Страница:
Рыцари молчали, зная, что смелая королева намекала о муже.
— Что касается этого англичанина, — сказала она после минутного молчания, — то он мне не принадлежит, и я не могу отдать его вам. К тому же, я должна сама оказать ему почести, а не вы. Это — мой друг.
Она милостиво улыбнулась, потому что всегда была довольна, когда хвалили при ней Жильберта. Вместе с тем она радовалась, что никто не догадывался о том, какую честь она оказала бы ему, если бы он согласился. Между благородными рыцарями старыми и молодыми многие днём и ночью мечтали о её красоте, но не смели поднять на неё глаза.
Вслед за этим она удалилась со своими рыцарями, и почти все присутствовавшие последовали за ней, покинув короля.
Когда она исчезла, то король встал, отдал свой меч камергеру, стоявшему рядом, и пошёл в соседнюю палатку, где была устроена часовня. Его глаза были опущены, а руки скрещены, как будто он шёл в церковной процессии. Неожиданно раздался звон колокольчика.
Солнце садилось, и уже наступило время вечерней службы. Король встал на колени перед богатым алтарём, и, помолившись о силе и храбрости для одержания победы за святой крест, он также вознёс к небу в глубине своего сердца мольбу, чтобы небо тем или другим способом освободило его от дьявольской женщины, которая тяготила его жизнь и губила душу.
III
IV
— Что касается этого англичанина, — сказала она после минутного молчания, — то он мне не принадлежит, и я не могу отдать его вам. К тому же, я должна сама оказать ему почести, а не вы. Это — мой друг.
Она милостиво улыбнулась, потому что всегда была довольна, когда хвалили при ней Жильберта. Вместе с тем она радовалась, что никто не догадывался о том, какую честь она оказала бы ему, если бы он согласился. Между благородными рыцарями старыми и молодыми многие днём и ночью мечтали о её красоте, но не смели поднять на неё глаза.
Вслед за этим она удалилась со своими рыцарями, и почти все присутствовавшие последовали за ней, покинув короля.
Когда она исчезла, то король встал, отдал свой меч камергеру, стоявшему рядом, и пошёл в соседнюю палатку, где была устроена часовня. Его глаза были опущены, а руки скрещены, как будто он шёл в церковной процессии. Неожиданно раздался звон колокольчика.
Солнце садилось, и уже наступило время вечерней службы. Король встал на колени перед богатым алтарём, и, помолившись о силе и храбрости для одержания победы за святой крест, он также вознёс к небу в глубине своего сердца мольбу, чтобы небо тем или другим способом освободило его от дьявольской женщины, которая тяготила его жизнь и губила душу.
III
Весь день и часть ночи немцы тысячами прибывали в лагерь, изнурённые, наполовину голодные, на истощённых лошадях, которые с трудом могли переставлять ноги, или пешком. Они шатались, как пьяные люди, были так истомлены, что почти ослепли от слабости. Но паника недолго продолжалась, так как около двадцати сельджуков, бросившихся в последний раз на авангард отступившей колонны, были окончательно рассеяны герцогом Швабским, так что остатки армии пришли, по-видимому, в порядке, захватив с собой большую часть поклажи. Сельджуки не пробовали отнять добычи, что могло стеснять их в смелых атаках и быстрых отступлениях.
Последним из всех на заре прибыл сам император, прикрывая арьергард своей армии избранными людьми. Он нисколько не устал, хотя его большая лошадь спотыкалась под ним, оставшимся сильным и мощным, как будто он не был на седле около четырех дней и четырех ночей.
Когда солнце взошло, то большой штандарт Священной Римской империи развевался перед императорской палаткой, хотя Конрад не отдыхал, но уже стоял на коленях за утренней обедней с Людовиком. Вдали, к югу, тянулись длинными линиями немецкие палатки близ берега озера, где накануне Элеонора расположила своё войско. Многочисленные маленькие группы людей и мулов сновали и уходили между лагерем и отдалённым городом Никеей. На французской линии, где начались приготовления к отъезду, люди развязывали поклажу; им сказали ночью, что император жив и здоров, что не нуждаясь в помощи, будет в лагере утром.
Тайная радость тогда оживила дам, и те, которые не получили ни ушибов, ни ранений после вчерашнего события, призывали своих горничных и проводили приятные часы перед своими серебряными зеркалами. Они забавлялись, примеряя шёлковые материи и вышивки, полученные в подарок от греческого императора. Почти чудом ни одна из них, кроме Беатрисы, не была серьёзно ранена, но многие из них были ушиблены и очень устали. Они вполне были расположены требовать выражения симпатии других, принимать визиты в своих палатках, спорить о шансах войны и красоте Константинополя до тех пор, пока не начинали ссориться между собою, после чего в тот день они более не говорили о войне.
Затем королева прошла вместе со свитой из своей палатки посреди линии дам, расположенной как можно далее от палатки короля. Оставив своих дам у дверей палатки Беатрисы, она вошла к ней и села у её изголовья.
Молодая девушка была очень бледна и поддерживалась подушками; её веки оставались полузакрыты, хотя было очень мало света под двойным толстым полотном палатки, а горевший в жаровне древесный уголь делал палату слишком жаркой.
Большого роста нормандка с жёлтыми волосами сидела возле неё и обмахивала её лицо большим греческим веером из перьев.
Королева оставалась на мгновение неподвижной, так как Беатриса не открывала глаз, потому что Элеонора вошла без шума. Но когда служанка увидела королеву, её лицо вытянулось, а рука перестала обмахивать веером. Элеонора взяла его из её рук, жестом приказала уступить ей место и, заняв её место, стала исполнять обязанность служанки.
Услышав шум шёлковых юбок и чувствуя, что другая рука машет веером, больная сделала движение, но не открывая глаз, так как её голова болела, и она боялась света.
— Кто там? — спросила Беатриса слабым голосом.
— Элеонора, — ответила тихо королева.
Продолжая обмахивать веером, она взяла красивую, маленькую ручку, лежавшую возле неё на краю постели. Глаза Беатрисы выражали удивление, так как если королева и была добра, то она никогда не сближалась с придворными дамами. Молодая девушка сделала движение, как будто хотела приподняться.
— Нет, — сказала Элеонора, лаская её, как ребёнка, — нет… нет. Не надо двигаться, дорогая крошка… Я пришла посмотреть, в каком вы положении… Я не имела намерения вас пугать!..
Она ласкала шелковистые, тёмные волосы молодой девушки и с внезапным побуждением наклонилась и поцеловала её бледный лоб. После этого она обмахнула его веером, потом ещё раз поцеловала, как будто это была её собственная дочь, а не женщина почти одинаковых с ней лет.
— Благодарю вас, ваше величество, — сказала она слабым голосом.
— Со вчерашнего дня между нами не существует более благодарности. Вернее, если уже благодарить, то я должна это сделать, так как вы следовали за мною с единственной другой дамой, остальные же триста остались позади. Нас связывает более этого ещё то обстоятельство, что нас спас обеих один и тот же человек.
Она остановилась и посмотрела вокруг себя. Нормандка почтительно стояла возле выхода из палатки, скрестив руки под складками передника, приподнятого под кушак, как у служанок.
— Ступайте, — сказала королева спокойным голосом, — я позабочусь о вашей госпоже, и не оставайтесь у входа палатки, а удалитесь.
Женщина низко поклонилась и исчезла.
— Да, — сказала Беатриса, когда они остались одни. — Я видела, как Жильберт Вард остановил вашу лошадь, а ваша остановила мою. Он спас нас обеих.
Наступило молчание, и веер медленно двигался в руке королевы.
— Вы его любите уже давно? — сказала она вопросительным тоном.
Беатриса не сразу ответила, на её молодом гладком лбу две прямые линии образовали суровую тень, оканчивавшуюся между обоими полузакрытыми глазами. Наконец она сказала с усилием:
— Государыня, если у вас есть душа, то не берите его от меня!
Она вздохнула и высвободила инстинктивно свою руку из руки Элеоноры. Королева не вздрогнула, но в продолжении одной минуты её глаза сверкали, а рот сделался жёстким. Она бросила взгляд на слабую молодую девушку, разбитую и страдающую, которая рядом с ней была такая маленькая, что Элеонора рассердилась на Жильберта за его выбор такого существа, а не её царственной красоты. Но вскоре её гнев стих, не потому, что ей не было сопротивления, но её сердце не было слишком широко для какой-либо низости.
— Забудьте, что я королева, — сказала она наконец. — Помните только, что я женщина, и мы обе любим одного и того же мужчину.
Беатриса вздрогнула и с трудом повернулась на своей подушке, поднося руку к горлу, как будто её что-то душило.
— Вы жестоки, — сказала Беатриса. Она могла выговорить только эти слова и устремила глаза в потолок палатки.
— Любовь жестока, — ответила Элеонора тихим голосом. И внезапно рука, державшая веер, упала на её колени, и её глаза задумчиво остановились на нем.
Но в гибкой молодой девушке было более храбрости и энергии, чем можно было это думать. Она произнесла ясно:
— Ваша… а не моя! Из любви к нему вы называете себя такой же женщиной, как я, но только ради него. Разве ваше лицо ничего не значит? Ваше могущество не имеет значения? Разве ничего не значит, что вы можете меня спрятать от него, если это доставляет вам удовольствие, или позволить видеть меня, если этого пожелаете. Что это значит для вас, которая может бросить короля, как разбитую игрушку, когда он вас стесняет? Для вас, которая может одна вести войну с империей, если захочет? Разве Жильберт — Бог, что не должен вам сдаться? Разве он выше всех людей, что не должен меня забыть и пойти к вам, красивой, смелой и могущественной женщине в свете… к вам, Элеоноре Гиеньской, королеве Франции? У вас все есть; ещё вы желаете это сердце, которое все, чем я обладаю. Вы правы, любовь жестока.
Королева слушала молча, слишком великодушная, чтобы улыбаться молодой девушке, и слишком взволнованная, чтобы оскорбляться.
— Мужчина имеет право выбирать, — ответила она, когда наконец Беатриса замолчала.
— Да, но предлагаемый ему выбор, — возразила молодая девушка, — очень жесток.
— Как? — спросила королева.
— Посмотрите на меня и на себя, — сказала Беатриса, — разве мужчина будет раздумывать два раза, прежде чем выбрать вас и однако…
Слабая улыбка осветила её страдальческое выражение.
— В Константинополе… в саду…
Она остановилась на мгновение, счастливая от воспоминания, что он тогда защищал её. Королева молчала и слегка покраснела, думая о своих жестоких словах, произнесённых в тот день. Она могла бы сделать худшие дела и менее стыдиться.
Но Беатриса продолжала, повернув свои страдальческие глаза на Элеонору.
— К тому же ваша любовь преступна, а моя нет.
Внезапно у королевы появилось мрачное выражение. Теперь они перешли на совершенно другую почву.
— Оставьте священников говорить об этом со священниками, — сказала она отрывистым тоном.
— Это скоро будет разговором других лиц, а не священников, — возразила Беатриса.
— Будет ли вам от этого лучше? — сказала Элеонора. — Не вы ли мне говорили, что ваш отец женился на матери Жильберта? Разве не существует запрещения, благодаря степени вашего родства? Вы так же, как и я, не можете выйти замуж за Жильберта Варда. Где же разница?
— Вы это знаете лучше меня, — сказала девушка отворачиваясь. — Вы знаете так же, как и я, что церковь может миновать это простое, легальное правило, предназначенное воспрепятствовать браку, который заключается только из материального интереса. Я не такая невежда, какой вы меня считаете, и вы хорошо знаете, какова ваша любовь в Жильберту Варду пред Богом и людьми!
Кровь поднялась к её бледным щекам, пока она говорила, и на мгновение водворилось молчание, но вскоре королева снова стала махать веером и машинально положила руку на одеяло. Есть поступки, которые женщина, действительно женщина, почти бессознательно сделает для своих худших врагов, а Элеонора была далека от ненависти к Беатрисе. Энергичная, привыкшая с детства непринуждённо действовать, разочарованная в браке, она считала себя существом выше земных и небесных законов, не обязанным никому давать отчёт в своих действиях. Женщина сердцем, страстью, она была совершённый мужчина по складу своего ума. Если исключить вопрос о Жильберте, она любила Беатрису, однако в том положении, в каком находился этот вопрос, она смотрела на молодую девушку, как на препятствие. В то же время ей было жаль Беатрису, так как она не верила в любовь Жильберта. Беатриса же, которую она сожалела и почти любила, была настолько её соперницей, насколько могла быть самая красивая женщина в Европе.
Беатриса сделала жест, как будто она не хотела, чтобы её обмахивала рука её противницы, но королева не обратила на это никакого внимания. Молчание долго длилось, и она первая тихо заговорила с задумчивым видом:
— Вы имеете право говорить, что хотите, — начала она, — так как я здесь только женщина рядом с другой женщиной, и вы меня поймали на слове. Любовь — равноправие. Вы порицаете меня, а я вас не порицаю, хотя против вашей любви и выставила на вид правила церкви. Вы правы во всем, что говорите, а я виновна. Я охотно в этом соглашусь с вами; я также соглашаюсь, что, если бы вопрос шёл о правосудии, то я должна была бы на коленях молить об искуплении вместо того, чтобы защищаться против вас. Но неужели вы думаете, что наши дурные поступки будут взвешены сравнительно с недосягаемым совершенством жизни святых и мучеников, а не с торжествующим искушением, которое составляет лучшее украшение греха? Бог справедлив, а справедливость произносит законный приговор; у неё нет неизменного правила. Один греческий учёный в Константинополе рассказывал мне на днях историю некоего Прокруста, страшного разбойника больших дорог. У него была кровать, которую он предлагал своим пленным, и если человек был слишком длинный, то он отрубал ему ноги, но ели они были коротки, то он ожидал, пока они вырастут. Если Бог должен судить меня, как он судит вас, согласно рамке добродетели, установленной для всех, и без снисхождения для вашей нравственной величины, то Бог не будет Бог, но Прокруст, вор душ и убийца.
— Вы богохульствуете, — сказала тихим голосом Беатриса.
— Нет, я говорю справедливо, — ответила Элеонора. — Вы и я, мы любим одного человека. По-вашему любовь есть добродетель; по-моему — грех. Вы меня порицаете справедливо, но вы порицаете меня слишком. Вы говорите, что я прекрасна, могущественна, королева Франции — это правда, но вы не спрашиваете меня, счастлива ли я, зная хорошо, что я несчастлива.
— А чтобы дополнить ваше счастье, вы воруете у меня все, что я имею, когда у вас излишек того, чего у меня нет! Так это ваша справедливость?
— Нет, — ответила Элеонора почти печально. — Это не справедливость. Это моё извинение против Бога и людей, которые, вы говорите, меня осудили.
Молодая девушка воодушевилась, и хотя для неё это было острой болью, она пошевелилась, приподнялась на локте и посмотрела на Элеонору пристально.
— Вы спорите и извиняетесь, — сказала она смело. — Я не требую этого, но только не берите, не отнимайте у меня единственного счастья, которое я имею в жизни. Вы говорите, что мы беседуем, как женщина с женщиной. Какое право имеете вы на человека, которого я люблю? Нет, не отвечайте мне другой диссертацией о душе. Как женщина женщине, скажите мне, какое право имеете вы?
— Если он меня любит, разве это не право? — сказала королева.
— Если он вас любит? — возразила Беатриса. — О, нет, он вас ещё не любит!
— Он меня спас вчера, а не вас, — ответила жестоко королева, вспомнив о глазах Жильберта. — Рискует ли человек с отчаяния жизнью, как он это сделал вчера, ради женщины, которую любит, или ради другой, когда обе находятся в одинаковой опасности?
— Он не вас спасал, а королеву. Справедливо честному человеку сначала спасти своего государя. Я его не порицала бы за это, если бы оказались ещё более раненой.
— Я не его государыня, а он не мой вассал, — отвечала холодно королева. — Он англичанин.
— Это — игра слов, — отвечала Беатриса, как будто она говорила с женщиной одинакового происхождения.
— Берегитесь!
Они смотрели друг другу в лицо, и надменная гордость королевы заговорила в Элеоноре. Несмотря на свою болезнь и на то, что пред ней стояла королева Франции, Беатриса сказала:
— Вы ему не государыня, а тем более мне. И будь вы десять раз моей королевой, с этого часа не может быть борьбы между мною и вами за первенство, а если может быть, то вы ведёте двойную игру. Должны ли вы быть для меня женщиной один момент и государыней — другой? Чем решаетесь вы быть?
— Женщиной, и ничем другим. И как женщина, я говорю вам, что хочу иметь для себя Жильберта Варда, телом и душой.
Внезапно глаза молодой девушки загорелись. Говорили, что в венах её матери текло немного крови Вильгельма Завоевателя, и клятва последнего сошла с её губ, когда она ответила.
— Великолепием неба клянусь, что он не будет ваш!
— Так между нами поединок, — сказала королева, обернувшись, чтобы уйти.
— На смерть, — ответила молодая девушка, падая на подушку. Физически она была побеждена болью, но нравственно непобедима.
Элеонора медленно прошла чрез всю палатку по ковру, разложенному на земле. Она не сделала и четырех шагов, как остановилась, глядя вперёд. Она чувствовала, что её охватил стыд… стыд честный и великодушный сильного, который в своём гневе был заносчив со слабым. Она стояла неподвижно, испытывая то, что испытывал бы честный человек, который в припадке бешенства ударил раненого человека. Второй раз она так низко упала в своих глазах, и это презрение к самой себе было более, чем она могла перенести.
Быстро она подошла к Беатрисе. Молодая девушка была очень спокойна, её губы были полуоткрыты, а под закрытыми глазами лежала большая чёрная тень. Её маленькие белые руки время от времени нервно сжимались, но сама она, казалось, едва дышала. Элеонора встала возле неё на колени, немного её приподняла, пропустив под подушку руку, и в то же время принялась обмахивать её веером.
— Беатриса, — позвала она молодую девушку вполголоса.
Но она не добилась ответа, и Беатриса не сделала никакого движения. Лицо её было настолько бледно, что, казалось, жизнь исчезла без едва заметного дуновения, которое заставило бы колыхнуться перья веера, который королева держала совсем близко к её губам. Элеонора встревожилась и прежде всего позвала нормандскую служанку, послав её за доктором. Но сама себе она говорила, что Беатриса только в обмороке, и она быстро придёт в себя, что в таком случае все, что она говорила не достигло других ушей, кроме её собственных. Относительно своего доктора она вдруг стала раздумывать, что он действительно был в её свите уже пять лет, что она никогда ни при каких обстоятельствах не имела случая советоваться с ним, и что он, вероятно, таков, каким кажется — тщеславный глупец и невежда, между тем были люди моложе его и ученее, которые следовали за армией и наживали большие деньги, составляя напитки для тех, кто страдал желудком от греческих сластей, врачи, составлявшие мази от ушибов, которые знали хитрые уловки итальянцев и могли составлять гороскоп день и ночь.
Среди этих колебаний Элеонора взяла воды из блестящего медного кувшина и брызнула несколько капель в лицо молодой девушки, затем она влила в её бледные губы кубок греческого вина.
Беатриса открыла немного глаза и вдруг задрожала, увидев Элеонору, услышав её голос среди глубокого молчания.
— Как женщина у другой женщины, — сказала королева, — прошу у вас прощения!
Последним из всех на заре прибыл сам император, прикрывая арьергард своей армии избранными людьми. Он нисколько не устал, хотя его большая лошадь спотыкалась под ним, оставшимся сильным и мощным, как будто он не был на седле около четырех дней и четырех ночей.
Когда солнце взошло, то большой штандарт Священной Римской империи развевался перед императорской палаткой, хотя Конрад не отдыхал, но уже стоял на коленях за утренней обедней с Людовиком. Вдали, к югу, тянулись длинными линиями немецкие палатки близ берега озера, где накануне Элеонора расположила своё войско. Многочисленные маленькие группы людей и мулов сновали и уходили между лагерем и отдалённым городом Никеей. На французской линии, где начались приготовления к отъезду, люди развязывали поклажу; им сказали ночью, что император жив и здоров, что не нуждаясь в помощи, будет в лагере утром.
Тайная радость тогда оживила дам, и те, которые не получили ни ушибов, ни ранений после вчерашнего события, призывали своих горничных и проводили приятные часы перед своими серебряными зеркалами. Они забавлялись, примеряя шёлковые материи и вышивки, полученные в подарок от греческого императора. Почти чудом ни одна из них, кроме Беатрисы, не была серьёзно ранена, но многие из них были ушиблены и очень устали. Они вполне были расположены требовать выражения симпатии других, принимать визиты в своих палатках, спорить о шансах войны и красоте Константинополя до тех пор, пока не начинали ссориться между собою, после чего в тот день они более не говорили о войне.
Затем королева прошла вместе со свитой из своей палатки посреди линии дам, расположенной как можно далее от палатки короля. Оставив своих дам у дверей палатки Беатрисы, она вошла к ней и села у её изголовья.
Молодая девушка была очень бледна и поддерживалась подушками; её веки оставались полузакрыты, хотя было очень мало света под двойным толстым полотном палатки, а горевший в жаровне древесный уголь делал палату слишком жаркой.
Большого роста нормандка с жёлтыми волосами сидела возле неё и обмахивала её лицо большим греческим веером из перьев.
Королева оставалась на мгновение неподвижной, так как Беатриса не открывала глаз, потому что Элеонора вошла без шума. Но когда служанка увидела королеву, её лицо вытянулось, а рука перестала обмахивать веером. Элеонора взяла его из её рук, жестом приказала уступить ей место и, заняв её место, стала исполнять обязанность служанки.
Услышав шум шёлковых юбок и чувствуя, что другая рука машет веером, больная сделала движение, но не открывая глаз, так как её голова болела, и она боялась света.
— Кто там? — спросила Беатриса слабым голосом.
— Элеонора, — ответила тихо королева.
Продолжая обмахивать веером, она взяла красивую, маленькую ручку, лежавшую возле неё на краю постели. Глаза Беатрисы выражали удивление, так как если королева и была добра, то она никогда не сближалась с придворными дамами. Молодая девушка сделала движение, как будто хотела приподняться.
— Нет, — сказала Элеонора, лаская её, как ребёнка, — нет… нет. Не надо двигаться, дорогая крошка… Я пришла посмотреть, в каком вы положении… Я не имела намерения вас пугать!..
Она ласкала шелковистые, тёмные волосы молодой девушки и с внезапным побуждением наклонилась и поцеловала её бледный лоб. После этого она обмахнула его веером, потом ещё раз поцеловала, как будто это была её собственная дочь, а не женщина почти одинаковых с ней лет.
— Благодарю вас, ваше величество, — сказала она слабым голосом.
— Со вчерашнего дня между нами не существует более благодарности. Вернее, если уже благодарить, то я должна это сделать, так как вы следовали за мною с единственной другой дамой, остальные же триста остались позади. Нас связывает более этого ещё то обстоятельство, что нас спас обеих один и тот же человек.
Она остановилась и посмотрела вокруг себя. Нормандка почтительно стояла возле выхода из палатки, скрестив руки под складками передника, приподнятого под кушак, как у служанок.
— Ступайте, — сказала королева спокойным голосом, — я позабочусь о вашей госпоже, и не оставайтесь у входа палатки, а удалитесь.
Женщина низко поклонилась и исчезла.
— Да, — сказала Беатриса, когда они остались одни. — Я видела, как Жильберт Вард остановил вашу лошадь, а ваша остановила мою. Он спас нас обеих.
Наступило молчание, и веер медленно двигался в руке королевы.
— Вы его любите уже давно? — сказала она вопросительным тоном.
Беатриса не сразу ответила, на её молодом гладком лбу две прямые линии образовали суровую тень, оканчивавшуюся между обоими полузакрытыми глазами. Наконец она сказала с усилием:
— Государыня, если у вас есть душа, то не берите его от меня!
Она вздохнула и высвободила инстинктивно свою руку из руки Элеоноры. Королева не вздрогнула, но в продолжении одной минуты её глаза сверкали, а рот сделался жёстким. Она бросила взгляд на слабую молодую девушку, разбитую и страдающую, которая рядом с ней была такая маленькая, что Элеонора рассердилась на Жильберта за его выбор такого существа, а не её царственной красоты. Но вскоре её гнев стих, не потому, что ей не было сопротивления, но её сердце не было слишком широко для какой-либо низости.
— Забудьте, что я королева, — сказала она наконец. — Помните только, что я женщина, и мы обе любим одного и того же мужчину.
Беатриса вздрогнула и с трудом повернулась на своей подушке, поднося руку к горлу, как будто её что-то душило.
— Вы жестоки, — сказала Беатриса. Она могла выговорить только эти слова и устремила глаза в потолок палатки.
— Любовь жестока, — ответила Элеонора тихим голосом. И внезапно рука, державшая веер, упала на её колени, и её глаза задумчиво остановились на нем.
Но в гибкой молодой девушке было более храбрости и энергии, чем можно было это думать. Она произнесла ясно:
— Ваша… а не моя! Из любви к нему вы называете себя такой же женщиной, как я, но только ради него. Разве ваше лицо ничего не значит? Ваше могущество не имеет значения? Разве ничего не значит, что вы можете меня спрятать от него, если это доставляет вам удовольствие, или позволить видеть меня, если этого пожелаете. Что это значит для вас, которая может бросить короля, как разбитую игрушку, когда он вас стесняет? Для вас, которая может одна вести войну с империей, если захочет? Разве Жильберт — Бог, что не должен вам сдаться? Разве он выше всех людей, что не должен меня забыть и пойти к вам, красивой, смелой и могущественной женщине в свете… к вам, Элеоноре Гиеньской, королеве Франции? У вас все есть; ещё вы желаете это сердце, которое все, чем я обладаю. Вы правы, любовь жестока.
Королева слушала молча, слишком великодушная, чтобы улыбаться молодой девушке, и слишком взволнованная, чтобы оскорбляться.
— Мужчина имеет право выбирать, — ответила она, когда наконец Беатриса замолчала.
— Да, но предлагаемый ему выбор, — возразила молодая девушка, — очень жесток.
— Как? — спросила королева.
— Посмотрите на меня и на себя, — сказала Беатриса, — разве мужчина будет раздумывать два раза, прежде чем выбрать вас и однако…
Слабая улыбка осветила её страдальческое выражение.
— В Константинополе… в саду…
Она остановилась на мгновение, счастливая от воспоминания, что он тогда защищал её. Королева молчала и слегка покраснела, думая о своих жестоких словах, произнесённых в тот день. Она могла бы сделать худшие дела и менее стыдиться.
Но Беатриса продолжала, повернув свои страдальческие глаза на Элеонору.
— К тому же ваша любовь преступна, а моя нет.
Внезапно у королевы появилось мрачное выражение. Теперь они перешли на совершенно другую почву.
— Оставьте священников говорить об этом со священниками, — сказала она отрывистым тоном.
— Это скоро будет разговором других лиц, а не священников, — возразила Беатриса.
— Будет ли вам от этого лучше? — сказала Элеонора. — Не вы ли мне говорили, что ваш отец женился на матери Жильберта? Разве не существует запрещения, благодаря степени вашего родства? Вы так же, как и я, не можете выйти замуж за Жильберта Варда. Где же разница?
— Вы это знаете лучше меня, — сказала девушка отворачиваясь. — Вы знаете так же, как и я, что церковь может миновать это простое, легальное правило, предназначенное воспрепятствовать браку, который заключается только из материального интереса. Я не такая невежда, какой вы меня считаете, и вы хорошо знаете, какова ваша любовь в Жильберту Варду пред Богом и людьми!
Кровь поднялась к её бледным щекам, пока она говорила, и на мгновение водворилось молчание, но вскоре королева снова стала махать веером и машинально положила руку на одеяло. Есть поступки, которые женщина, действительно женщина, почти бессознательно сделает для своих худших врагов, а Элеонора была далека от ненависти к Беатрисе. Энергичная, привыкшая с детства непринуждённо действовать, разочарованная в браке, она считала себя существом выше земных и небесных законов, не обязанным никому давать отчёт в своих действиях. Женщина сердцем, страстью, она была совершённый мужчина по складу своего ума. Если исключить вопрос о Жильберте, она любила Беатрису, однако в том положении, в каком находился этот вопрос, она смотрела на молодую девушку, как на препятствие. В то же время ей было жаль Беатрису, так как она не верила в любовь Жильберта. Беатриса же, которую она сожалела и почти любила, была настолько её соперницей, насколько могла быть самая красивая женщина в Европе.
Беатриса сделала жест, как будто она не хотела, чтобы её обмахивала рука её противницы, но королева не обратила на это никакого внимания. Молчание долго длилось, и она первая тихо заговорила с задумчивым видом:
— Вы имеете право говорить, что хотите, — начала она, — так как я здесь только женщина рядом с другой женщиной, и вы меня поймали на слове. Любовь — равноправие. Вы порицаете меня, а я вас не порицаю, хотя против вашей любви и выставила на вид правила церкви. Вы правы во всем, что говорите, а я виновна. Я охотно в этом соглашусь с вами; я также соглашаюсь, что, если бы вопрос шёл о правосудии, то я должна была бы на коленях молить об искуплении вместо того, чтобы защищаться против вас. Но неужели вы думаете, что наши дурные поступки будут взвешены сравнительно с недосягаемым совершенством жизни святых и мучеников, а не с торжествующим искушением, которое составляет лучшее украшение греха? Бог справедлив, а справедливость произносит законный приговор; у неё нет неизменного правила. Один греческий учёный в Константинополе рассказывал мне на днях историю некоего Прокруста, страшного разбойника больших дорог. У него была кровать, которую он предлагал своим пленным, и если человек был слишком длинный, то он отрубал ему ноги, но ели они были коротки, то он ожидал, пока они вырастут. Если Бог должен судить меня, как он судит вас, согласно рамке добродетели, установленной для всех, и без снисхождения для вашей нравственной величины, то Бог не будет Бог, но Прокруст, вор душ и убийца.
— Вы богохульствуете, — сказала тихим голосом Беатриса.
— Нет, я говорю справедливо, — ответила Элеонора. — Вы и я, мы любим одного человека. По-вашему любовь есть добродетель; по-моему — грех. Вы меня порицаете справедливо, но вы порицаете меня слишком. Вы говорите, что я прекрасна, могущественна, королева Франции — это правда, но вы не спрашиваете меня, счастлива ли я, зная хорошо, что я несчастлива.
— А чтобы дополнить ваше счастье, вы воруете у меня все, что я имею, когда у вас излишек того, чего у меня нет! Так это ваша справедливость?
— Нет, — ответила Элеонора почти печально. — Это не справедливость. Это моё извинение против Бога и людей, которые, вы говорите, меня осудили.
Молодая девушка воодушевилась, и хотя для неё это было острой болью, она пошевелилась, приподнялась на локте и посмотрела на Элеонору пристально.
— Вы спорите и извиняетесь, — сказала она смело. — Я не требую этого, но только не берите, не отнимайте у меня единственного счастья, которое я имею в жизни. Вы говорите, что мы беседуем, как женщина с женщиной. Какое право имеете вы на человека, которого я люблю? Нет, не отвечайте мне другой диссертацией о душе. Как женщина женщине, скажите мне, какое право имеете вы?
— Если он меня любит, разве это не право? — сказала королева.
— Если он вас любит? — возразила Беатриса. — О, нет, он вас ещё не любит!
— Он меня спас вчера, а не вас, — ответила жестоко королева, вспомнив о глазах Жильберта. — Рискует ли человек с отчаяния жизнью, как он это сделал вчера, ради женщины, которую любит, или ради другой, когда обе находятся в одинаковой опасности?
— Он не вас спасал, а королеву. Справедливо честному человеку сначала спасти своего государя. Я его не порицала бы за это, если бы оказались ещё более раненой.
— Я не его государыня, а он не мой вассал, — отвечала холодно королева. — Он англичанин.
— Это — игра слов, — отвечала Беатриса, как будто она говорила с женщиной одинакового происхождения.
— Берегитесь!
Они смотрели друг другу в лицо, и надменная гордость королевы заговорила в Элеоноре. Несмотря на свою болезнь и на то, что пред ней стояла королева Франции, Беатриса сказала:
— Вы ему не государыня, а тем более мне. И будь вы десять раз моей королевой, с этого часа не может быть борьбы между мною и вами за первенство, а если может быть, то вы ведёте двойную игру. Должны ли вы быть для меня женщиной один момент и государыней — другой? Чем решаетесь вы быть?
— Женщиной, и ничем другим. И как женщина, я говорю вам, что хочу иметь для себя Жильберта Варда, телом и душой.
Внезапно глаза молодой девушки загорелись. Говорили, что в венах её матери текло немного крови Вильгельма Завоевателя, и клятва последнего сошла с её губ, когда она ответила.
— Великолепием неба клянусь, что он не будет ваш!
— Так между нами поединок, — сказала королева, обернувшись, чтобы уйти.
— На смерть, — ответила молодая девушка, падая на подушку. Физически она была побеждена болью, но нравственно непобедима.
Элеонора медленно прошла чрез всю палатку по ковру, разложенному на земле. Она не сделала и четырех шагов, как остановилась, глядя вперёд. Она чувствовала, что её охватил стыд… стыд честный и великодушный сильного, который в своём гневе был заносчив со слабым. Она стояла неподвижно, испытывая то, что испытывал бы честный человек, который в припадке бешенства ударил раненого человека. Второй раз она так низко упала в своих глазах, и это презрение к самой себе было более, чем она могла перенести.
Быстро она подошла к Беатрисе. Молодая девушка была очень спокойна, её губы были полуоткрыты, а под закрытыми глазами лежала большая чёрная тень. Её маленькие белые руки время от времени нервно сжимались, но сама она, казалось, едва дышала. Элеонора встала возле неё на колени, немного её приподняла, пропустив под подушку руку, и в то же время принялась обмахивать её веером.
— Беатриса, — позвала она молодую девушку вполголоса.
Но она не добилась ответа, и Беатриса не сделала никакого движения. Лицо её было настолько бледно, что, казалось, жизнь исчезла без едва заметного дуновения, которое заставило бы колыхнуться перья веера, который королева держала совсем близко к её губам. Элеонора встревожилась и прежде всего позвала нормандскую служанку, послав её за доктором. Но сама себе она говорила, что Беатриса только в обмороке, и она быстро придёт в себя, что в таком случае все, что она говорила не достигло других ушей, кроме её собственных. Относительно своего доктора она вдруг стала раздумывать, что он действительно был в её свите уже пять лет, что она никогда ни при каких обстоятельствах не имела случая советоваться с ним, и что он, вероятно, таков, каким кажется — тщеславный глупец и невежда, между тем были люди моложе его и ученее, которые следовали за армией и наживали большие деньги, составляя напитки для тех, кто страдал желудком от греческих сластей, врачи, составлявшие мази от ушибов, которые знали хитрые уловки итальянцев и могли составлять гороскоп день и ночь.
Среди этих колебаний Элеонора взяла воды из блестящего медного кувшина и брызнула несколько капель в лицо молодой девушки, затем она влила в её бледные губы кубок греческого вина.
Беатриса открыла немного глаза и вдруг задрожала, увидев Элеонору, услышав её голос среди глубокого молчания.
— Как женщина у другой женщины, — сказала королева, — прошу у вас прощения!
IV
В полдень Жильберт сидел у входа в свою палатку. Ярко светящее солнце яростно согревало его, тем более, что день был свежий, и он ещё не оправился от своих ушибов. Он смотрел, как солдаты ходили лениво, а в числе их — Дунстан и Альрик; они готовили полдник на походных очагах. Жильберт же в это время думал, что прошло уже два дня, как он спас жизнь королевы, и хотя многие царедворцы заходили к нему, спрашивали о его здоровье и беседовали о его великом подвиге, но он не получил никакой благодарственной весточки от Элеоноры и короля, как будто они забыли о нем. Но о Беатрисе Дунстан сообщил ему, что у неё была лихорадка и бред нормандка, ухаживавшая за ней, рассказывала, что во сне она все говорила о своём доме. Жильберт ненавидел себя за то, что он ничего не сделал для неё, и глубоко сожалел, что поддался чарам глаз и голоса королевы в критическую минуту, когда решался вопрос о жизни и смерти их обеих. Благородные рыцари проходили мимо его палатки, идя домой от королевского жилища, где ежедневно происходил военный совет о дальнейшем походе. По-прежнему висел на пике его щит без всяких украшений. Молодой человек не получил никакого королевского подарка, как все ожидали, даже платка или портупеи. Поэтому некоторые из знатных рыцарей только серьёзно кланялись ему без дружбы или фамильярности. Находились и такие, что от него отворачивались, как будто он совершил ранее какой-нибудь проступок, который не мог загладить его настоящий подвиг. Но ему было все равно, так как по природе он не был царедворцем, и вообще английские норманны были холоднее и серьёзнее французских, менее их заискивали при дворе.
Наконец Дунстан явился из-за палатки, где был расположен лагерный очаг, и принёс кушанье в двух блестящих медных сосудах. Жильберт встал, вошёл в палатку и принялся обедать. Его пища была очень грубая и состояла из супа с овощами, с мякишем хлеба, с кусками мяса и с натёртым сыром, плававшим на поверхности густого супа. В другом сосуде находились небольшие куски жареной на деревянном вертеле говядины, почерневшей по краям от огня. Все это пахло дымом, потому что дерево, на котором жарили мясо, взятое из лесу, ещё совсем не высохло. Жильберт, однако, ел, не нахваливая и не осуждая пищи, так как на походе он часто довольствовался чёрствым хлебом немецких поселян и пшеничными опресноками диких венгерцев. По пятницам, субботам, в кануны праздников и во время постов он питался только хлебом и варёными овощами, какие только можно было отыскать. Это постничество напоминало ему старинные дни, проведённые в Ширингском аббатстве.
Он верил, как большинство людей того времени, что было нечто, превосходившее простые человеческие желания и страсти, нечто, обитавшее в храме души, которого можно было достичь путём страданий; и люди достигали этого высшего душевного блаженства путём всяческого умерщвления плоти. Они предпочитали смерть, лишь бы душа была не запятнана, и каждый физический грех казался им столь же важным, как убийство.
Одна мысль, что он мог любить королеву или хоть одну минуту чувствовать эту любовь, казалась ему в десять тысяч раз хуже, чем детская любовь к Беатрисе, считаемой им родственницей. Но относительно королевы молодой человек обвинял себя, хотя он подвергся только соблазну, не бывшему ещё грехом. Очевидно, что чувственное возбуждение, ощущаемое им ночью в Везелее и опять теперь, было чем-то грешным, потому что его результат в критическую минуту был роковым.
Все это было мелочью и излишней тонкостью, так что сильному человеку не стоило об этом думать и мучить своё сердце. Но оно не было пустяком в виду убеждения что вечная пытка ожидает человека, который пожелал жены ближнего. Между рыцарями многие не считали этого закона столь строгим и погибели за его нарушение столь верной. Даже сама Элеонора называла свои грехи нежными именами. Но старомодные англичане и добрый ширингский аббат смотрели на это иначе, придерживаясь старинных верований, и дрожали от убеждения, что наступит день страшного суда для крупных и мелких проступков, для искупления которых шли пешком в Иерусалим и умерщвляли свою плоть.
Поэтому Жильберт смотрел на все физические страдания и лишения, встречавшиеся ему на пути, как на искупление, полезное для его души. Хотя в жилах его играла молодая кровь, и в глазах сверкало блестящее пламя, его холодный, аскетический ум боролся против пламенной жизни и придерживался мрачного взгляда на ожидаемый конец.
Однако с течением времени его сила росла, щеки загорели, широкий лоб сделался бледнее, а глаза задумчивее; он все более и более жаждал обнажить свой меч за святой крест. Он уже не хотел проливать кровь только ради неё самой и не желал обнажить меч, как некогда в Тосканской долине, только для того, чтобы вонзить его острие в какое-нибудь тело. Теперь он хотел видеть причину и цель, тогда как прежде он жаждал борьбы. Теперь он значительно развился и поднялся над собственным уровнем на несколько ступеней.
Жильберт знал это, и, однако, сидя за полдником, он грустно думал, что последние годы со времени его несчастий прошли очень печально. При этом каждый раз, когда он думал о своём развитии, какое-нибудь событие или непредвиденное обстоятельство заставляло его пятиться назад. Он гордился в Фарингдоне своим детским умением владеть оружием, и перед его глазами изменнически убит был его отец; он выступил против убийцы по праву мстителя, и сам едва не был убит; он верил в свою мать, как в небесную святыню, но она оскорбила память его отца и ограбила его самого. Он искал мира в Риме, а нашёл борьбу и безумие. Он хотел прославиться рыцарскими подвигами, а убивал людей без всякой причины. Он любил молодую девушку девственной любовью, а прикосновение другой женщины заставило его кровь кипеть, так что её взгляд и голос побудили его решиться на отчаянный поступок, забывая лучший, драгоценнейший предмет его любви.
Он был погружён в свои мысли, когда у входа в его палатку внезапно появилась тень. Он поднял глаза; пред ним стоял один из рыцарей свиты Элеоноры в своей парадной одежде, положа руку на рукоятку шпаги, а другой держа круглую шляпу, чтобы приветствовать Жильберта. Это был среднего роста гасконец, худой и гибкий, как стальной клинок, смуглый, как мавр, со сверкающими глазами и с тонкими чёрными усами, приподнятыми, как у кота. Его манеры были вычурны, и он сильно злоупотреблял руками при разговоре, но это был честный и откровенный человек. Жильберт встал, чтобы его принять, и заметил позади него солдата, который нёс что-то не большое, но тяжёлое.
— Владелец Стока? — спросил рыцарь у Жильберта.
— Если бы я имел, что мне должно принадлежать, то я был бы им, но я не имею этого. Моё имя Жильберт Вард.
— Рыцарь Жильберт… — начал гасконец, снова кланяясь и делая рукой, в которой держал шляпу, широкое движение, окончившееся у сердца, как бы благодарил за данные ему справки.
Наконец Дунстан явился из-за палатки, где был расположен лагерный очаг, и принёс кушанье в двух блестящих медных сосудах. Жильберт встал, вошёл в палатку и принялся обедать. Его пища была очень грубая и состояла из супа с овощами, с мякишем хлеба, с кусками мяса и с натёртым сыром, плававшим на поверхности густого супа. В другом сосуде находились небольшие куски жареной на деревянном вертеле говядины, почерневшей по краям от огня. Все это пахло дымом, потому что дерево, на котором жарили мясо, взятое из лесу, ещё совсем не высохло. Жильберт, однако, ел, не нахваливая и не осуждая пищи, так как на походе он часто довольствовался чёрствым хлебом немецких поселян и пшеничными опресноками диких венгерцев. По пятницам, субботам, в кануны праздников и во время постов он питался только хлебом и варёными овощами, какие только можно было отыскать. Это постничество напоминало ему старинные дни, проведённые в Ширингском аббатстве.
Он верил, как большинство людей того времени, что было нечто, превосходившее простые человеческие желания и страсти, нечто, обитавшее в храме души, которого можно было достичь путём страданий; и люди достигали этого высшего душевного блаженства путём всяческого умерщвления плоти. Они предпочитали смерть, лишь бы душа была не запятнана, и каждый физический грех казался им столь же важным, как убийство.
Одна мысль, что он мог любить королеву или хоть одну минуту чувствовать эту любовь, казалась ему в десять тысяч раз хуже, чем детская любовь к Беатрисе, считаемой им родственницей. Но относительно королевы молодой человек обвинял себя, хотя он подвергся только соблазну, не бывшему ещё грехом. Очевидно, что чувственное возбуждение, ощущаемое им ночью в Везелее и опять теперь, было чем-то грешным, потому что его результат в критическую минуту был роковым.
Все это было мелочью и излишней тонкостью, так что сильному человеку не стоило об этом думать и мучить своё сердце. Но оно не было пустяком в виду убеждения что вечная пытка ожидает человека, который пожелал жены ближнего. Между рыцарями многие не считали этого закона столь строгим и погибели за его нарушение столь верной. Даже сама Элеонора называла свои грехи нежными именами. Но старомодные англичане и добрый ширингский аббат смотрели на это иначе, придерживаясь старинных верований, и дрожали от убеждения, что наступит день страшного суда для крупных и мелких проступков, для искупления которых шли пешком в Иерусалим и умерщвляли свою плоть.
Поэтому Жильберт смотрел на все физические страдания и лишения, встречавшиеся ему на пути, как на искупление, полезное для его души. Хотя в жилах его играла молодая кровь, и в глазах сверкало блестящее пламя, его холодный, аскетический ум боролся против пламенной жизни и придерживался мрачного взгляда на ожидаемый конец.
Однако с течением времени его сила росла, щеки загорели, широкий лоб сделался бледнее, а глаза задумчивее; он все более и более жаждал обнажить свой меч за святой крест. Он уже не хотел проливать кровь только ради неё самой и не желал обнажить меч, как некогда в Тосканской долине, только для того, чтобы вонзить его острие в какое-нибудь тело. Теперь он хотел видеть причину и цель, тогда как прежде он жаждал борьбы. Теперь он значительно развился и поднялся над собственным уровнем на несколько ступеней.
Жильберт знал это, и, однако, сидя за полдником, он грустно думал, что последние годы со времени его несчастий прошли очень печально. При этом каждый раз, когда он думал о своём развитии, какое-нибудь событие или непредвиденное обстоятельство заставляло его пятиться назад. Он гордился в Фарингдоне своим детским умением владеть оружием, и перед его глазами изменнически убит был его отец; он выступил против убийцы по праву мстителя, и сам едва не был убит; он верил в свою мать, как в небесную святыню, но она оскорбила память его отца и ограбила его самого. Он искал мира в Риме, а нашёл борьбу и безумие. Он хотел прославиться рыцарскими подвигами, а убивал людей без всякой причины. Он любил молодую девушку девственной любовью, а прикосновение другой женщины заставило его кровь кипеть, так что её взгляд и голос побудили его решиться на отчаянный поступок, забывая лучший, драгоценнейший предмет его любви.
Он был погружён в свои мысли, когда у входа в его палатку внезапно появилась тень. Он поднял глаза; пред ним стоял один из рыцарей свиты Элеоноры в своей парадной одежде, положа руку на рукоятку шпаги, а другой держа круглую шляпу, чтобы приветствовать Жильберта. Это был среднего роста гасконец, худой и гибкий, как стальной клинок, смуглый, как мавр, со сверкающими глазами и с тонкими чёрными усами, приподнятыми, как у кота. Его манеры были вычурны, и он сильно злоупотреблял руками при разговоре, но это был честный и откровенный человек. Жильберт встал, чтобы его принять, и заметил позади него солдата, который нёс что-то не большое, но тяжёлое.
— Владелец Стока? — спросил рыцарь у Жильберта.
— Если бы я имел, что мне должно принадлежать, то я был бы им, но я не имею этого. Моё имя Жильберт Вард.
— Рыцарь Жильберт… — начал гасконец, снова кланяясь и делая рукой, в которой держал шляпу, широкое движение, окончившееся у сердца, как бы благодарил за данные ему справки.