского моря, по уши увязнув в их датских делах, вроде вековой распри с северо-германскими княжествами — как их там именуют? Голштиния, кажется? Ольденбург? Люксембург? В общем какой-то «…бург» среди них точно есть. А еще соседи-шведы донимают, а за горизонтом на востоке — загадочная Русь… И ей, гадюке, некогда английскими делами заняться, даже если и захочется! А то как какой заговор — так раскапывай, а не ведут ли следы в замок Эшбридж, где под надежной охраной из северных дворян-католиков живет в окружении своих книг на самых разных языках эта хитрая лиса?
Но лиса потому и лиса, что хитра. И покуда верных следов — таких, чтоб беспристрастный суд приговорил рыжую гадюку к отсечению головы за государственную измену, выразившуюся пусть не в деле каком, но хотя бы в ясно выраженном помышлении об ущербе королеве, — таких следов не было.
Вожди восстаний ей писали, предлагая трон в случае победы мятежа, — но она им никогда ни строки не писала в ответ! Хитрая рыжая лиса, вдобавок еще и еретичка! Раз в 1554 году Мария добилась от королевского совета — правда, при незначительном большинстве голосов — согласия на то, чтоб Елизавета была прощена. Но та сразу поняла, что бы это означало, и в присутствии большого числа членов совета ответила четко и быстро:
— Не могу просить о снисхождении, поскольку невиновна!
Самое большее, чего удалось добиться Марии руками и устами небрезгливого, если речь о деле государственном, лорда-канцлера, епископа Гардинера, — это перемещение сестры из находящегося хоть и не в самой глуши, но все ж в отдалении, замка в лондонский Тауэр. А там, в душе перебирая знакомые имена, начиная с матери и кончая Робертом Дадли, людей, которым Тауэр стал последним приютом перед казнью, сестренка, может, и передумает влезать в политику.
И, конечно же, иная девушка сдалась бы. Но Елизавета — нет! Хотя ей приходилось ежедневно прогонять мысли о том, скажем, что ее мать, Анна Болейн, перед казнью просила об одном (и ее последнее пожелание было исполнено) — чтобы голову ей отсекли не топором, как всем прочим, а мечом. Что ж, Елизавета решила, если уж такое ей суждено, просить о том, чтоб вызвали из Франции палача, владеющего двуручным мечом. Известно, что в Англии таких мастеров давно уж не сыскать.
Потом Кровавая Мэри заболела и вспомнила, что сидящая в государственной тюрьме без суда девица — дочь ее отца, ее сестра! Портрет Елизаветы снова был повешен в фамильной галерее королевского дворца. Епископ Гардинер, завидя это, рвал волосы в ярости — увы, бессильной. Елизавете смягчили режим и позволили гулять во дворе крепости-тюрьмы. На прогулке она встретила Роберта Дадли. Красавца давно уж приговорили к смерти, но исполнение приговора неизвестно почему откладывалось то со дня на день, то на неопределенный срок. Сын и внук мятежников, казненных и лишенных титулов, красавец, в жилах которого текла кровь Норфолков — первых дворян королевства, теперь был нетитулованным дворянином. О чем они говорили — двадцатидвухлетняя принцесса и государственный преступник, чья вина была в помощи отцу. А тот пытался возвести на трон Джейн Грей — внучку Генриха Восьмого, что равно нарушало интересы как Марии, так и Елизаветы. Но они не говорили о политике.
Меж тем Мария болела все тяжелее. И когда слухи о том вышли из дворцовых стен, жители столицы ответили многотысячным митингом у стен Тауэра, закончившимся громовым: «Боже, храни принцессу Елизавету!» Назавтра митинг повторился, причем, судя по голосам, еще многолюднее.
В сущности, этот клич сам по себе означал бунт. В Английском королевстве каждый мог, а в определенных случаях был обязан кричать: «Боже, храни короля (королеву)!» Но этот же клич по адресу любого другого лица — это уж бунт со стороны кричавших, и топор тому, о ком кричат! И Елизавета остро, шеей своей, уже ощущала прикосновение острой холодной стали.
На следующий день стали кричать столь же дружно: «Не допустим, чтобы испанский князь топтал английскую землю!». Лорд канцлер отреагировал на эти крики приказом усилить охрану Тауэра, для чего был послан сэр Генри Бедингфилд с сотней солдат. Сэр Генри славился суровым нравом. Менее было известно, что он почему-то был убежден, что Елизавета — чернокнижница и ведьма. Увидев его, Елизавета сразу спросила:
— А как эшафот, на котором казнили Джейн Грей? Его еще не разобрали?
Сэр Генри не ответил, но явился другой придворный грубиян — маркиз Винчестер — и объявил, что пребывание Елизаветы в Тауэре завершилось, надо быстро собираться для отъезда в Ричмонд — вверх по Темзе, — и далее в замок Вудсток, графство Оксфордское.
Через год ей разрешили поселиться во дворце Хэтфилд, в Лондоне. Когда Елизавета въезжала в Лондон, ее узнавали, встречали приветственными криками, за каретой бежала толпа. Когда об этом доложили королеве, та опять слегла. Вскоре сэра Генри Бедингфилда отставили от надзора за Елизаветой (он тут же объявил, что это наирадостнейший день его жизни) и заменили сэром Томасом Поупом — богачом, обходительным человеком, меценатом: только что он основал известнейший из колледжей Оксфордского университета — Тринити-Колледж. В 1556 году внезапно умер злейший враг Елизаветы — Гардинер. Время явно работало на Елизавету. А тут еще Филипп Испанский, втянув Англию в ненужную ей войну с Францией, осенью 1557 года письменно потребовал от Марии объявить Елизавету наследницей трона.
Это было парадоксально — но сделал это Филипп, движимый исключительно испанскими интересами. Чтобы английский престол не достался Марии Стюарт, шотландской королеве, но, как и Мария, марионетке в руках страны, из которой пришла ее мать, — только не Испании, а Франции. После этого Мария Английская уже не выздоровела.
Посланцы Кровавой Мэри, сообщившие Елизавете, что из арестантки она стала наследницей отцова трона, сообщили, что это возможно только при соблюдении трех условий: первое — не менять состав королевского совета; второе — не изменять нынешней государственной религии королевства; третье — не наказывать тех, кто ее охранял.
Едва сдерживая гнев, Елизавета раздельно и медленно сказала членам королевского совета, что наследницей она является не по воле Марии, а по праву, по воле отца-короля, — а эти условия она принять не может. И потому, что они по сути своей для народа Англии неприемлемы, и еще более потому, что это означало бы поставить волю отца ниже воли сестры.
Советники Марии попятились. Грозные, не забытые, оказывается, за десять лет интонации, какие-то не определимые словами особенности яростного взгляда… Будто ожил ее отец — Пузатый, гнев которого был страшнее ножей диких горцев, страшнее ядер французских пушек, страшнее пыток инквизиции. Папина дочка! Такой служить не стыдно! А сидела тихо, ни к кому из повстанцев не присоединялась, книжки читала, безропотно сносила грубость приставленных к ней. Но теперь-то ясно, что первая принцесса королевской крови ждала часа. Того, когда власть принесут ей на блюде. Шагу не сделала, чтобы ее добыть. Королева! Ждала того, что ее по праву, хотя смерть могла прийти раньше власти…
Придворным, повидавшим всякое за годы службы великому королю, и его ничтожному сыну, и дочери, отстоявшей от собственного отца дальше, чем негр от профессора Оксфордского университета, стало ясно, что в стороне от власти эту девушку удастся держать не долее, чем удастся прятать ее от народа. Вечером, вернувшись в свои дома, они засели за писанину.
Один сочинял маленький трактат о необходимости, в видах спокойствия в королевстве и «государственного благоустройства», немедленно убить первую принцессу королевской крови и о том, что это как раз тот случай, когда Господь простит грех сестроубийства; второй же стал сочинять текст письменной присяги Ее Величеству Елизавете, королеве Англии, Уэльса и прочая, и прочая, с тем чтобы в своей домашней церкви завтра же с утра привести к этой присяге своих домашних (слуг, родственников, свойственников, секретаря). Стандартный текст присяги, по мнению искушенного царедворца, тут не годился, ведь нужно же было, чтобы она как-то освобождала от присяги еще живой царствующей государыне, не навлекая при этом на присягающего обвинений в клятвопреступничестве, государственной измене и так далее.
Обоим удалось достаточно гладко написать, и оба утром сочли мудрым никому не показывать сочиненные ночью документы до поры…
Мария умирала долго и трудно. Она была еще жива, а новый испанский посол в Лондоне, граф де Фериа, писал Филиппу: «Нет ни единого еретика в этом королевстве, который не поднял бы главу — как бы из гроба подымаясь, уже готовый служить новой государыне…» Нежеланной, нерадующей была эта весть для «короля Испании, Нидерландов и Англии». (Да-да, вот так: он же не разведен с Кровавой Мэри, а значит, имеет право на этот титул!)
Днем 17 октября 1559 года Кровавая Мэри умерла. Доктор Хит, архиепископ Йоркский, сменивший Гардинера на посту лорда-канцлера, немедленно созвал обе палаты парламента. Он официально сообщил о смерти королевы Марии и заявил: «Хвала всемогущему Господу — он дал нам законную королеву, леди Елизавету, вторую дочь нашего славной памяти короля Генриха Восьмого, права которой на корону и титул несомненны!» Это заявление обеспечило Елизавете на первых порах лояльность английских католиков.
Такова была ситуация в Англии в год, когда Фрэнсис вышел в море и в те три года, что он плавал с Таггартом.
Фрэнсис с этих рейсов и до последнего своего плавания соблюдал это правило Таггарта, и у него за всю жизнь не было случая пожалеть о времени, затраченном на отдых его людей. Благодаря неуклонному соблюдению этого правила он всегда был уверен в том, что его люди в нужную минуту сделают все, от них зависящее, все, что вообще может человек. А противник всегда был либо измотан трудными переходами, либо бессменными штормовыми вахтами и так далее. Да если его люди были и свежими, они никогда не отдавали делу все силы, все, на что способны, ибо не имели уверенности в том, что после победы им дадут достаточно отдохнуть и набраться новых сил.
А Дэйвид Таггарт был отчасти философом. Он говаривал:
— Срочные дела, сверхсрочные дела, неотложные дела. И что же, мир Божий рухнет, если твое — якобы неотложное — дело не сделается в срок? Навряд ли. И вообще, если подумать последовательно и честно — то все там будем. Пора Мафусаила, Иареда, Еноха и Илии миновала давно, и разница меж людьми, обреченными к смерти, ныне единственная: тот, кто торопится, окажется на том свете пораньше, а кто не спешит — чуть-чуть попозже. Все дело в «чуть-чуть».
И они шли не быстро, не медленно — они шли спокойно.
Таггарт мог иногда отказаться от выгодного фрахта, если ему понравилось на стоянке и не хочется уходить, — раз из-за юной симпатичной шлюхи, подцепившей его прямо на причале, под премерзким мокрым снегом, на пронзительном ветру, в не самом разнузданном по нравам бретонском Сен-Мало. А однажды даже — в зеландском Флиссингене — оттого, что надо было — ну, как раз не надо было, но очень уж хотелось — дочитать занятную книжку по навигации.
Фрэнсис сносил эти причуды молча — чье судно? Таггарта ведь, верно? Ну, так ему и решать, когда и за чем, куда и по какому резону ему идти. Капитану это нравилось. Или, скорее, ему нравилась его собственная придумка о том, что Фрэнсис не обычный юнга, ибо все прежние втихаря, а то и в открытую, подсмеивались над чудаком-капитаном, а вот Фрэнсис его понимает! На самом-то деле Фрэнсис понимал своего хозяина да-алеко не всегда. Ну и что? Таггарт у себя на борту волен делать все, что ни взбредет в голову. Он тут хозяин и больше, чем хозяин, ибо к тому же еще капитан! Фрэнсис часто не понимал Дэйвида, но усомниться в странном решении того или, тем более, его оспаривать — это Фрэнсису и в голову бы не пришло. Это слишком далеко отошло бы от его представлений о дисциплине и порядке. Он-то как представлял себе флотский порядок? Ладно, если судно казенное, «корабль Ее Величества». Тут уж и над капитаном висят какие-то правила. Но если это «купец» — тут уж есть один-единственный способ свои порядки и свои представления о справедливости установить на борту: купи судно, да на нем и командуй. Ну, или захвати у неприятеля, словом, заимей в собственность.
У Таггарта с Дрейком был длинный, на четыре дня пути, разговор на эту тему. Нет-нет, не следует думать, что они с утра до ночи только об этом и говорили. Но когда погода позволяла и встречных судов в Проливе не виднелось, можно было поболтать — и они снова и снова возвращались к одной и той же теме. Таггарт отстаивал мир и покой — а Фрэнсис горой стоял за войну. Причем, и Таггарт это признал, с несколько неожиданных позиций. Он горячо доказывал, что главное достоинство войны, то, что и делает ее, по его мнению, предпочтительнее мира и покоя, — возможность частой перемены хозяйских прав. Люди гибнут, на их место приходят другие — и многим удается испытать себя, испробовать, на что ты способен. А что на войне убивают — так люди вообще смертны, все помрем. Разве нет? А верующий христианин должен не о том заботиться, чтобы пожить подольше, а о том, чтобы так прожить, что геенны огненной при смерти не боишься. Так?
Капитан Дэйвид неохотно соглашался. Читать этот малец не любил — да ему это, кажется, и без нужды было. Он был прирожденный оратор. И он умел всасывать, как сухая губка воду, чужие знания, опыт, повествования. И тут же мог использовать свежеузнанное.
Таггарт поплавал в свое время — от Ост-Индии до Вест-Индии. Мир повидал и людей разных предостаточно познал. И мог с уверенностью сказать: мальца он взял на борт незаурядного. И старался отшлифовать мозги паренька. Пересказал тому целые труды по истории, древней, новой, Священной и истории мореплавания особенно. И космографию, и навигацию, и начала геометрии. Фрэнсис старательно запоминал, изучал, толково пересказывал — но все это при одном условии: если Таггарт ему объяснит, почему сие важно знать мореплавателю. Знания ради общего образования его не интересовали вовсе. А вот для пользы — своей, протестантской веры, отечества — совсем другое дело!
Нет, малец был решительно необычный. И втайне Таггарт, старый холостяк, иногда помечтывал о том, чтобы Фрэнсис стал действительно великим мореходом. Ну и нет ведь худого, если знаменитый капитан Дрейк, слава Англии, когда-никогда вспомнит: «А первым моим капитаном, указавшим мне верный путь на всю жизнь, был ныне давно уж покойный Дэйвид Таггарт из Чатама». А? Что тут такого?
И выучиться на борту этого крохотного барка можно было, при знающем учителе, всему морскому делу. Кроме разве что пушечной пальбы. А в то лето на борту сошлись толковый ученик и толковый учитель враз — обычно эти два человека живут, как мачты одного судна: вроде и рядом, но не пересекаясь, покуда живы и целы. Таггарт все более втягивался в свою «педагогику». Бывало, и не один раз бывало, что он менял курс барка, чтобы дать еще урок сыну преподобного Эдмунда. Скажем, однажды, рискуя судном, равно как и своей жизнью (впрочем, для него между первым и вторым никакой разницы не было давно уж!) и жизнью Фрэнсиса, завел свою коробку на опасную и переменчивую, как женщина, мель Гудвина, что к востоку-юго-востоку от Чатама. Показал щенку, что можно ходить по таким опаснейшим местам без урона для судна, если твердо знать, какая вешка что означает из плавающих там на мертвых якорях и какой сигнальный огонь зажигают по ночам на вешках, особенный для каждого их типа…
В другой раз взял специально десять кинталов пряжи бумажной у хитрых голландцев — специально, чтобы поучить Фрэнсиса, каким образом и на чем могут обжулить при приемке груза на борт.
В третий раз в Гафлере сменил паруса на грот-мачте без особой нужды, просто чтобы Фрэнсис видел и знал, как вести дела с парусными мастерами, и заодно чтобы приучался не пасовать перед иноземцами…
О нет! Тут сыграл роль решающую возраст Фрэнсиса. Он как раз вступил в тот трудный возраст, когда подросток начинает охладевать к родителям и тянется к кому-то, вчера еще чужому, неизвестному, а сегодня самонужнейшему. В возраст, в котором атаман шайки, или тренер, или исповедник, или мастер становятся важнее и ближе отца с матерью. По годам было как будто и рановато, но Фрэнсис развивался с опережением своих лет. В двенадцать он имел силу и разумение четырнадцатилетнего, и все прочее соответственно.
И он горячо тянулся к своему странному капитану — уверенный, что все Таггартовы странности лежат в пределах капитанских полномочий, помноженных на судовладельческие права.
Внешне Дрейк и Таггарт принадлежали к одному типу телосложения: то, что называется «кряжистые мужики». Оба приземистые, плечистые, мускулистые и, если честно, коротконогие. Зато уж когда Дэйвид Таггарт, широко расставив свои коротковатые ноги с широкими ступнями, стоял на палубе — его ни внезапно налетевший шквальный порыв, ни воющая буря не могли не то что с ног сбить, а на дюйм сдвинуть! Фрэнсис Дрейк всю жизнь старался походить на Дэйвида, ибо хотя он знал позднее царей и князей церкви, военачальников и очень крупных банкиров, знаменитых капитанов и доблестных солдат — из них никто никогда не мог сравниться с Таггартом в достоинстве, осанке и умении держать себя. Когда его первый капитан торчал на палубе своего, не слишком-то казистого, суденышка, видно было, что на этом судне он — капитан, и что быть капитаном — это быть не только царем, но и Богом. Вот так, ни больше (впрочем, куда уж «больше»?), но и не меньше.
На пятнадцатилетие Таггарт преподнес Фрэнсису роскошный подарок: перевел его из помощников боцмана в помощники капитана. Плавали они втроем — третьего, пацана обычно, брали на один рейс, и работу Фрэнсис выполнял и как «помощник боцмана», и как «помощник капитана», одну и ту же — все делал, что ни потребуется. Но в судовой роли он теперь был вписан с новым, громким (для его возраста, не для притязаний, простирающихся очень далеко) титулом.
А плавали они чаще всего в порты Северной Франции. Во Франции в те годы начинались гражданские войны между католиками и протестантами — долгие, кровавые, закончившиеся почти одновременно с жизнью Фрэнсиса. Но Таггарт их как бы не замечал. Фрэнсис втайне мечтал о том, что к ним во время стоянки в одном из северо-восточных французских портов, скорее всего в Булони, — ночью, тайно, обратятся «гугеноты» — так называли почему-то во Франции кальвинистов-реформатов. И они эту помощь окажут. Какую? Да какая понадобится! Перевезти оружие, или спрятать от погони преследуемого пастора, или доставить в Ла-Рошель, новооткрытый главный протестантский порт на побережье Бискайского залива, тайное и очень важное послание, которое ни в коем случае не должно попасть в руки врагов, и особенно — испанцев… Тут Фрэнсису мерещились сразу две взаимоисключающие картины: как он, покуда испанская шлюпка подходит к борту, торопливо крошит красные сургучные печати и затем жует свиток, давясь и запивая почему-то забортной, а не питьевой, водой. И тут же вторая картина: как гугенотский предводитель, адмирал Франции Колиньи, граф де Шатийон, растроганно обнимает Дэйвида, изумленно спрашивая: «Как же вам удалось прорвать блокаду на столь малом судне?» — и тут Дэйвид объясняет: «У меня был надежный помощник, ваша светлость», — и протягивает руку, указывая на Фрэнсиса, который скромно стоит сбоку, оттирая кровь католиков с лезвия шпаги.
— А ну, подойдите сюда, юноша! — с усмешкой сказал моряк Фрэнсису. Тот подошел. Таггарт помял бицепсы Фрэнсиса, повернул его перед собой туда-сюда. («Тоже мне — моряк. Не спросит что я могу, а вертит, как теленка на ярмарке покупает!» — подумал Фрэнсис.) Таггарт отпустил его и сделал шаг назад.
— Выглядит он сильным для своих лет. Что ж, не худший щенок. Любишь море, парень?
«Вот, наконец-то, вопрос по существу», — подумал Фрэнсис и честно признался:
— Больше всего на свете!
— Это хорошо. Но учти: там не так, как при отце дома, — сказал капитан Таггарт. — Моя коробка ходит до портов на континенте, а в Проливе бывает и высокая волна, и бури, и шквалы. Не забоишься?
— Нет, господин капитан!
— Ну, увидим. Если и струсишь, потом пройдет, беда поправимая. Каждый из нас так начинал… Хочешь плавать со мной?
— Очень хочу!
— Вот это мне нравится! Люблю, когда люди что-то делают с большой охотой! Мистер Эдмунд, я беру вашего сына. Идем до Франции, может быть — и до Голландии. Груз уже на корабле. Можешь подойти завтра с утра?
— С утра? Завтра с утра?
И тут Фрэнсис понял, что это же вправду, меньше чем через сутки он отплывет с этим дядькой за море! Он увидит море и будет видеть его день за днем… И он, расплываясь в радостной улыбке, предложил гостю:
— Останьтесь на ланч. Пиво есть.
Капитан Таггарт похлопал мальчишку по плечу и сказал:
— Да нет, спасибо. Я рано ем. Да и привык к более крепким напиткам. Мою лайбу зовут «Нэнси», стоит у набережной. Ну, до завтра. И помни, малек, из какой семьи происходишь! Такой семьи, где протестантизм при любой королеве — превыше всего, верно?
2
Капитан Таггарт, как Эдмунд понял из разговора, никогда не встречал его лично, но наслышан был от почитателей пастора: ведь добрая половина девонширцев — моряки, и Таггарт с ними, уж конечно, не раз встречался. Для успокоения он добавил, обращаясь к отцу Фрэнсиса:— Я покуда не стану регистрировать вашего Фрэнсиса. А вот ежели доплывем, куда собрались, при повороте к дому включу его в судовую роль. Ну, до свиданья. Жду тебя ранним утром, Фрэнсис!
Так в семье стало одним ртом меньше, а одним добытчиком больше. И буйная энергия Фрэнсиса, которая то и дело выплескивалась в небезопасные дела (вроде повешения «испанского короля»), нашла выход. Более того, она даже стала полезна людям! А Эдмунд Дрейк своей отцовской покладистостью — он же вполне мог бы упереться: «Первенец должен оставаться при доме», или: «Что? В море? Мал еще!» — сослужил отчизне такую службу, какой и вообразить-то не мог.
Товарищи его сына по играм первыми в Англии прокричали слова, которые в последующую треть столетия звучали не раз, повергая в уныние врагов Англии и вселяя трепет в их сердца, но веселили англичан и их союзников:
— Дрейк выходит в море!
3
Это было в 1557 году. Федьке-зуйку было два (почти) года. Русский царь Иван еще не начал видеть заговоры на каждом шагу и тайных врагов в каждом новом человеке и в половине старых, кои еще вчера казались ему верными царевыми слугами. Царь еще не стал Грозным. Он был молод, хотя царствовал уж десятый год, имел хороших советников, могущих хоть книжку на века написать, как один из них, некоторый протопоп, именем Сильвестр (книжка та «Домострой» именуется), хоть победы одерживать, как воевода Адашев…А в Англии еще царствовала Кровавая Мэри — злобная, тихоголосая брюнетка, всегда так густо набеленная, что природная желтизна кожи, усугубленная разлитием желчи, никому не видна. Ее темные глаза никогда не смотрели прямо на говорившего с нею, ускользали, скрывались за веками. Впалые виски, худые щеки, малоподвижные миниатюрные ручки…
Лицо фанатичной, склонной к умерщвлению плоти, жестокой ханжи. Лицо женщины, которая сама несчастлива, и никому, кто возле нее и не возле, но в ее власти, быть счастливым не позволит. Такова она на портрете кисти Антония Моро в мадридском музее Прадо, такова она была и в жизни.
Во все годы царствования ее сжигала тайная горячая, до бешенства доходившая, тоска по мужу — союзнику и единомышленнику, но оставившему ее, как женщину, очень быстро. Она всю жизнь играла роль холодной, расчетливой государыни, которая выше земных страстей, которую даже судьбы подданных мало волнуют сравнительно с делами религии. Но муж, похоже, был, вовсе не стремясь таковым прослыть, на деле таким именно. Другие мужчины? Такие жалкие пигмеи, в сравнении с тем, кто был ее мужем! Перед кем трепетал весь мир, от папы римского (да-да, она знала: Его Святейшество боится Филиппа) и до жалких индейцев на краю Нового Света! Она не хотела никого другого.
А еще младшая сестра! Как топор над шеей нависла эта рыжая тварь, которая вслух гордится тем, что вот она чистая англичанка, и по отцу, и по матери, а ныне кто на троне? Конечно, можно возразить: ныне на троне монархиня королевских кровей, как по отцу, так и по матери, а ты кто? Ты дочь всего-навсего одной из десятков фрейлин моей матери, к тому же зачатая во грехе! Но та, рыжая, спокойно возразит на это: «Зато твоя мать испанка, чужая этой земле!» И как ни старалась Мария сплавить полуродную сестричку подалее — к примеру, выдать замуж за датского кронпринца — ничего не выходило. А уж как было бы хорошо: живет сестричка Елизавета там, на берегу Балтийского моря, по уши увязнув в их датских делах, вроде вековой распри с северо-германскими княжествами — как их там именуют? Голштиния, кажется? Ольденбург? Люксембург? В общем какой-то «…бург» среди них точно есть. А еще соседи-шведы донимают, а за горизонтом на востоке — загадочная Русь… И ей, гадюке, некогда английскими делами заняться, даже если и захочется! А то как какой заговор — так раскапывай, а не ведут ли следы в замок Эшбридж, где под надежной охраной из северных дворян-католиков живет в окружении своих книг на самых разных языках эта хитрая лиса?
Но лиса потому и лиса, что хитра. И покуда верных следов — таких, чтоб беспристрастный суд приговорил рыжую гадюку к отсечению головы за государственную измену, выразившуюся пусть не в деле каком, но хотя бы в ясно выраженном помышлении об ущербе королеве, — таких следов не было.
Вожди восстаний ей писали, предлагая трон в случае победы мятежа, — но она им никогда ни строки не писала в ответ! Хитрая рыжая лиса, вдобавок еще и еретичка! Раз в 1554 году Мария добилась от королевского совета — правда, при незначительном большинстве голосов — согласия на то, чтоб Елизавета была прощена. Но та сразу поняла, что бы это означало, и в присутствии большого числа членов совета ответила четко и быстро:
— Не могу просить о снисхождении, поскольку невиновна!
Самое большее, чего удалось добиться Марии руками и устами небрезгливого, если речь о деле государственном, лорда-канцлера, епископа Гардинера, — это перемещение сестры из находящегося хоть и не в самой глуши, но все ж в отдалении, замка в лондонский Тауэр. А там, в душе перебирая знакомые имена, начиная с матери и кончая Робертом Дадли, людей, которым Тауэр стал последним приютом перед казнью, сестренка, может, и передумает влезать в политику.
И, конечно же, иная девушка сдалась бы. Но Елизавета — нет! Хотя ей приходилось ежедневно прогонять мысли о том, скажем, что ее мать, Анна Болейн, перед казнью просила об одном (и ее последнее пожелание было исполнено) — чтобы голову ей отсекли не топором, как всем прочим, а мечом. Что ж, Елизавета решила, если уж такое ей суждено, просить о том, чтоб вызвали из Франции палача, владеющего двуручным мечом. Известно, что в Англии таких мастеров давно уж не сыскать.
Потом Кровавая Мэри заболела и вспомнила, что сидящая в государственной тюрьме без суда девица — дочь ее отца, ее сестра! Портрет Елизаветы снова был повешен в фамильной галерее королевского дворца. Епископ Гардинер, завидя это, рвал волосы в ярости — увы, бессильной. Елизавете смягчили режим и позволили гулять во дворе крепости-тюрьмы. На прогулке она встретила Роберта Дадли. Красавца давно уж приговорили к смерти, но исполнение приговора неизвестно почему откладывалось то со дня на день, то на неопределенный срок. Сын и внук мятежников, казненных и лишенных титулов, красавец, в жилах которого текла кровь Норфолков — первых дворян королевства, теперь был нетитулованным дворянином. О чем они говорили — двадцатидвухлетняя принцесса и государственный преступник, чья вина была в помощи отцу. А тот пытался возвести на трон Джейн Грей — внучку Генриха Восьмого, что равно нарушало интересы как Марии, так и Елизаветы. Но они не говорили о политике.
Меж тем Мария болела все тяжелее. И когда слухи о том вышли из дворцовых стен, жители столицы ответили многотысячным митингом у стен Тауэра, закончившимся громовым: «Боже, храни принцессу Елизавету!» Назавтра митинг повторился, причем, судя по голосам, еще многолюднее.
В сущности, этот клич сам по себе означал бунт. В Английском королевстве каждый мог, а в определенных случаях был обязан кричать: «Боже, храни короля (королеву)!» Но этот же клич по адресу любого другого лица — это уж бунт со стороны кричавших, и топор тому, о ком кричат! И Елизавета остро, шеей своей, уже ощущала прикосновение острой холодной стали.
На следующий день стали кричать столь же дружно: «Не допустим, чтобы испанский князь топтал английскую землю!». Лорд канцлер отреагировал на эти крики приказом усилить охрану Тауэра, для чего был послан сэр Генри Бедингфилд с сотней солдат. Сэр Генри славился суровым нравом. Менее было известно, что он почему-то был убежден, что Елизавета — чернокнижница и ведьма. Увидев его, Елизавета сразу спросила:
— А как эшафот, на котором казнили Джейн Грей? Его еще не разобрали?
Сэр Генри не ответил, но явился другой придворный грубиян — маркиз Винчестер — и объявил, что пребывание Елизаветы в Тауэре завершилось, надо быстро собираться для отъезда в Ричмонд — вверх по Темзе, — и далее в замок Вудсток, графство Оксфордское.
Через год ей разрешили поселиться во дворце Хэтфилд, в Лондоне. Когда Елизавета въезжала в Лондон, ее узнавали, встречали приветственными криками, за каретой бежала толпа. Когда об этом доложили королеве, та опять слегла. Вскоре сэра Генри Бедингфилда отставили от надзора за Елизаветой (он тут же объявил, что это наирадостнейший день его жизни) и заменили сэром Томасом Поупом — богачом, обходительным человеком, меценатом: только что он основал известнейший из колледжей Оксфордского университета — Тринити-Колледж. В 1556 году внезапно умер злейший враг Елизаветы — Гардинер. Время явно работало на Елизавету. А тут еще Филипп Испанский, втянув Англию в ненужную ей войну с Францией, осенью 1557 года письменно потребовал от Марии объявить Елизавету наследницей трона.
Это было парадоксально — но сделал это Филипп, движимый исключительно испанскими интересами. Чтобы английский престол не достался Марии Стюарт, шотландской королеве, но, как и Мария, марионетке в руках страны, из которой пришла ее мать, — только не Испании, а Франции. После этого Мария Английская уже не выздоровела.
Посланцы Кровавой Мэри, сообщившие Елизавете, что из арестантки она стала наследницей отцова трона, сообщили, что это возможно только при соблюдении трех условий: первое — не менять состав королевского совета; второе — не изменять нынешней государственной религии королевства; третье — не наказывать тех, кто ее охранял.
Едва сдерживая гнев, Елизавета раздельно и медленно сказала членам королевского совета, что наследницей она является не по воле Марии, а по праву, по воле отца-короля, — а эти условия она принять не может. И потому, что они по сути своей для народа Англии неприемлемы, и еще более потому, что это означало бы поставить волю отца ниже воли сестры.
Советники Марии попятились. Грозные, не забытые, оказывается, за десять лет интонации, какие-то не определимые словами особенности яростного взгляда… Будто ожил ее отец — Пузатый, гнев которого был страшнее ножей диких горцев, страшнее ядер французских пушек, страшнее пыток инквизиции. Папина дочка! Такой служить не стыдно! А сидела тихо, ни к кому из повстанцев не присоединялась, книжки читала, безропотно сносила грубость приставленных к ней. Но теперь-то ясно, что первая принцесса королевской крови ждала часа. Того, когда власть принесут ей на блюде. Шагу не сделала, чтобы ее добыть. Королева! Ждала того, что ее по праву, хотя смерть могла прийти раньше власти…
Придворным, повидавшим всякое за годы службы великому королю, и его ничтожному сыну, и дочери, отстоявшей от собственного отца дальше, чем негр от профессора Оксфордского университета, стало ясно, что в стороне от власти эту девушку удастся держать не долее, чем удастся прятать ее от народа. Вечером, вернувшись в свои дома, они засели за писанину.
Один сочинял маленький трактат о необходимости, в видах спокойствия в королевстве и «государственного благоустройства», немедленно убить первую принцессу королевской крови и о том, что это как раз тот случай, когда Господь простит грех сестроубийства; второй же стал сочинять текст письменной присяги Ее Величеству Елизавете, королеве Англии, Уэльса и прочая, и прочая, с тем чтобы в своей домашней церкви завтра же с утра привести к этой присяге своих домашних (слуг, родственников, свойственников, секретаря). Стандартный текст присяги, по мнению искушенного царедворца, тут не годился, ведь нужно же было, чтобы она как-то освобождала от присяги еще живой царствующей государыне, не навлекая при этом на присягающего обвинений в клятвопреступничестве, государственной измене и так далее.
Обоим удалось достаточно гладко написать, и оба утром сочли мудрым никому не показывать сочиненные ночью документы до поры…
Мария умирала долго и трудно. Она была еще жива, а новый испанский посол в Лондоне, граф де Фериа, писал Филиппу: «Нет ни единого еретика в этом королевстве, который не поднял бы главу — как бы из гроба подымаясь, уже готовый служить новой государыне…» Нежеланной, нерадующей была эта весть для «короля Испании, Нидерландов и Англии». (Да-да, вот так: он же не разведен с Кровавой Мэри, а значит, имеет право на этот титул!)
Днем 17 октября 1559 года Кровавая Мэри умерла. Доктор Хит, архиепископ Йоркский, сменивший Гардинера на посту лорда-канцлера, немедленно созвал обе палаты парламента. Он официально сообщил о смерти королевы Марии и заявил: «Хвала всемогущему Господу — он дал нам законную королеву, леди Елизавету, вторую дочь нашего славной памяти короля Генриха Восьмого, права которой на корону и титул несомненны!» Это заявление обеспечило Елизавете на первых порах лояльность английских католиков.
Такова была ситуация в Англии в год, когда Фрэнсис вышел в море и в те три года, что он плавал с Таггартом.
4
Итак, Фрэнсис вступил на палубу крохотного суденышка, всего-навсего двадцатипятитонника, с которым при крайней необходимости можно и вдвоем справиться, если делать недлинные переходы и хорошо отдыхать на каждой стоянке, чтобы восстановить силы.Фрэнсис с этих рейсов и до последнего своего плавания соблюдал это правило Таггарта, и у него за всю жизнь не было случая пожалеть о времени, затраченном на отдых его людей. Благодаря неуклонному соблюдению этого правила он всегда был уверен в том, что его люди в нужную минуту сделают все, от них зависящее, все, что вообще может человек. А противник всегда был либо измотан трудными переходами, либо бессменными штормовыми вахтами и так далее. Да если его люди были и свежими, они никогда не отдавали делу все силы, все, на что способны, ибо не имели уверенности в том, что после победы им дадут достаточно отдохнуть и набраться новых сил.
А Дэйвид Таггарт был отчасти философом. Он говаривал:
— Срочные дела, сверхсрочные дела, неотложные дела. И что же, мир Божий рухнет, если твое — якобы неотложное — дело не сделается в срок? Навряд ли. И вообще, если подумать последовательно и честно — то все там будем. Пора Мафусаила, Иареда, Еноха и Илии миновала давно, и разница меж людьми, обреченными к смерти, ныне единственная: тот, кто торопится, окажется на том свете пораньше, а кто не спешит — чуть-чуть попозже. Все дело в «чуть-чуть».
И они шли не быстро, не медленно — они шли спокойно.
Таггарт мог иногда отказаться от выгодного фрахта, если ему понравилось на стоянке и не хочется уходить, — раз из-за юной симпатичной шлюхи, подцепившей его прямо на причале, под премерзким мокрым снегом, на пронзительном ветру, в не самом разнузданном по нравам бретонском Сен-Мало. А однажды даже — в зеландском Флиссингене — оттого, что надо было — ну, как раз не надо было, но очень уж хотелось — дочитать занятную книжку по навигации.
Фрэнсис сносил эти причуды молча — чье судно? Таггарта ведь, верно? Ну, так ему и решать, когда и за чем, куда и по какому резону ему идти. Капитану это нравилось. Или, скорее, ему нравилась его собственная придумка о том, что Фрэнсис не обычный юнга, ибо все прежние втихаря, а то и в открытую, подсмеивались над чудаком-капитаном, а вот Фрэнсис его понимает! На самом-то деле Фрэнсис понимал своего хозяина да-алеко не всегда. Ну и что? Таггарт у себя на борту волен делать все, что ни взбредет в голову. Он тут хозяин и больше, чем хозяин, ибо к тому же еще капитан! Фрэнсис часто не понимал Дэйвида, но усомниться в странном решении того или, тем более, его оспаривать — это Фрэнсису и в голову бы не пришло. Это слишком далеко отошло бы от его представлений о дисциплине и порядке. Он-то как представлял себе флотский порядок? Ладно, если судно казенное, «корабль Ее Величества». Тут уж и над капитаном висят какие-то правила. Но если это «купец» — тут уж есть один-единственный способ свои порядки и свои представления о справедливости установить на борту: купи судно, да на нем и командуй. Ну, или захвати у неприятеля, словом, заимей в собственность.
У Таггарта с Дрейком был длинный, на четыре дня пути, разговор на эту тему. Нет-нет, не следует думать, что они с утра до ночи только об этом и говорили. Но когда погода позволяла и встречных судов в Проливе не виднелось, можно было поболтать — и они снова и снова возвращались к одной и той же теме. Таггарт отстаивал мир и покой — а Фрэнсис горой стоял за войну. Причем, и Таггарт это признал, с несколько неожиданных позиций. Он горячо доказывал, что главное достоинство войны, то, что и делает ее, по его мнению, предпочтительнее мира и покоя, — возможность частой перемены хозяйских прав. Люди гибнут, на их место приходят другие — и многим удается испытать себя, испробовать, на что ты способен. А что на войне убивают — так люди вообще смертны, все помрем. Разве нет? А верующий христианин должен не о том заботиться, чтобы пожить подольше, а о том, чтобы так прожить, что геенны огненной при смерти не боишься. Так?
Капитан Дэйвид неохотно соглашался. Читать этот малец не любил — да ему это, кажется, и без нужды было. Он был прирожденный оратор. И он умел всасывать, как сухая губка воду, чужие знания, опыт, повествования. И тут же мог использовать свежеузнанное.
Таггарт поплавал в свое время — от Ост-Индии до Вест-Индии. Мир повидал и людей разных предостаточно познал. И мог с уверенностью сказать: мальца он взял на борт незаурядного. И старался отшлифовать мозги паренька. Пересказал тому целые труды по истории, древней, новой, Священной и истории мореплавания особенно. И космографию, и навигацию, и начала геометрии. Фрэнсис старательно запоминал, изучал, толково пересказывал — но все это при одном условии: если Таггарт ему объяснит, почему сие важно знать мореплавателю. Знания ради общего образования его не интересовали вовсе. А вот для пользы — своей, протестантской веры, отечества — совсем другое дело!
Нет, малец был решительно необычный. И втайне Таггарт, старый холостяк, иногда помечтывал о том, чтобы Фрэнсис стал действительно великим мореходом. Ну и нет ведь худого, если знаменитый капитан Дрейк, слава Англии, когда-никогда вспомнит: «А первым моим капитаном, указавшим мне верный путь на всю жизнь, был ныне давно уж покойный Дэйвид Таггарт из Чатама». А? Что тут такого?
5
«Нэнси» была мала, но корабль есть корабль: у нее были три не очень-то высокие, но три мачты — две с прямыми парусами и бизань с косым, и руль, и такелаж, обтянутый по всем правилам хорошей морской практики — так, чтобы при случае могла выдержать шквал и добраться до ближайшего порта, благо в водах, где плавал на склоне лет Таггарт, порты встречались часто по обоим берегам.И выучиться на борту этого крохотного барка можно было, при знающем учителе, всему морскому делу. Кроме разве что пушечной пальбы. А в то лето на борту сошлись толковый ученик и толковый учитель враз — обычно эти два человека живут, как мачты одного судна: вроде и рядом, но не пересекаясь, покуда живы и целы. Таггарт все более втягивался в свою «педагогику». Бывало, и не один раз бывало, что он менял курс барка, чтобы дать еще урок сыну преподобного Эдмунда. Скажем, однажды, рискуя судном, равно как и своей жизнью (впрочем, для него между первым и вторым никакой разницы не было давно уж!) и жизнью Фрэнсиса, завел свою коробку на опасную и переменчивую, как женщина, мель Гудвина, что к востоку-юго-востоку от Чатама. Показал щенку, что можно ходить по таким опаснейшим местам без урона для судна, если твердо знать, какая вешка что означает из плавающих там на мертвых якорях и какой сигнальный огонь зажигают по ночам на вешках, особенный для каждого их типа…
В другой раз взял специально десять кинталов пряжи бумажной у хитрых голландцев — специально, чтобы поучить Фрэнсиса, каким образом и на чем могут обжулить при приемке груза на борт.
В третий раз в Гафлере сменил паруса на грот-мачте без особой нужды, просто чтобы Фрэнсис видел и знал, как вести дела с парусными мастерами, и заодно чтобы приучался не пасовать перед иноземцами…
6
А что думал о Таггарте Фрэнсис? Замечал ли он эту неуклюжую заботу? И главное, нужна ли она ему была, принимал ли он ее охотно или отталкивал, как мог? Или едва терпел, скрывая по необходимости, из-за подчиненного своего на «Нэнси» положения или из жалости к впавшему в смешные сантименты стареющему морскому волку?О нет! Тут сыграл роль решающую возраст Фрэнсиса. Он как раз вступил в тот трудный возраст, когда подросток начинает охладевать к родителям и тянется к кому-то, вчера еще чужому, неизвестному, а сегодня самонужнейшему. В возраст, в котором атаман шайки, или тренер, или исповедник, или мастер становятся важнее и ближе отца с матерью. По годам было как будто и рановато, но Фрэнсис развивался с опережением своих лет. В двенадцать он имел силу и разумение четырнадцатилетнего, и все прочее соответственно.
И он горячо тянулся к своему странному капитану — уверенный, что все Таггартовы странности лежат в пределах капитанских полномочий, помноженных на судовладельческие права.
Внешне Дрейк и Таггарт принадлежали к одному типу телосложения: то, что называется «кряжистые мужики». Оба приземистые, плечистые, мускулистые и, если честно, коротконогие. Зато уж когда Дэйвид Таггарт, широко расставив свои коротковатые ноги с широкими ступнями, стоял на палубе — его ни внезапно налетевший шквальный порыв, ни воющая буря не могли не то что с ног сбить, а на дюйм сдвинуть! Фрэнсис Дрейк всю жизнь старался походить на Дэйвида, ибо хотя он знал позднее царей и князей церкви, военачальников и очень крупных банкиров, знаменитых капитанов и доблестных солдат — из них никто никогда не мог сравниться с Таггартом в достоинстве, осанке и умении держать себя. Когда его первый капитан торчал на палубе своего, не слишком-то казистого, суденышка, видно было, что на этом судне он — капитан, и что быть капитаном — это быть не только царем, но и Богом. Вот так, ни больше (впрочем, куда уж «больше»?), но и не меньше.
На пятнадцатилетие Таггарт преподнес Фрэнсису роскошный подарок: перевел его из помощников боцмана в помощники капитана. Плавали они втроем — третьего, пацана обычно, брали на один рейс, и работу Фрэнсис выполнял и как «помощник боцмана», и как «помощник капитана», одну и ту же — все делал, что ни потребуется. Но в судовой роли он теперь был вписан с новым, громким (для его возраста, не для притязаний, простирающихся очень далеко) титулом.
А плавали они чаще всего в порты Северной Франции. Во Франции в те годы начинались гражданские войны между католиками и протестантами — долгие, кровавые, закончившиеся почти одновременно с жизнью Фрэнсиса. Но Таггарт их как бы не замечал. Фрэнсис втайне мечтал о том, что к ним во время стоянки в одном из северо-восточных французских портов, скорее всего в Булони, — ночью, тайно, обратятся «гугеноты» — так называли почему-то во Франции кальвинистов-реформатов. И они эту помощь окажут. Какую? Да какая понадобится! Перевезти оружие, или спрятать от погони преследуемого пастора, или доставить в Ла-Рошель, новооткрытый главный протестантский порт на побережье Бискайского залива, тайное и очень важное послание, которое ни в коем случае не должно попасть в руки врагов, и особенно — испанцев… Тут Фрэнсису мерещились сразу две взаимоисключающие картины: как он, покуда испанская шлюпка подходит к борту, торопливо крошит красные сургучные печати и затем жует свиток, давясь и запивая почему-то забортной, а не питьевой, водой. И тут же вторая картина: как гугенотский предводитель, адмирал Франции Колиньи, граф де Шатийон, растроганно обнимает Дэйвида, изумленно спрашивая: «Как же вам удалось прорвать блокаду на столь малом судне?» — и тут Дэйвид объясняет: «У меня был надежный помощник, ваша светлость», — и протягивает руку, указывая на Фрэнсиса, который скромно стоит сбоку, оттирая кровь католиков с лезвия шпаги.