Страница:
Быть джентльменом в то время, когда Генрих Плантагенет был двенадцатилетним ребёнком, а Жильберт Вард ехал представиться ко двору герцога Нормандского, не значило отличаться многими качествами. Необходимо было иметь несколько нравственных принципов и самое большое два или три таланта. Но это тоже означало, что этими простыми качествами джентльмен должен обладать в наилучшем смысле, и этот род совершенства был корнем социального превосходства во все века. Мы слышали о любителях-артистах, любителях-воинах и любителях — государственных людях, но никогда не слыхали о любителях-джентльменах. Жильберт Вард латинский язык знал плохо, только несколько молитв, которым научил его капеллан Стока, но он верил от всего своего сердца и души в силу этих молитв. Франко-нормандский язык благородной Англии был не тот, что по ту сторону моря, у более утончённых братьев французов. Впрочем, хотя язык выдавал его происхождение, но у Жильберта было нечто, служившее ему среди себе равных лучше, чем французское произношение, — грация, непринуждённость без жеманства и радушная учтивость, качества прирождённые, как талант и гений. Но они достигают совершенства лишь в атмосфере, к которой они принадлежат, и среди лиц, одинаково обладающих ими. С верованиями и благородными манерами он ещё ловко владел оружием и особенно шпагой. Для джентльмена той эпохи был безусловно необходим единственный талант: это глубокое знание всякого рода охоты, начиная от соколиной и до охоты на кабана. В этом отношении Жильберт равен по искусству с большей частью молодых дворян. Несмотря на свою молодость, он был совершенно подготовлен к светской жизни. Кроме этих преимуществ у него было ещё одно: Жильберт чувствовал, что даже отправляясь жить среди чужеземцев, он встретит людей, думающих и действующих, как он сам, веря, что их способ действовать и думать лучше, чем у других.
Пока он бродил вдоль дюн, он не думал ни об этом, ни о своих проектах. Его жизнь казалась ему странной, благодаря своей внезапной и полной перемене.
Большой переменой был для него переход от роскошной жизни, спокойных наслаждений, обеспеченного существования, местных почестей, перспективы тихой любви, делавшей все честолюбивые мысли безумными и пустыми, к обладанию только парой хороших лошадей, солидным оружием, небольшими карманными деньгами, с которыми ему предстояло завоевать мир. Однако громадная разница этих двух положений была для него незначительной рядом с более жестокими несчастиями, о которых молодой человек раздумывал во время пути. Они отравили его молодую жизнь, отняв самые высокие и прекрасные иллюзии и самую дорогую надежду на счастье.
Падение образа его матери, вознесённого им на алтарь, неизбежно увлекло с собой и его прошедшее детство, каким Жильберт представлял его себе. В ужасном свете его истинной природы, в сумме зла, казавшегося ему внезапным, то немногое хорошее, которое он должен бы сохранить в своих воспоминаниях, уменьшилось до Ничтожества. Ему казалось невозможным, чтобы его мать, вышедшая замуж за убийцу своего мужа через месяц после его смерти, могла питать искреннюю любовь к Раймунду Варду, или иметь хоть самое лёгкое расположение к сыну, сначала брошенному ею, а затем предательски лишённому ею наследства. Но в его сердце ещё существовало время, когда он питал к ней сыновний культ, и он оплакивал те части в своей одинокой скорби. Ничто не заменит её места, она удалилась, унеся с собой все сладкие и нежные воспоминания целого существования.
Когда его внутреннее зрение искало её, то ничего не находило, и весь свет угасал в потёмках его души. В действительности его мать не умерла, как его отец, но она была мертва для чести. В его памяти Раймунд Вард остался таким, каким Жильберт видел его в последний раз, — бледным и окоченелым в своей кольчуге. Но все-таки это был он сам, все-таки он сам, каким был при жизни и каким сделался потом в месте мира и успокоения, где покоятся храбрые. В его спокойных чертах отразилась навсегда истина, в которой протекло все его существование. В скрещённых на груди руках лежал последний внешний символ безыскусственной простой веры, руководившей им в жизни. Его могучий абрис необыкновенной силы говорил в величии смерти об исполненных им славных делах.
При жизни Раймунд Вард был для своего сына образцом самого почтённого из всех человека; мёртвым он остался во всех отношениях несравненным, бесподобным, высшим существом. Не все ли равно для Жильберта, что он безмолвен, ведь он всегда говорил правду, — что он неподвижен, как камень, но при жизни его рука была быстра и ради доброго дела наносила удары, о которых все помнили. Не все ли равно, что он теперь глух, но он слышал крики слабых и спасал их; что он слеп, но его глаза не раз видели свет победы и смело взглянули на честную смерть. Он покоился навсегда в сердце своего сына честным, искренним, храбрым и сильным, каким был он во всем. В то время, как сдерживаемые слезы жгли Жильберту мозг, он повернул свои глаза в другую сторону. Не раз желал он видеть свою мать покоившейся рядом с отцом в её телесной оболочке, но сохранившейся для сына в том, что не умирает в женщине — любимой и почитаемой — через поучения в памяти её потомков; он хотел, чтобы она осталась навсегда матерью в его сыновней памяти.
Вопреки этим утешительным мыслям, вызвавшим воспоминания о семейном очаге, перед ним являлась эта женщина не той, как он представлял её всегда, а какой её видели иногда другие. Отвратительнейший и безвозвратный проступок, совершённый ею, отпечатал на её лице свой след, и в бессознательной памяти Жильберта восстали подробности оскорбления, когда его любовь впервые была отброшена ею. Её холодные черты были твёрды, как камень, глубокие синие глаза — лживы и без веры, тонкие и красные губы презрительно улыбались, показывая мелкие и хищные зубы, а в рыжих волосах виднелся оттенок пламени.
Лучше было бы ей умереть, в тысячу раз лучше ей исчезнуть раньше времени, чем её сыну сохранить такое воспоминание о своей матери.
Черты её лица отгравировались остриём его первого горя на самой болезненной части его сердца; едкая горечь новой и неестественной ненависти все глубже снедала его с каждым днём. А когда, против воли Жильберта, его ум останавливался на ней и сознавал, что проклинает ту женщину, которая родила его, тогда в отчаянии он предавался мысленно религиозной жизни.
Но хотя монастырь привлекал Жильберта, взывал к наилучшей стороне его природы, в то время, когда смерть коснулась его своим крылом, теперь же привлекательность была уже не совсем та, гораздо менее непреодолимая. Он понял, что монастырь был бы единственной возможной жизнью для лиц, прошедших через серию неудач, от света к мраку, от счастья к горю… Он годился для людей, ничего более не любящих и ни на что не надеющихся, которые ничего не могут более ненавидеть и предаются полному отчаянию. Они ищут покой, как единственное земное благо, которое они ещё могут изведать, в монастыре же его было довольно. Надежда умерла в их настоящей жизни, и они искали освежение в надежде будущей жизни. Монастырь был хорош для несостоятельных в любви и в борьбе. Но должна же быть другая форма существования для тех лиц, молодость которых была ранена, но не умерла, кровь — ещё сильна и тепла, воля пылка для добра и зла, для людей, которым ещё предстояла борьба. В ней они должны иметь средство против судьбы, которое не было бы оскорблением Бога. Эта борьба не была бы сопротивлением воле Божьей и возмущением. Добродетель не означала бы в ней темницы для души и тела, а надежда на спасение — монашеской кельи.
Как большинство энтузиастов, знающих жизнь лишь по догадкам и полных врождённой веры в существование добра, Жильберт мечтал осуществить гармонию обеих противоположностей — религиозной жизни и светской. Подобные мечты казались ему несбыточными даже в то время, когда они служили базисом самой идее рыцарства, и когда многие из искренних и храбрых людей почти добились перенести их в действительную жизнь, наскоро, как никогда не допустило бы современное общество, хотя бы так было на небе. Религиозная идея крепко засела в душе Жильберта, и он взял в привычку участвовать в хоре во время большей части монастырской службы и носил всегда послушническую рясу, служившую ему прежде больничной одеждой. Теперь, отправляясь по свету искать счастья, он чувствовал себя странно в светской одежде, перчатках и шпорах и предпочитал им монашескую рясу. Он чувствовал, что даже в деятельной жизни он не избавится от монашеского инстинкта совсем, и что для него самого так было лучше. Он находился на узком и опасном берегу между прошедшим и настоящим, куда, рано или поздно, приводится судьбой всякий человек сердца, и где каждый шаг влечёт за собой падение, а падение близко к погибели.
Внезапно от него отняли силой предметы, ради которых он существовал, он их любил и надеялся на них. Теперь у него не осталось более ни ключа к счастью, ни надежды, ни руководителя; со всех сторон перед ним открывалась отвратительная, но притягательная сила отчаяния.
Даже воспоминание его первой любви задёрнулось мрачной завесой, так как он знал о неотменяемости церковного запрещения, и при его настроении ума думать о Беатрисе ему казалось искушением и смертельным грехом.
Покидая Англию без всякой определённой цели, но со смутным намерением отправиться в Иерусалим, он скорее повиновался ширингскому аббату, чем следовал его дружескому совету; в этом повиновении сильно чувствовалось укоренившееся в нем монастырское правило. Ламберт Клер, прежде всего как светский человек, а не духовный, сердечный, а не настоятель монахов, хорошо понял состояние души Жильберта и предложил ему лучшее лекарство. По его мнению, излечение разбитого сердца, если таковое есть, не состоит в уединении и молитве, а в борьбе против ран и уколов светской жизни. Он натолкнул Жильберта на жизнь, какую ведут другие лица аристократического происхождения, советуя ему предпринять паломничество в Святую Землю, как средство удовлетворить свои религиозные стремления.
Что касается до материальной помощи, полученной от него Жильбертом, в тот бескорыстный век небогатый джентльмен не считал стыдом принять денежный подарок от богатой и могущественной личности, как ширингский аббат, в уверенности нажить состояние с помощью собственных рук и сторицей уплатить долг.
Считая свою обитель гораздо выше политических распрей и тайно насмехаясь над своими двоюродными братьями, поддерживавшими дело выскочки короля Стефана, аббат посоветовал Жильберту отправиться прямо ко двору Готфрида Плантагенета, герцога Нормандского, великого сенешаля Франции и мужа императрицы Матильды, законной королевы Англии.
Туда-то и отправился молодой человек в сопровождении Дунстана, ехавшего слева на его втором коне, и саксонца Альрика, конюха и стрелка, ехавшего за ними на сильном муле, нагруженном багажом Жильберта.
VI
Пока он бродил вдоль дюн, он не думал ни об этом, ни о своих проектах. Его жизнь казалась ему странной, благодаря своей внезапной и полной перемене.
Большой переменой был для него переход от роскошной жизни, спокойных наслаждений, обеспеченного существования, местных почестей, перспективы тихой любви, делавшей все честолюбивые мысли безумными и пустыми, к обладанию только парой хороших лошадей, солидным оружием, небольшими карманными деньгами, с которыми ему предстояло завоевать мир. Однако громадная разница этих двух положений была для него незначительной рядом с более жестокими несчастиями, о которых молодой человек раздумывал во время пути. Они отравили его молодую жизнь, отняв самые высокие и прекрасные иллюзии и самую дорогую надежду на счастье.
Падение образа его матери, вознесённого им на алтарь, неизбежно увлекло с собой и его прошедшее детство, каким Жильберт представлял его себе. В ужасном свете его истинной природы, в сумме зла, казавшегося ему внезапным, то немногое хорошее, которое он должен бы сохранить в своих воспоминаниях, уменьшилось до Ничтожества. Ему казалось невозможным, чтобы его мать, вышедшая замуж за убийцу своего мужа через месяц после его смерти, могла питать искреннюю любовь к Раймунду Варду, или иметь хоть самое лёгкое расположение к сыну, сначала брошенному ею, а затем предательски лишённому ею наследства. Но в его сердце ещё существовало время, когда он питал к ней сыновний культ, и он оплакивал те части в своей одинокой скорби. Ничто не заменит её места, она удалилась, унеся с собой все сладкие и нежные воспоминания целого существования.
Когда его внутреннее зрение искало её, то ничего не находило, и весь свет угасал в потёмках его души. В действительности его мать не умерла, как его отец, но она была мертва для чести. В его памяти Раймунд Вард остался таким, каким Жильберт видел его в последний раз, — бледным и окоченелым в своей кольчуге. Но все-таки это был он сам, все-таки он сам, каким был при жизни и каким сделался потом в месте мира и успокоения, где покоятся храбрые. В его спокойных чертах отразилась навсегда истина, в которой протекло все его существование. В скрещённых на груди руках лежал последний внешний символ безыскусственной простой веры, руководившей им в жизни. Его могучий абрис необыкновенной силы говорил в величии смерти об исполненных им славных делах.
При жизни Раймунд Вард был для своего сына образцом самого почтённого из всех человека; мёртвым он остался во всех отношениях несравненным, бесподобным, высшим существом. Не все ли равно для Жильберта, что он безмолвен, ведь он всегда говорил правду, — что он неподвижен, как камень, но при жизни его рука была быстра и ради доброго дела наносила удары, о которых все помнили. Не все ли равно, что он теперь глух, но он слышал крики слабых и спасал их; что он слеп, но его глаза не раз видели свет победы и смело взглянули на честную смерть. Он покоился навсегда в сердце своего сына честным, искренним, храбрым и сильным, каким был он во всем. В то время, как сдерживаемые слезы жгли Жильберту мозг, он повернул свои глаза в другую сторону. Не раз желал он видеть свою мать покоившейся рядом с отцом в её телесной оболочке, но сохранившейся для сына в том, что не умирает в женщине — любимой и почитаемой — через поучения в памяти её потомков; он хотел, чтобы она осталась навсегда матерью в его сыновней памяти.
Вопреки этим утешительным мыслям, вызвавшим воспоминания о семейном очаге, перед ним являлась эта женщина не той, как он представлял её всегда, а какой её видели иногда другие. Отвратительнейший и безвозвратный проступок, совершённый ею, отпечатал на её лице свой след, и в бессознательной памяти Жильберта восстали подробности оскорбления, когда его любовь впервые была отброшена ею. Её холодные черты были твёрды, как камень, глубокие синие глаза — лживы и без веры, тонкие и красные губы презрительно улыбались, показывая мелкие и хищные зубы, а в рыжих волосах виднелся оттенок пламени.
Лучше было бы ей умереть, в тысячу раз лучше ей исчезнуть раньше времени, чем её сыну сохранить такое воспоминание о своей матери.
Черты её лица отгравировались остриём его первого горя на самой болезненной части его сердца; едкая горечь новой и неестественной ненависти все глубже снедала его с каждым днём. А когда, против воли Жильберта, его ум останавливался на ней и сознавал, что проклинает ту женщину, которая родила его, тогда в отчаянии он предавался мысленно религиозной жизни.
Но хотя монастырь привлекал Жильберта, взывал к наилучшей стороне его природы, в то время, когда смерть коснулась его своим крылом, теперь же привлекательность была уже не совсем та, гораздо менее непреодолимая. Он понял, что монастырь был бы единственной возможной жизнью для лиц, прошедших через серию неудач, от света к мраку, от счастья к горю… Он годился для людей, ничего более не любящих и ни на что не надеющихся, которые ничего не могут более ненавидеть и предаются полному отчаянию. Они ищут покой, как единственное земное благо, которое они ещё могут изведать, в монастыре же его было довольно. Надежда умерла в их настоящей жизни, и они искали освежение в надежде будущей жизни. Монастырь был хорош для несостоятельных в любви и в борьбе. Но должна же быть другая форма существования для тех лиц, молодость которых была ранена, но не умерла, кровь — ещё сильна и тепла, воля пылка для добра и зла, для людей, которым ещё предстояла борьба. В ней они должны иметь средство против судьбы, которое не было бы оскорблением Бога. Эта борьба не была бы сопротивлением воле Божьей и возмущением. Добродетель не означала бы в ней темницы для души и тела, а надежда на спасение — монашеской кельи.
Как большинство энтузиастов, знающих жизнь лишь по догадкам и полных врождённой веры в существование добра, Жильберт мечтал осуществить гармонию обеих противоположностей — религиозной жизни и светской. Подобные мечты казались ему несбыточными даже в то время, когда они служили базисом самой идее рыцарства, и когда многие из искренних и храбрых людей почти добились перенести их в действительную жизнь, наскоро, как никогда не допустило бы современное общество, хотя бы так было на небе. Религиозная идея крепко засела в душе Жильберта, и он взял в привычку участвовать в хоре во время большей части монастырской службы и носил всегда послушническую рясу, служившую ему прежде больничной одеждой. Теперь, отправляясь по свету искать счастья, он чувствовал себя странно в светской одежде, перчатках и шпорах и предпочитал им монашескую рясу. Он чувствовал, что даже в деятельной жизни он не избавится от монашеского инстинкта совсем, и что для него самого так было лучше. Он находился на узком и опасном берегу между прошедшим и настоящим, куда, рано или поздно, приводится судьбой всякий человек сердца, и где каждый шаг влечёт за собой падение, а падение близко к погибели.
Внезапно от него отняли силой предметы, ради которых он существовал, он их любил и надеялся на них. Теперь у него не осталось более ни ключа к счастью, ни надежды, ни руководителя; со всех сторон перед ним открывалась отвратительная, но притягательная сила отчаяния.
Даже воспоминание его первой любви задёрнулось мрачной завесой, так как он знал о неотменяемости церковного запрещения, и при его настроении ума думать о Беатрисе ему казалось искушением и смертельным грехом.
Покидая Англию без всякой определённой цели, но со смутным намерением отправиться в Иерусалим, он скорее повиновался ширингскому аббату, чем следовал его дружескому совету; в этом повиновении сильно чувствовалось укоренившееся в нем монастырское правило. Ламберт Клер, прежде всего как светский человек, а не духовный, сердечный, а не настоятель монахов, хорошо понял состояние души Жильберта и предложил ему лучшее лекарство. По его мнению, излечение разбитого сердца, если таковое есть, не состоит в уединении и молитве, а в борьбе против ран и уколов светской жизни. Он натолкнул Жильберта на жизнь, какую ведут другие лица аристократического происхождения, советуя ему предпринять паломничество в Святую Землю, как средство удовлетворить свои религиозные стремления.
Что касается до материальной помощи, полученной от него Жильбертом, в тот бескорыстный век небогатый джентльмен не считал стыдом принять денежный подарок от богатой и могущественной личности, как ширингский аббат, в уверенности нажить состояние с помощью собственных рук и сторицей уплатить долг.
Считая свою обитель гораздо выше политических распрей и тайно насмехаясь над своими двоюродными братьями, поддерживавшими дело выскочки короля Стефана, аббат посоветовал Жильберту отправиться прямо ко двору Готфрида Плантагенета, герцога Нормандского, великого сенешаля Франции и мужа императрицы Матильды, законной королевы Англии.
Туда-то и отправился молодой человек в сопровождении Дунстана, ехавшего слева на его втором коне, и саксонца Альрика, конюха и стрелка, ехавшего за ними на сильном муле, нагруженном багажом Жильберта.
VI
Это происходило в первое время могущества Готфрида Нормандского. Два или три раза он являлся из Анжу со своими воинами и слугами, рассчитывая овладеть законным наследием жены. Много раз его вытесняли и высылали из его владений, но наконец он победил. Железная воля этого человека, раса которого дала Англии четырнадцать королей, принудила Нормандию подчиниться. С тех пор он царствовал мирно. Однако он не завязал, как желал бы для своей поддержки, ни солидной дружбы, ни сильных союзов. Вместе с тем он хотел добиться помощи для своей жены в продолжительной борьбе, которую она вела за корону Англии.
Обыкновенно он заменял себя в своей обязанности сенешаля Франции делегатом, но с недавнего времени он решил съездить лично в Париж. Он надеялся войти в соглашение с Людовиком Юным, а, может быть, также с красавицей-королевой Элеонорой, феодальной государыней, по собственному праву, в Гиени, Пуату и Аквитании, что делало её могущественнее самого короля.
Случилось так, что Жильберт, прежде чем достигнуть места назначения, встретил блестящий кортеж, направлявшийся по большой дороге в его сторону. Он состоял, по меньшей мере, из двухсот всадников и стольких же пешеходов, за которыми следовали навьюченные мулы. Дорога становилась узкой на месте встречи молодого человека с кортежем, и Жильберт сообразил, что ему с двумя слугами невозможно проехать. Хотя ему казалось неестественным уступить дорогу кому бы то ни было, но он понял, что перед этой маленькой армией благоразумнее отступить. В этой части дороги образовалась живая изгородь из куста терновника, и Жильберт с своими слугами был принуждён почти углубиться в него, когда перед ним проехали рысью четыре рыцаря в великолепных одеждах, находившиеся во главе кортежа. Они бросили на него пытливый и несколько высокомерный взгляд, так как не могли не заметить, что Жильберт чужеземец, а для путешественника его свита была слишком ничтожна. Он же просто смотрел на них, пока они проезжали, так как его глаза были устремлены на приближавшуюся кавалькаду. Это был настоящий поток разнообразной одежды, богатых и великолепных оттенков, направлявшийся между нежной зеленью листвы прямо к Жильберту. Все эти люди мирно двигались, и хотя над ними возвышался штандарт, но он был свернут в кожаном чехле.
Окружавшие его рыцари были в одежде из богатой пурпуровой, зеленой или темно-коричневой ткани, сверкавшей золотом, сиявшей серебром и блиставшей сталью, что разнообразило здесь и там тёмные цвета бархата и сукна.
Позади штандарта ехали верхом мужчина и мальчик, а за ними следовали другие рыцари.
Рыцарь, ехавший на громадном нормандском белом и сильном коне, держался в стороне от дороги. Громадное животное небрежно переступало крупным, тяжёлым шагом, встряхивая, время от времени, своей толстой белой головой, с серо-железного цвета холкой и тщательно приглаженной гривой. Рыцарь сидел на седле прямо и как прикованный; его сильная рука легко перебирала не слишком короткую, не слишком длинную одноцветную уздечку, следуя за шагом лошади. Очевидно, это был человек прекрасного роста, не чрезмерно высокий, но в высшей степени красиво сложенный, с манерами юноши, хотя уже переступил зрелый возраст, судя по его жёстким чертам и по лбу, изборождённому морщинами. Его серые и глубокие глаза прямо и пристально смотрели из-под чёрных бровей, странно противоречивших его серо-железистого цвета волосам. Было что-то непоколебимое и роковое в гладко выбритой челюсти, широком и плоском подбородке, в большом и энергичном рте, нечто странно-прочное, противоречившее богатой изысканности его великолепной одежды, как будто этот человек и его воля должны были пережить моду их времени.
Мальчику, ехавшему рядом с ним, было немного более двенадцати лет, и он походил, и, вместе с тем, не походил на него. Это был плотный, высокий юноша, с короткими ногами и сильнее своих лет. Всякий мог заметить, что он никогда не будет обладать красотой, совершенством сложения и грацией манер своего отца. Зато в его лице было кое-что, напоминавшее личную силу отца, и отражалась даже большая независимость. Серые глаза были те же самые, но более сближенные и слишком созерцательные для его лет, а длинный нос был скорее плоский, чем заострённый. Его широкие и прямые губы, соединённые и сжатые, показались бы энергичными даже у сформировавшегося мужчины. Мальчик уверенно сидел на своём маленьком сером андалузском жеребце, как будто он всю свою жизнь провёл в седле. Его двенадцатилетняя рука с большей уверенностью сжимала уздечку, чем когда-либо делал его отец.
Было что-то столь царственное и возвышенное в манерах отца и мальчика, что Жильберт, привыкший к нормандской учтивости, невольно выпрямился в седле, насколько ему позволили его длинные стремена, и, считая совершенно естественным приветствовать владельца земли, на которой он находится, приподнял шляпу. Рыцарь ответил на поклон движением руки и пристально взглянул на Жильберта, затем, к большему удивлению молодого человека, он остановился, а мальчик, находившийся возле него, отодвинулся на некоторое расстояние, чтобы не быть на дороге между ними. В продолжение нескольких секунд ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Потом старший из них, как бы ожидая нечто, чего чужеземный путник должен был не знать, добродушно улыбнулся и заговорил. Его голос был сильный и мужественный, но в то же время ясный и нежный.
— Вы не здешний, сударь, — сказал он утвердительным, а не вопросительным тоном.
— Я из Англии, сударь, — ответил Жильберт, слегка склоняясь в седле.
Незнакомец пристально взглянул на него и нахмурился, зная, что немногие джентльмены отказались присягнуть королю Стефану.
— Из Англии!.. — воскликнул он. — Что же вы можете делать в Нормандии, молодой человек? Друзья Стефана найдут здесь мало дружелюбия.
— Я не из друзей Стефана, — заметил Жильберт, выпрямляясь в седле с несколько высокомерным видом. — Напротив, я из тех, которые желали бы укоротить его царствование от долголетия жизни, а тело от головы.
Широкое, прекрасное лицо мужчины смягчилось в улыбку. Сын же его, сначала рассматривавший Жильберта с недоверием, при этих словах откинул голову назад и засмеялся.
— Я полагаю, вы за императрицу? — сказал старший незнакомец. — Почему же вы не в Глостере?
— Сударь, — ответил Жильберт, — Стефан лишил меня замка и земель, и я скорее предпочёл отправиться искать по свету счастье, чем просить их у королевы, так как ей нечего более раздавать.
— Вы могли бы сражаться за неё, — возразил рыцарь.
— Да, сударь, я это делал и сделаю ещё, если нормандские джентльмены пожелают переправиться через море и также сражаться, — сказал Жильберт. — Но дело находится теперь в том положении, что рискнувший прервать перемирие сломит себе шею, не оказав услуги императрице. В ожидании, я отправляюсь ко двору герцога Нормандского, и если я могу ему служить, я это сделаю, если нет — я отправлюсь далее.
— Кто же вы, сударь, ищущий герцога?
— Я — Жильберт Вард, и мой отец владел в графстве Гертфордском замком Сток-Режисом, полученным от герцога Вильгельма. Но Стефан отнял его у меня, пока я лежал больной в Ширингском аббатстве, и отдал другому. А ваше имя, сударь, я хотел бы его знать?
— Готфрид Плантагенет, — спокойно ответил герцог, — и вот мой сын Генрих, который, милостью Божьей, будет английским королём.
При этом имени Жильберт вздрогнул; затем он в первый раз заметил, что на их бархатных шляпах находился маленький сухой побег шильной травы. Он соскочил с лошади и, обнажив голову, подошёл совсем близко к стременам герцога.
— Извините меня, герцог, я должен бы вас узнать.
— Это трудно, — ответил Готфрид, — вы меня никогда ранее не видали. Но так как вы ехали ко мне и чтобы мне служить, то садитесь на лошадь и следуйте за мной в Париж, куда мы отправляемся.
Жильберт снова вскочил в седло и хотел присоединиться к свите молодых оруженосцев, находившихся позади пяти рядов рыцарей, следовавших за герцогом. Но Готфрид не хотел, чтобы Жильберт занял немедленно своё место, радуясь иметь известие о продолжительной борьбе в Англии, конец которой должен был возвести на английский трон одного из Плантагенетов. Он предложил юноше множество вопросов, на которые Жильберт отвечал, как мог лучше, хотя на некоторые из них было не легко ответить. Юный Генрих слушал все, что говорилось, с суровым лицом и с серьёзными глазами.
— Если бы я был на месте моей матери, — сказал он наконец после паузы, — я отрезал бы голову Стефану в его Бристольском замке.
— И твой дядя Глостер был бы приговорён к смерти женой Стефана.
Готфрид, сказав эти слова, посмотрел с некоторым любопытством на сына.
— Она не сделала бы этого, — возразил Генрих. — Стефан умер, и война окончилась бы. Но если бы даже она убила дядю, что же из этого? Корона Англии стоит, по крайней мере, одной жизни!
Жильберт удивился жестокости молодого человека, но хранил молчание. Он был тоже удивлён, что герцог ничего ему не ответил, и слова одного и молчание другого заранее ясно предсказывали будущность королевства. Слова мальчика казались Жильберту бессердечными и не рыцарскими. Он был прежде всего человек сердца. Это первое впечатление, произведённое на него скороспелым юношей, было ошибочно, потому что Генрих выказал себя позже справедливым и добрым, хотя часто бывал строгим и мстительным. Но Жильберт был очень далёк от мысли, что юный принц сразу сильно привяжется к нему, и что с первой же встречи он бессознательно положит основание к искренней дружбе.
Некоторое время герцог не задавал более вопросов, и Жильберт заключил из этого, что более не нужен. Он удалился на своё место среди оруженосцев; молодые люди приняли его дружелюбно и с некоторым уважением, так как, не будучи даже рыцарем, он удостоился беседы с их государем. Сам Жильберт, хотя сначала чувствовал себя хорошо среди равных, однако вскоре понял, что их разделяет глубина его несчастий.
Один из юношей рассказывал о своём замке в Байе и о своём отце; при этом лицо Жильберта сделалось мрачно. Другой говорил, что его мать вышила ему золотом красивый полотняный воротник, видневшийся из-под открытого кафтана. Услышав это, Жильберт закусил губы и, отвернув голову, стал рассматривать зеленевшиеся деревья. Третий спросил молодого человека, где находится его замок.
— Здесь, — ответил он суровым тоном, ударяя правой рукой по седлу.
Некоторым из них было от четырнадцати до восемнадцати лет, и Жильберт был старше их всех. Эти безбородые юноши никогда не видали сражений, но их отцы дрались против Готфрида Плантагенета до тех пор, пока не признали его своим господином, как был в своё время великий герцог Вильгельм. Раз побеждённые, они подчинились ему и, как поступают большинство побеждённых, тотчас же послали своих сыновей ко двору Готфрида учиться фехтовать и хорошим манерам. Таким образом, ни один из них со шпагой в руке не встречался лицом к лицу с неприятелем, как Жильберт с Арнольдом Курбойлем. Хотя он не говорил о своей истории и ещё менее о своих подвигах, но они видели, что он старше их, чувствовали, что он видел более их, и угадывали, что его рука была сильнее.
Таким образом они продолжали путь; затем была сделана остановка, и все обедали вместе, в громадной внешней галерее одного монастыря, куда они прибыли в полдень. Молодые люди, сидевшие возле Жильберта, заметили, что он повторяет длинные латинские молитвы так же хорошо, как монах, и один из них спросил его, смеясь, где он набрал столько учёности.
— Я оставался два месяца в одном монастыре, излечиваясь от раны, — отвечал Жильберт, — и брат-больничный научил меня монастырским обычаям.
— А как же вы получили рану? — спросил юный оруженосец.
— От удара шпаги, — ответил улыбаясь Жильберт.
Но он более ничего не прибавил.
Другие оруженосцы расспрашивали его слугу, Дунстана, который, гордясь своим господином, рассказал им о Жильберте все, что знал. Его слушатели удивлялись, почему такой храбрец не добился рыцарства. Они предсказывали, что если Жильберт Длинный, как они называли его за высокий рост, останется на службе герцога, он недолго будет оруженосцем.
В последующие дни стало для всех очевидным, что Жильберт находился на дороге к счастью, по которой его вела рука успеха. Так на заре, во время их пути по тропинкам, покрытым росой, где росли белые астрочки, к Жильберту подъехал конюх и сказал, что юный Генрих, граф, как его стали называть с этого времени, желает ещё побеседовать с мистером Вардом об Англии. Жильберт приблизился к нему мелким галопом и поехал рядом с юным принцем. Более часа он отвечал на множество вопросов, касавшихся английских вельмож, английских деревьев, скота и собак.
— В скором времени все это будет моим, — сказал, смеясь, мальчик, — но так как я никогда не видал моего будущего королевства, мне нужны ваши глаза, чтобы иметь о нем понятие.
И ежедневно, после полудня, за Жильбертом являлся посланный, и он отправлялся к юноше рассказывать историю Англии. Он разговаривал с мальчиком, как со взрослым мужчиной, рассказывая ему о своей стране на сильном и энергичном языке серьёзного человека такие дела, которые давно были у него на сердце.
Генрих слушал его, расспрашивал, опять слушал и раздумывал про себя обо всем слышанном. И все это он запоминал не на день, не на неделю, но на все время своего существования — в мальчике вырастал с часу на час король.
Обыкновенно он заменял себя в своей обязанности сенешаля Франции делегатом, но с недавнего времени он решил съездить лично в Париж. Он надеялся войти в соглашение с Людовиком Юным, а, может быть, также с красавицей-королевой Элеонорой, феодальной государыней, по собственному праву, в Гиени, Пуату и Аквитании, что делало её могущественнее самого короля.
Случилось так, что Жильберт, прежде чем достигнуть места назначения, встретил блестящий кортеж, направлявшийся по большой дороге в его сторону. Он состоял, по меньшей мере, из двухсот всадников и стольких же пешеходов, за которыми следовали навьюченные мулы. Дорога становилась узкой на месте встречи молодого человека с кортежем, и Жильберт сообразил, что ему с двумя слугами невозможно проехать. Хотя ему казалось неестественным уступить дорогу кому бы то ни было, но он понял, что перед этой маленькой армией благоразумнее отступить. В этой части дороги образовалась живая изгородь из куста терновника, и Жильберт с своими слугами был принуждён почти углубиться в него, когда перед ним проехали рысью четыре рыцаря в великолепных одеждах, находившиеся во главе кортежа. Они бросили на него пытливый и несколько высокомерный взгляд, так как не могли не заметить, что Жильберт чужеземец, а для путешественника его свита была слишком ничтожна. Он же просто смотрел на них, пока они проезжали, так как его глаза были устремлены на приближавшуюся кавалькаду. Это был настоящий поток разнообразной одежды, богатых и великолепных оттенков, направлявшийся между нежной зеленью листвы прямо к Жильберту. Все эти люди мирно двигались, и хотя над ними возвышался штандарт, но он был свернут в кожаном чехле.
Окружавшие его рыцари были в одежде из богатой пурпуровой, зеленой или темно-коричневой ткани, сверкавшей золотом, сиявшей серебром и блиставшей сталью, что разнообразило здесь и там тёмные цвета бархата и сукна.
Позади штандарта ехали верхом мужчина и мальчик, а за ними следовали другие рыцари.
Рыцарь, ехавший на громадном нормандском белом и сильном коне, держался в стороне от дороги. Громадное животное небрежно переступало крупным, тяжёлым шагом, встряхивая, время от времени, своей толстой белой головой, с серо-железного цвета холкой и тщательно приглаженной гривой. Рыцарь сидел на седле прямо и как прикованный; его сильная рука легко перебирала не слишком короткую, не слишком длинную одноцветную уздечку, следуя за шагом лошади. Очевидно, это был человек прекрасного роста, не чрезмерно высокий, но в высшей степени красиво сложенный, с манерами юноши, хотя уже переступил зрелый возраст, судя по его жёстким чертам и по лбу, изборождённому морщинами. Его серые и глубокие глаза прямо и пристально смотрели из-под чёрных бровей, странно противоречивших его серо-железистого цвета волосам. Было что-то непоколебимое и роковое в гладко выбритой челюсти, широком и плоском подбородке, в большом и энергичном рте, нечто странно-прочное, противоречившее богатой изысканности его великолепной одежды, как будто этот человек и его воля должны были пережить моду их времени.
Мальчику, ехавшему рядом с ним, было немного более двенадцати лет, и он походил, и, вместе с тем, не походил на него. Это был плотный, высокий юноша, с короткими ногами и сильнее своих лет. Всякий мог заметить, что он никогда не будет обладать красотой, совершенством сложения и грацией манер своего отца. Зато в его лице было кое-что, напоминавшее личную силу отца, и отражалась даже большая независимость. Серые глаза были те же самые, но более сближенные и слишком созерцательные для его лет, а длинный нос был скорее плоский, чем заострённый. Его широкие и прямые губы, соединённые и сжатые, показались бы энергичными даже у сформировавшегося мужчины. Мальчик уверенно сидел на своём маленьком сером андалузском жеребце, как будто он всю свою жизнь провёл в седле. Его двенадцатилетняя рука с большей уверенностью сжимала уздечку, чем когда-либо делал его отец.
Было что-то столь царственное и возвышенное в манерах отца и мальчика, что Жильберт, привыкший к нормандской учтивости, невольно выпрямился в седле, насколько ему позволили его длинные стремена, и, считая совершенно естественным приветствовать владельца земли, на которой он находится, приподнял шляпу. Рыцарь ответил на поклон движением руки и пристально взглянул на Жильберта, затем, к большему удивлению молодого человека, он остановился, а мальчик, находившийся возле него, отодвинулся на некоторое расстояние, чтобы не быть на дороге между ними. В продолжение нескольких секунд ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Потом старший из них, как бы ожидая нечто, чего чужеземный путник должен был не знать, добродушно улыбнулся и заговорил. Его голос был сильный и мужественный, но в то же время ясный и нежный.
— Вы не здешний, сударь, — сказал он утвердительным, а не вопросительным тоном.
— Я из Англии, сударь, — ответил Жильберт, слегка склоняясь в седле.
Незнакомец пристально взглянул на него и нахмурился, зная, что немногие джентльмены отказались присягнуть королю Стефану.
— Из Англии!.. — воскликнул он. — Что же вы можете делать в Нормандии, молодой человек? Друзья Стефана найдут здесь мало дружелюбия.
— Я не из друзей Стефана, — заметил Жильберт, выпрямляясь в седле с несколько высокомерным видом. — Напротив, я из тех, которые желали бы укоротить его царствование от долголетия жизни, а тело от головы.
Широкое, прекрасное лицо мужчины смягчилось в улыбку. Сын же его, сначала рассматривавший Жильберта с недоверием, при этих словах откинул голову назад и засмеялся.
— Я полагаю, вы за императрицу? — сказал старший незнакомец. — Почему же вы не в Глостере?
— Сударь, — ответил Жильберт, — Стефан лишил меня замка и земель, и я скорее предпочёл отправиться искать по свету счастье, чем просить их у королевы, так как ей нечего более раздавать.
— Вы могли бы сражаться за неё, — возразил рыцарь.
— Да, сударь, я это делал и сделаю ещё, если нормандские джентльмены пожелают переправиться через море и также сражаться, — сказал Жильберт. — Но дело находится теперь в том положении, что рискнувший прервать перемирие сломит себе шею, не оказав услуги императрице. В ожидании, я отправляюсь ко двору герцога Нормандского, и если я могу ему служить, я это сделаю, если нет — я отправлюсь далее.
— Кто же вы, сударь, ищущий герцога?
— Я — Жильберт Вард, и мой отец владел в графстве Гертфордском замком Сток-Режисом, полученным от герцога Вильгельма. Но Стефан отнял его у меня, пока я лежал больной в Ширингском аббатстве, и отдал другому. А ваше имя, сударь, я хотел бы его знать?
— Готфрид Плантагенет, — спокойно ответил герцог, — и вот мой сын Генрих, который, милостью Божьей, будет английским королём.
При этом имени Жильберт вздрогнул; затем он в первый раз заметил, что на их бархатных шляпах находился маленький сухой побег шильной травы. Он соскочил с лошади и, обнажив голову, подошёл совсем близко к стременам герцога.
— Извините меня, герцог, я должен бы вас узнать.
— Это трудно, — ответил Готфрид, — вы меня никогда ранее не видали. Но так как вы ехали ко мне и чтобы мне служить, то садитесь на лошадь и следуйте за мной в Париж, куда мы отправляемся.
Жильберт снова вскочил в седло и хотел присоединиться к свите молодых оруженосцев, находившихся позади пяти рядов рыцарей, следовавших за герцогом. Но Готфрид не хотел, чтобы Жильберт занял немедленно своё место, радуясь иметь известие о продолжительной борьбе в Англии, конец которой должен был возвести на английский трон одного из Плантагенетов. Он предложил юноше множество вопросов, на которые Жильберт отвечал, как мог лучше, хотя на некоторые из них было не легко ответить. Юный Генрих слушал все, что говорилось, с суровым лицом и с серьёзными глазами.
— Если бы я был на месте моей матери, — сказал он наконец после паузы, — я отрезал бы голову Стефану в его Бристольском замке.
— И твой дядя Глостер был бы приговорён к смерти женой Стефана.
Готфрид, сказав эти слова, посмотрел с некоторым любопытством на сына.
— Она не сделала бы этого, — возразил Генрих. — Стефан умер, и война окончилась бы. Но если бы даже она убила дядю, что же из этого? Корона Англии стоит, по крайней мере, одной жизни!
Жильберт удивился жестокости молодого человека, но хранил молчание. Он был тоже удивлён, что герцог ничего ему не ответил, и слова одного и молчание другого заранее ясно предсказывали будущность королевства. Слова мальчика казались Жильберту бессердечными и не рыцарскими. Он был прежде всего человек сердца. Это первое впечатление, произведённое на него скороспелым юношей, было ошибочно, потому что Генрих выказал себя позже справедливым и добрым, хотя часто бывал строгим и мстительным. Но Жильберт был очень далёк от мысли, что юный принц сразу сильно привяжется к нему, и что с первой же встречи он бессознательно положит основание к искренней дружбе.
Некоторое время герцог не задавал более вопросов, и Жильберт заключил из этого, что более не нужен. Он удалился на своё место среди оруженосцев; молодые люди приняли его дружелюбно и с некоторым уважением, так как, не будучи даже рыцарем, он удостоился беседы с их государем. Сам Жильберт, хотя сначала чувствовал себя хорошо среди равных, однако вскоре понял, что их разделяет глубина его несчастий.
Один из юношей рассказывал о своём замке в Байе и о своём отце; при этом лицо Жильберта сделалось мрачно. Другой говорил, что его мать вышила ему золотом красивый полотняный воротник, видневшийся из-под открытого кафтана. Услышав это, Жильберт закусил губы и, отвернув голову, стал рассматривать зеленевшиеся деревья. Третий спросил молодого человека, где находится его замок.
— Здесь, — ответил он суровым тоном, ударяя правой рукой по седлу.
Некоторым из них было от четырнадцати до восемнадцати лет, и Жильберт был старше их всех. Эти безбородые юноши никогда не видали сражений, но их отцы дрались против Готфрида Плантагенета до тех пор, пока не признали его своим господином, как был в своё время великий герцог Вильгельм. Раз побеждённые, они подчинились ему и, как поступают большинство побеждённых, тотчас же послали своих сыновей ко двору Готфрида учиться фехтовать и хорошим манерам. Таким образом, ни один из них со шпагой в руке не встречался лицом к лицу с неприятелем, как Жильберт с Арнольдом Курбойлем. Хотя он не говорил о своей истории и ещё менее о своих подвигах, но они видели, что он старше их, чувствовали, что он видел более их, и угадывали, что его рука была сильнее.
Таким образом они продолжали путь; затем была сделана остановка, и все обедали вместе, в громадной внешней галерее одного монастыря, куда они прибыли в полдень. Молодые люди, сидевшие возле Жильберта, заметили, что он повторяет длинные латинские молитвы так же хорошо, как монах, и один из них спросил его, смеясь, где он набрал столько учёности.
— Я оставался два месяца в одном монастыре, излечиваясь от раны, — отвечал Жильберт, — и брат-больничный научил меня монастырским обычаям.
— А как же вы получили рану? — спросил юный оруженосец.
— От удара шпаги, — ответил улыбаясь Жильберт.
Но он более ничего не прибавил.
Другие оруженосцы расспрашивали его слугу, Дунстана, который, гордясь своим господином, рассказал им о Жильберте все, что знал. Его слушатели удивлялись, почему такой храбрец не добился рыцарства. Они предсказывали, что если Жильберт Длинный, как они называли его за высокий рост, останется на службе герцога, он недолго будет оруженосцем.
В последующие дни стало для всех очевидным, что Жильберт находился на дороге к счастью, по которой его вела рука успеха. Так на заре, во время их пути по тропинкам, покрытым росой, где росли белые астрочки, к Жильберту подъехал конюх и сказал, что юный Генрих, граф, как его стали называть с этого времени, желает ещё побеседовать с мистером Вардом об Англии. Жильберт приблизился к нему мелким галопом и поехал рядом с юным принцем. Более часа он отвечал на множество вопросов, касавшихся английских вельмож, английских деревьев, скота и собак.
— В скором времени все это будет моим, — сказал, смеясь, мальчик, — но так как я никогда не видал моего будущего королевства, мне нужны ваши глаза, чтобы иметь о нем понятие.
И ежедневно, после полудня, за Жильбертом являлся посланный, и он отправлялся к юноше рассказывать историю Англии. Он разговаривал с мальчиком, как со взрослым мужчиной, рассказывая ему о своей стране на сильном и энергичном языке серьёзного человека такие дела, которые давно были у него на сердце.
Генрих слушал его, расспрашивал, опять слушал и раздумывал про себя обо всем слышанном. И все это он запоминал не на день, не на неделю, но на все время своего существования — в мальчике вырастал с часу на час король.