Страница:
Осень 1916-го принесла Лондону немало испытаний. Немецкие субмарины, прорывая заграждения мин, заплывали в Темзу. Сверху грозили лёты воздушных кораблей. По ночам Лондон тушил свои огни, и улицы были малолюдны и темны, как во времена мистера Пиквика. Это было около одиннадцати ночи. Дежурный полисмен стоял у поворота длинной улицы, огибающей параллелограмм Вест-Индских доков. Было так тихо, что он ясно слышал тиканье часов из-под четвертой пуговицы своего мундира. Неудивительно поэтому, что внезапно возникшие в расстоянии сотни ярдов шаги заставили его насторожиться. Вор или случайный пьяница? Для пьяницы слишком ровный и в то же время тихий звук, следовательно... Подпустив шаги на десяток шагов, полисмен нажал кнопку своего фонарика. Человек, остановленный ударом света, стоял, упираясь двумя руками в посох; за спиной у него, свешиваясь тяжелыми утиными носами книзу, - две пары сапог. Ну да, конечно. Полисмен, перегородив дорогу своей палочкой, еще ближе подвел фонарь к лицу ночного бродяги. Глаза их встретились. Выражение, скользнувшее от ресниц к подбородку полицейского, было из тех, которые вообще редко заглядывают под каски. Палочка опустилась, фонарь вобрал в себя луч, и Горгис Катафалаки услышал: "Проходите".
Пара подошв и палка снова застучали, направляясь к набережной, что у Тополя Всех Святых.
Осенью 1917-го один из практикантов Гринвичской обсерватории, работавший под раздвинутым в звезды сводом главного павильона, с первым брезгом утра, закончив наблюдение и запись, остановил часовой механизм трубы и направился к выходу. Еще прежде, чем открыть дверь, выводящую наружу, он услыхал звук двух голосов, громко споривших и притом отнюдь не в астрономических терминах. Один голос был знаком практиканту - он принадлежал ночному сторожу, другой - сиплый и надорванный, но упрямый, как стук дятлова клюва о кору, был... но астроном толкнул дверь и увидел жалкого оборванца, который, усевшись на ступеньке обсерватории, подошвами в первый меридиан земли, несмотря на толчки и понукания сторожа, не желал двигаться с места. Впрочем, астроном, подумавший слово "подошвы", тотчас же отменил его. Человек, севший поперек меридиана (хотя опять-таки у меридианов не бывает никаких поперек), был бос; обросшая грязными черными волосами голова его устало наклонялась к коленям, над одним из которых поверх рваной штанины поблескивал грузом цифр диск педометра. Если не считать цифр и палки, с выражением крайнего переутомления разлегшейся на ребрах ступенек, то иного багажа у бродяги как будто бы и не было.
Сторож, заметив подошедшего астронома, обратился к нему за поддержкой:
- По-моему, сэр, это дезертир с фронта. Эй, Томми, - затряс он задремавшего было, воспользовавшегося секундной паузой бродягу за плечо, если вы принимаете телескопы за пушки, то вас или контузило, или... ваши документы.
Бродяга, не открывая глаз, сунул руку под отрепье и вытащил свалявшуюся пачку газет; на одной из них, в обводе красного карандаша, типографская краска показывала лицо, которое могло бы сойти за фотографию младшего брата предъявителя. Так Катафалаки закончил свое кругосветное путешествие, не переступив черты столицы Великобритании.
В тот же день он обнял свою супругу и, сияя гордым ожиданием, спросил:
- А где же наш первенец?
Первенцев оказалось двое. На радостях отстранствовавший странник не придал этому особого значения. Но на следующий день он не мог не заметить, что близнецы были разного возраста и мало чем не отличались друг от друга. Складка подозрения легла меж высоких бровей Горгиса. И снова по длинному лоснящемуся носу его супруги текли слезы, и снова она призналась в обмане. Катафалаки негодовал:
- "Башмаков еще не..." - начал он гневной цитатой и тотчас же вспомнил, что семь пар двойных подошв истоптаны начисто. Но было и еще одно обстоятельство, помешавшее закончить тираду: в дверь сунулась голова с рыжими усиками в полгубы. Голова пробовала было повернуться затылком, но Катафалаки уже держал ее за галстук:
- Послушайте, вы, на каком основании...
- Видите ли, я действительный член Филантропического общества по ухаживанию за уродливыми женщинами, и так как ваша супруга...
Но Катафалаки дернул за галстук, как если б это был звонок к адвокату по бракоразводным делам.
- Вы лжете, - закричал он, заставив губу стать бледнее усиков, - я обошел весь Лондон по правой и левой стороне, я видел все вывески всех ассоциаций, всех обществ, всех фирм, но общества по Ухаживанию за... какая наглость!
Теперь уже галстук филантропа напоминал скорее бечевку, которую рыболовы вдевают изловленной рыбе под оттопыренную жабру. Но было и нечто отличающее жертву разъяренного мужа от рыбы: жертва не соглашалась молчать, и сквозь галстучную петлю выдавилось:
- Я обр.
- Как?! - переспросил Горгис, даже и в такую минуту не теряя любознательности.
- Обр. Брр... Еще дюйм, и я бы вывесил язык: "Погибоша аки обре". Какой же вы русский, если не знаете древнейшей русской пословицы?! Впрочем, галстук выскользнул из растопырившихся рук Катафалаки, - в пословицу вкралась неточность - народ обров погиб не весь, и именно я последний обр, смерть которого была бы смертью целого народа. Вы понимаете, что мне необходимо всячески плодиться и размножаться, чтобы древнее племя обров не угасало и легенда стала действительностью?
Катафалаки чувствовал себя чрезвычайно сконфуженным. Как он, всегдашний сторонник национальных меньшинств, мог поднять руку на последнего обра. По его приглашению народ обров, чуть было не погибший во второй раз, уселся в гостеприимно пододвинутое кресло, и оба они, хозяин и гость, стали обсуждать, как опровергнуть печальную пословицу. Прежде всего необходимо позаботиться об увеличении числа обрят; обрята вырастут в больших обров, и тогда... но, чтобы обрята росли, нужно их кормить. Кормить будет Катафалаки. Да, но чтобы кормить, нужно иметь деньги. Катафалаки вскочил и побежал в редакцию газетки, где хранился его приз. Знакомая дверь на Флит-стрит впустила человека с радостно взволнованным лицом, а через час закрылась за человеком с лицом горестно вытянутым: оказалось, что сумма растрачена уже год тому назад казначеем редакции; единственной компенсацией человеку, который ходил, являлось то, что человек, укравший его деньги, сидел.
Но Катафалаки был бы плохим оброфилом, если б сразу отказался от своих планов. Лондонские газеты не жалели черной типографской краски на описания русской революции, как раз в это время грозившей хлынуть через плотины границ. Катафалаки стал следить за газетами. Понемногу выяснилось, что список республик и автономных областей, включаемых в Республику Советов, все длинится и усложняется. Однажды, сидя над газетным листом на одной из скамей Трафальгар-сквера, Катафалаки так сильно хлопнул себя по лбу, что проходивший мимо продавец медной посуды оглянулся, не обронил ли он одной из своих кастрюль: "Черт возьми, почему обры хуже других?"
Через два-три дня проект создания Автономной республики обров лежал в портфеле под локтем у Катафалаки, проделывая путь: Лондон - Москва.
12
Первые дни после прибытия в Москву были деятельны и бодры. Пусть путь, прегражденный десятком виз, был труден и долог. Но теперь, когда он, Катафалаки, и его проект в самом котле вскипающих республик и автообластей, стоит только отстегнуть портфель, - и Обрреспублика сама выпрыгнет из-под защелка на подставленную территорию.
Над снежными сугробами Москвы цвели красные однолепестковья флагов. Щеки встречных, в которые мороз вонзался мириадами остриев, как в игольные подушки, пылали алым плюшем. Полозья тянулись по вызеркаленному снегу, как смычки скрипачей по наканифоленным струнам, скрипя на высоте приписанного cis.
И Катафалаки тоже бодро скрипел подошвами от порогов к порогам, "препровождая" копии проекта из инстанции в инстанцию. Увы, в скрипе замнаркомовских перьев, отчеркивающихся коротким "отказать", не было уже ничего бодрящего, а в морозных улыбках их секретарей, дальше которых проситель не был допущен, выледенялась безнадежность.
Но Катафалаки не сдавался. Обр-идею надо провести не сверху, так сбоку. И он решил апеллировать к общественности. Пестрые плакаты, зовущие в Политехнический музей, заставили его ясно представить дальнейший ход событий: публичная лекция, нет - лекции, ряд широко организованных чтений и там, наверху, принуждены будут отказаться от своего "отказать". Через час Катафалаки уже совещался с гражданином Голидзе, специалистом по организации сборищ. Дело как будто бы начинало налаживаться. Как вдруг в одной из утренних газет в отделе рецензий Катафалаки случайно наткнулся на информацию: "Докладчик т. Луначарский был встречен взрывом апл..." Мутные пятна поплыли перед глазами Катафалаки. Он скомкал мерзлый лист, даже не дочитав названия адского вещества - как-нибудь там "аплолит" или... но не все ли равно. Правда, красные флаги в этот день были почему-то без черного обвода, но Катафалаки, который отнюдь не был трусом, не чувствовал себя вправе рисковать идеей, и лекция не состоялась.
Надо было изыскивать новый способ. Привычка к хождению, вогнанная в нервы лондонской практикой, заставляла Катафалаки тыкаться во все московские тупики. Справа и слева тянулись витрины магазинов. Быстро пустеющий кошелек не разрешал Горгису заглядывать внутрь, за стекла, но снаружи плоские стеклянные сады расцветали такими фантастическими снежными, в многоиглии льдистых шипов розами, что фантазии прохожего надо было стараться только не отстать. И в конце концов один из прохожих (речь, конечно, о Катафалаки) сумел не только не отстать, но даже догнать... Вот что он придумал.
И Катафалаки решил: объявить самого себя государством. В конце концов, великое часто начинается с более чем малого. И на следующее утро на одной из черных лестниц Москвы из щели "Для газет и писем" выставился навстречу шныряющим помойным ведрам флаг Обрреспублики. Катафалаки отдавал себе ясный отчет в тех обязанностях, какие налагало на него создавшееся политическое положение. Ему приходилось быть комиссаром всех своих комиссариатов и подданным самого себя. Поднятием правой и левой руки он выбирал себя во все упрорганы обрстраны, границы которой простирались от порога входной двери до стенки комнаты, увешанной декретами и распоряжениями, нормирующими жизнь ее обитателя. Как подданный Катафалаки платил себе как правителю налоги, перекладывая последние копейки из одного кармана в другой. Желая быть во всем не хуже любого другого государства, он погрузился в чтение специальной литературы; оказывалось, что всякое государство строит свою экономическую политику на внешних или внутренних долгах, аннулирует их и заключает тайные соглашения. Правдивой и открытой натуре Горгиса претило такого рода поведение - как подданный он пробовал даже роптать, но как правитель он посадил самого себя за это в тюрьму, запершись в своей комнате на ключ. Жизнь человека-государства становилась с каждым днем все невыносимее. Катафалаки считал, что доведенное до края гибели государство обычно пытается спасти положение, объявив кому-нибудь войну; он готов был решиться на эту последнюю меру, но, увы, в кармане у него не оказалось денег на обыкновенную почтовую марку, послать же объявление войны без марки Катафалаки казалось неучтивым и не согласным с законами европейской дипломатии. Так началось и кончилось своеобразнейшее из государств мира, Обрреспублика, которая, быть может, и найдет когда-нибудь своего историка.
Но Катафалаки восстал против самого себя, сверг себя со всех своих постов и стал искать иных способов к проявлению и осмыслению бытия.
И вскоре в одном из московских переулков под четырьмя винтами доска:
Зубной врач
КАТАФАЛАКИ
С черного хода
Членам профсоюзов скидка
Людей, прошедших через гражданскую войну, научившихся отстукивать зубами голодную чечетку, нельзя было испугать щипцами Катафалаки. Они покорно, соблюдая очередь, подставляли свои десны под крючья и сверла зубомучительского кабинета. На смену гражданину, сдернувшемуся со щипцов, приходил следующий, а пунктир из кровавых плевков, начинавшийся на верхней ступеньке черной лестницы, обрывался за поворотом на Тверской, в двух домах от Моссовета.
Все шло гладко до появления некоего странного пациента. Пациент этот возник в приемной Катафалаки вслед за сумерками, из-за серой спины которых его трудно было и разглядеть. Притом другие посетители, погруженные в свои боли, замотанные в бинты, платки и вату, не выражали ни малейшего любопытства. Только часы на стенке, как показалось одному раскачивающемуся маятником в кресле больному, стали отстукивать как-то странно четко и старательно, отдавая цокающими секундами из зуба в мозг. Кресла опустевали одно за другим. Было уже почти совсем темно, когда на пороге, отделяющем кабинет от приемной, появился сам Катафалаки. Держа в руке чемоданчик с набором инструментов, он быстро прошел мимо ряда пустых кресел, задержавшись лишь у последнего:
- Прошу извинить. Срочный вызов. У меня нет времени.
- А я утверждаю, - перегородил дорогу пациент, - что Время находится именно у вас.
Поскольку фраза была произнесена с явственным иностранным акцентом, Катафалаки не удивился странности ее построения.
- Мне это лучше известно, - пробормотал он, пробуя пройти в дверь.
- Сомневаюсь.
- Но почему?
- Потому что я... может быть, вам это покажется странным, я и есмь, только не пугайтесь, пожалуйста, Время.
Катафалаки отступил на шаг:
- Простите, вам надо по нервным, а я по зубным. Вы ошиблись дверью.
- Ничуть. Ведь вам приходилось рвать зуб мудрости?
- Да.
- А не могли бы вы попробовать и самое мудрость? Это, конечно, сложнее. Но мне, поймите, мне крайне необходимо избавиться от мудрости.
Даже рассудительнейший Полоний после своей реплики: "В его безумии есть система", - поневоле втягивается в череду вопросов. Чего же было ждать от Катафалаки? Через минуту они сидели, врач и пациент, оживленно размениваясь фразами. Пациент рассказал нижеследующую историю, обоснованную следующими ниже резонами:
- Видите ли, слухи о стране, вмешивающейся в мои дела, не могли не задеть моего внимания. Сначала мы перевели часы на час, потом на два, на три, потом мы начали переставлять с места на место века: из двадцатого в двадцать пятый, ну и так далее. Я не люблю, когда кто-нибудь путает мне секунды, не то что эпохи. Не обращать внимания, сослаться на то, что нет времени тому, кто сам Время, увы, нельзя. В этом смысле я вам завидую, Катактиктакфалаки, и вот пришлось, знаете ли, с циферблата на рельсы и в Москву. Очутившись в этом странном городе, я соблюдал, разумеется, строжайшее инкогнито. Кое-что вначале мне даже понравилось и заинтересовало, например ваше кольцо А и Б. Помню, в первый же день, зашагав по кругу бульваров, я положительно не мог остановить свои отстукивающие секунды подошвы. Что значит привычка! Циферблатный диск в четырнадцать миль, признаюсь, несколько утомил меня. Я присел - вы разрешите мне без "о", в мужском роде, - присел, говорю я, на одну из скамей - и вот тут-то началось. Рядом со мной, вытянув ноги, двое. Один зевнул, а другой сказал: "Не знаю, право, как убить Время". Я вздрогнул и отодвинулся. Но нельзя было подавать и виду. И только в голове моей - с зубца на зубец: хорошо еще, что этот невежда не знает как, ну а если он узнает? Не прошло и получаса, как я снова наткнулся на разговор какой-то прогуливающейся пары, обсуждающий способ меня убить. И куда я ни направлял шаги - всюду злоумышляющие на мою жизнь. Куда бы укрыться? Я решил было купить себе безопасность в каком-нибудь номере гостиницы, но когда я подходил к освещенному стеклу подъезда, на ступеньках его стояли двое, очевидно, кого-то поджидавших. Не успел я, еле переставляя от усталости ноги, войти в полосу света, как первый сказал: "Ужасно, как тянется это Время". Другой отвечал: "Да, и главное, положительно некуда его деть". Мне оставалось ретироваться - в тьму переулка, - ясно, в гостинице нет для меня места, но это еще бы ничего, гораздо неприятнее то, что меня начинают узнавать. С мрачной мыслью длил я свою ночную прогулку по постепенно пустеющим улицам вашей столицы. Усталость иногда заставляла меня прислоняться спиной к стене, и тогда я видел над собой молчаливые прорези колоколен с безбойно обвисшими колоколами. И я додумывал свои думы. Так, механизмы, отзванивающие веру, испортились и стали; скоро и механизмы меры, прозвенев в последний раз, остановят свои маятники по всей земле и сразу; это будет тогда, когда меня поставят вот так, спиной к стене, и... Я не могу так дальше. Терпение раскружило свой завод. Не хочу ни так, ни так. Пусть миру не быть, лишь бы мне бить: со всех циферблатов. Берите ваши щипцы - и к черту мудрость, с корнем!
Катафалаки был потрясен. Ну да, да, разумеется, необходимо помочь. Раз для Времени настали столь трудные времена... Катафалаки запутался в словах, но не в действиях - этого с ним никогда не случалось.
В ту же ночь Время, в жестком классе, в сопровождении своего покровителя, сменив кружение часовых колес кружением колес вагона, спасалось бегством на одну из глухих станций российской равнины, над которой то здесь, то там серыми кротовыми кучами крыши деревень.
Та из них, в которой искали приюта Катафалаки и Время, несколько отличалась от большинства примосковских селений: к каждой избе была пристроена клеть с боковым пятым окном, и у каждого пятого окна сидело по ёкалыцику. Кустари-ёкальщики, чье искусство передается длинной цепью поколений, привычны к слаживанию из гирь узорных стрел и из иззубленной жести базарных ходиков, кое-как ковыляющих вслед за временем. Мастера, работающие в деревенской тиши, среди степенного ёка своих развешанных по стенам изделий, любовно наряжающие белолицые циферблаты в венки из плоских лиловых и розовых цветиков, знают секунды на ощупь, уважают и чтут своего кормильца - время. У пятых окон и просили укрытия и защиты Катафалаки и его таинственный спутник. Вскоре двое сидели среди бород и глаз, взявших их в тесный круг. Катафалаки, пренебрегая красноречием, объяснил в кратких и простых словах, что вот так и так: московские, ну известно кто, хотят порешить время; а если времени не будет, то кто станет покупать ихние, ёковские ходики. И если они хотят сохранить заработок, то нужно Время спрятать, чтобы ни единый глаз...
Бороды закивали: так-так, только где оно, время-то, человек хороший?
- Как где? - воскликнул Катафалаки, - вот оно-то, перед вами.
Спутник, вежливо улыбаясь, привстал и поклонился. Крестьяне зачесали в бородах: странно что-то, виданное ли дело... Но Катафалаки, предвидевший колебания, прибег к заранее подготовленному доказательству: отдернув полу одежды спутника, он показал - все тело Времени было увешано часовыми гирями, спускающимися на спутанных часовых цепях от плеч к чреслам; вериги гонимого страстотерпца, явленные на миг кругу из глаз, звякнув, скрылись под полу и пуговицы.
Воцарилась тишина. Только ходики на стенах озадаченно повторяли: так-то - так - так-то - так. Старшой, отерев пот со лба, повторил вслед за ними: так.
И Время стало жить в деревне, с каждым днем делаясь предметом удивления все большего и большего круга людей: оно пило по утрам молоко, изъяснялось с ясным иностранным акцентом, расспрашивало о настроении соседних деревень, делало записи в своих тетрадях и отправляло письма с заграничным адресом. А затем вдруг вышло как-то так, что Время очутилось меж двух отстегнутых кобур, и лицо его, успевшее от деревенского воздуха и пищеприношений округлиться, сразу запало и вытянулось в нитку. Деревня, глядя вслед укатывающим колесам, провожала аханием и чесом в затылках, а через два дня Горгис был вызван к следователю.
- Скажите, - спросил человек во френче, заглядывая под изумленные, готическими оживами взнесенные брови предъявителя повестки, - и вы действительно верите тому, что время, причинность, ну, там... прибавочная стоимость, что ли, могут носить фильдекосовые носки и лечить зубы у дантиста?
Катафалаки молчал, но глаза его ответили, и рот человека во френче тронуло подобием в улыбке:
- Ладно. Ступайте. Но только помните: если к нам придет чушь и будет жаловаться, что ее выпороли, ответите вы, гражданин Катафалаки. Так и знайте.
13
И после этого о Катафалаки что-то не слышно. Подействовал ли на него, как модератор на клавишу, разговор с улыбающимся френчем или комментарий к разговору его друзей и соотечественников, неизвестно. Он как-то отошел от общественности, прикрутил свой энтузиазм, как коптящую лампу, одним словом, перестал поставлять материал для своей биографии. Почему? Одни говорят потому, что поумнел, другие - потому, что вторично женился, а два раза жениться - это все равно, что один раз... впрочем, пословица сложена о другом.
Кстати, о его новом браке. Женщина, ставшая ему женой, говорят, ужасно ленива. Так, когда Катафалаки еще добивался ее решительного "да" или "нет", она ответила да только потому, что оно на одну букву короче нет.
Если это правда, то правда прискорбная: ясно, что супруга Горгиса Катафалаки не оставит мемуаров, и биография одного из наших примечательнейших современников так и останется недосказанной.
1929
ВОСПОМИНАНИЯ О БУДУЩЕМ
I
Любимой сказкой четырехлетнего Макса была сказка про Тика и Така. Оседлав отцовское колено, ладонями в ворс пропахнувшего табаком пиджака, малыш командовал:
- Про Така.
Колено качалось в такт маятнику, такающему со стены, и отец начинал:
- Сказку эту рассказывают так: жили-были часы (в часах пружина), а у часов два сына - Тик и Так. Чтобы научить Тика с Таком ходить, часы, хоть и кряхтя, давали себя заводить. И черная стрелка - за особую плату - гуляла с Тик-Таком по циферблату. Но выросли Тик и Так: все им не то, все им не так. Ушли с цифр и с блата - назад не идут. А часы ищут стрелами, кряхтят и зовут: "Тик-Так, Так-Тик, Так!" Так рассказано или не так?
И маленький Макс, нырнув головой под полу пиджака, щурился сквозь суконные веки петлицы и неизменно отвечал:
- Не так.
Теплый отцовский жилет дергался от смеха, шурша об уши, сквозь прорезь петлицы видна была рука, вытряхивающая трубку:
- Ну а как же? Я слушаю вас, господин Макс Штерер.
В конце концов Макс Штерер ответил: но лишь тридцать лет спустя.
Первая попытка вышагнуть из слов в дело относится к шестому году жизни Макса.
Дом, в котором жила семья Штереров, примыкал к горчичным плантам, уходящим зелеными квадратами к далекому изгибу Волги. Однажды - это было июльским вечером - мальчуган не явился к ужину. Слуга обошел вкруг дома, выкрикивая по имени запропастившегося. Прибор Макса за все время ужина оставался незанятым. Вечер перешел в ночь. Отец вместе со слугой отправились на розыски. Всю ночь в доме горел свет. Только к утру беглец был отыскан: у речной переправы, в десяти верстах от дома. У него был вид заправского путешественника: за спиной кошель, в руках палка, в кармане краюха хлеба и четыре пятака. На гневные окрики отца, требовавшего чистосердечного признания, беглец спокойно отвечал:
- Это не я, а Так и Тик бежали, А я ходил их искать.
Штерер-отец, дав и себе и сыну отъесться и отоспаться, решил круто изменить свою воспитательную методу. Призвав к себе маленького Макса, он заявил, что сказки дурь и небыль, что Так и Тик попросту стук одной железной планки о другую и что стук никуда бегать не может. Видя недоумение в голубых широко раскрытых глазах мальчугана, он открыл стеклянную дверцу стенных часов, снял стрелки, затем циферблат и, водя пальцем по зубчатым контурам механизма, объяснил: гири, оттого что они тяжелые, тянут зубья, зубья за зубцы, а зубцы за зубчики - и все это для того, чтобы мерить время.
Слово "время" понравилось Максу. И когда - два-три месяца спустя - его засадили за букварь, "в", "е", "м", "р", "я" были первыми знаками, из которых он попробовал построить, водя пером по косым линейкам, слово.
Узнав дорогу к шевелящимся колесикам, мальчик решил повторить опыт, проделанный отцом. Однажды, выждав, когда в доме никого не было, он приставил к стене табурет, взобрался на него и открыл часовую дверцу. У самых глаз его мерно раскачивался желтый диск маятника; цепь, натянутая гирею, уходила вверх в темноту и шуршание зубцов. Затем с часами стало происходить странное: когда садились обедать, Штерер-старший, глянув на циферблат, увидел: две минуты третьего. "Поздновато", - пробурчал он и поспешно взялся за ложку. На новый взгляд, в промежутке между первым и вторым, часы ответили: две минуты пятого. "Что за цум тайфель? 1 Неужели мы ели суп два часа?" Штерер-младший молчал, не подымая глаз; когда вставали из-за стола, стрелки достигли пяти минут восьмого, а пока слуга успел сбегать за часовым мастером, жившим поблизости, часы заявили о близости полуночи, хотя за окном сияло солнце.
Пара подошв и палка снова застучали, направляясь к набережной, что у Тополя Всех Святых.
Осенью 1917-го один из практикантов Гринвичской обсерватории, работавший под раздвинутым в звезды сводом главного павильона, с первым брезгом утра, закончив наблюдение и запись, остановил часовой механизм трубы и направился к выходу. Еще прежде, чем открыть дверь, выводящую наружу, он услыхал звук двух голосов, громко споривших и притом отнюдь не в астрономических терминах. Один голос был знаком практиканту - он принадлежал ночному сторожу, другой - сиплый и надорванный, но упрямый, как стук дятлова клюва о кору, был... но астроном толкнул дверь и увидел жалкого оборванца, который, усевшись на ступеньке обсерватории, подошвами в первый меридиан земли, несмотря на толчки и понукания сторожа, не желал двигаться с места. Впрочем, астроном, подумавший слово "подошвы", тотчас же отменил его. Человек, севший поперек меридиана (хотя опять-таки у меридианов не бывает никаких поперек), был бос; обросшая грязными черными волосами голова его устало наклонялась к коленям, над одним из которых поверх рваной штанины поблескивал грузом цифр диск педометра. Если не считать цифр и палки, с выражением крайнего переутомления разлегшейся на ребрах ступенек, то иного багажа у бродяги как будто бы и не было.
Сторож, заметив подошедшего астронома, обратился к нему за поддержкой:
- По-моему, сэр, это дезертир с фронта. Эй, Томми, - затряс он задремавшего было, воспользовавшегося секундной паузой бродягу за плечо, если вы принимаете телескопы за пушки, то вас или контузило, или... ваши документы.
Бродяга, не открывая глаз, сунул руку под отрепье и вытащил свалявшуюся пачку газет; на одной из них, в обводе красного карандаша, типографская краска показывала лицо, которое могло бы сойти за фотографию младшего брата предъявителя. Так Катафалаки закончил свое кругосветное путешествие, не переступив черты столицы Великобритании.
В тот же день он обнял свою супругу и, сияя гордым ожиданием, спросил:
- А где же наш первенец?
Первенцев оказалось двое. На радостях отстранствовавший странник не придал этому особого значения. Но на следующий день он не мог не заметить, что близнецы были разного возраста и мало чем не отличались друг от друга. Складка подозрения легла меж высоких бровей Горгиса. И снова по длинному лоснящемуся носу его супруги текли слезы, и снова она призналась в обмане. Катафалаки негодовал:
- "Башмаков еще не..." - начал он гневной цитатой и тотчас же вспомнил, что семь пар двойных подошв истоптаны начисто. Но было и еще одно обстоятельство, помешавшее закончить тираду: в дверь сунулась голова с рыжими усиками в полгубы. Голова пробовала было повернуться затылком, но Катафалаки уже держал ее за галстук:
- Послушайте, вы, на каком основании...
- Видите ли, я действительный член Филантропического общества по ухаживанию за уродливыми женщинами, и так как ваша супруга...
Но Катафалаки дернул за галстук, как если б это был звонок к адвокату по бракоразводным делам.
- Вы лжете, - закричал он, заставив губу стать бледнее усиков, - я обошел весь Лондон по правой и левой стороне, я видел все вывески всех ассоциаций, всех обществ, всех фирм, но общества по Ухаживанию за... какая наглость!
Теперь уже галстук филантропа напоминал скорее бечевку, которую рыболовы вдевают изловленной рыбе под оттопыренную жабру. Но было и нечто отличающее жертву разъяренного мужа от рыбы: жертва не соглашалась молчать, и сквозь галстучную петлю выдавилось:
- Я обр.
- Как?! - переспросил Горгис, даже и в такую минуту не теряя любознательности.
- Обр. Брр... Еще дюйм, и я бы вывесил язык: "Погибоша аки обре". Какой же вы русский, если не знаете древнейшей русской пословицы?! Впрочем, галстук выскользнул из растопырившихся рук Катафалаки, - в пословицу вкралась неточность - народ обров погиб не весь, и именно я последний обр, смерть которого была бы смертью целого народа. Вы понимаете, что мне необходимо всячески плодиться и размножаться, чтобы древнее племя обров не угасало и легенда стала действительностью?
Катафалаки чувствовал себя чрезвычайно сконфуженным. Как он, всегдашний сторонник национальных меньшинств, мог поднять руку на последнего обра. По его приглашению народ обров, чуть было не погибший во второй раз, уселся в гостеприимно пододвинутое кресло, и оба они, хозяин и гость, стали обсуждать, как опровергнуть печальную пословицу. Прежде всего необходимо позаботиться об увеличении числа обрят; обрята вырастут в больших обров, и тогда... но, чтобы обрята росли, нужно их кормить. Кормить будет Катафалаки. Да, но чтобы кормить, нужно иметь деньги. Катафалаки вскочил и побежал в редакцию газетки, где хранился его приз. Знакомая дверь на Флит-стрит впустила человека с радостно взволнованным лицом, а через час закрылась за человеком с лицом горестно вытянутым: оказалось, что сумма растрачена уже год тому назад казначеем редакции; единственной компенсацией человеку, который ходил, являлось то, что человек, укравший его деньги, сидел.
Но Катафалаки был бы плохим оброфилом, если б сразу отказался от своих планов. Лондонские газеты не жалели черной типографской краски на описания русской революции, как раз в это время грозившей хлынуть через плотины границ. Катафалаки стал следить за газетами. Понемногу выяснилось, что список республик и автономных областей, включаемых в Республику Советов, все длинится и усложняется. Однажды, сидя над газетным листом на одной из скамей Трафальгар-сквера, Катафалаки так сильно хлопнул себя по лбу, что проходивший мимо продавец медной посуды оглянулся, не обронил ли он одной из своих кастрюль: "Черт возьми, почему обры хуже других?"
Через два-три дня проект создания Автономной республики обров лежал в портфеле под локтем у Катафалаки, проделывая путь: Лондон - Москва.
12
Первые дни после прибытия в Москву были деятельны и бодры. Пусть путь, прегражденный десятком виз, был труден и долог. Но теперь, когда он, Катафалаки, и его проект в самом котле вскипающих республик и автообластей, стоит только отстегнуть портфель, - и Обрреспублика сама выпрыгнет из-под защелка на подставленную территорию.
Над снежными сугробами Москвы цвели красные однолепестковья флагов. Щеки встречных, в которые мороз вонзался мириадами остриев, как в игольные подушки, пылали алым плюшем. Полозья тянулись по вызеркаленному снегу, как смычки скрипачей по наканифоленным струнам, скрипя на высоте приписанного cis.
И Катафалаки тоже бодро скрипел подошвами от порогов к порогам, "препровождая" копии проекта из инстанции в инстанцию. Увы, в скрипе замнаркомовских перьев, отчеркивающихся коротким "отказать", не было уже ничего бодрящего, а в морозных улыбках их секретарей, дальше которых проситель не был допущен, выледенялась безнадежность.
Но Катафалаки не сдавался. Обр-идею надо провести не сверху, так сбоку. И он решил апеллировать к общественности. Пестрые плакаты, зовущие в Политехнический музей, заставили его ясно представить дальнейший ход событий: публичная лекция, нет - лекции, ряд широко организованных чтений и там, наверху, принуждены будут отказаться от своего "отказать". Через час Катафалаки уже совещался с гражданином Голидзе, специалистом по организации сборищ. Дело как будто бы начинало налаживаться. Как вдруг в одной из утренних газет в отделе рецензий Катафалаки случайно наткнулся на информацию: "Докладчик т. Луначарский был встречен взрывом апл..." Мутные пятна поплыли перед глазами Катафалаки. Он скомкал мерзлый лист, даже не дочитав названия адского вещества - как-нибудь там "аплолит" или... но не все ли равно. Правда, красные флаги в этот день были почему-то без черного обвода, но Катафалаки, который отнюдь не был трусом, не чувствовал себя вправе рисковать идеей, и лекция не состоялась.
Надо было изыскивать новый способ. Привычка к хождению, вогнанная в нервы лондонской практикой, заставляла Катафалаки тыкаться во все московские тупики. Справа и слева тянулись витрины магазинов. Быстро пустеющий кошелек не разрешал Горгису заглядывать внутрь, за стекла, но снаружи плоские стеклянные сады расцветали такими фантастическими снежными, в многоиглии льдистых шипов розами, что фантазии прохожего надо было стараться только не отстать. И в конце концов один из прохожих (речь, конечно, о Катафалаки) сумел не только не отстать, но даже догнать... Вот что он придумал.
И Катафалаки решил: объявить самого себя государством. В конце концов, великое часто начинается с более чем малого. И на следующее утро на одной из черных лестниц Москвы из щели "Для газет и писем" выставился навстречу шныряющим помойным ведрам флаг Обрреспублики. Катафалаки отдавал себе ясный отчет в тех обязанностях, какие налагало на него создавшееся политическое положение. Ему приходилось быть комиссаром всех своих комиссариатов и подданным самого себя. Поднятием правой и левой руки он выбирал себя во все упрорганы обрстраны, границы которой простирались от порога входной двери до стенки комнаты, увешанной декретами и распоряжениями, нормирующими жизнь ее обитателя. Как подданный Катафалаки платил себе как правителю налоги, перекладывая последние копейки из одного кармана в другой. Желая быть во всем не хуже любого другого государства, он погрузился в чтение специальной литературы; оказывалось, что всякое государство строит свою экономическую политику на внешних или внутренних долгах, аннулирует их и заключает тайные соглашения. Правдивой и открытой натуре Горгиса претило такого рода поведение - как подданный он пробовал даже роптать, но как правитель он посадил самого себя за это в тюрьму, запершись в своей комнате на ключ. Жизнь человека-государства становилась с каждым днем все невыносимее. Катафалаки считал, что доведенное до края гибели государство обычно пытается спасти положение, объявив кому-нибудь войну; он готов был решиться на эту последнюю меру, но, увы, в кармане у него не оказалось денег на обыкновенную почтовую марку, послать же объявление войны без марки Катафалаки казалось неучтивым и не согласным с законами европейской дипломатии. Так началось и кончилось своеобразнейшее из государств мира, Обрреспублика, которая, быть может, и найдет когда-нибудь своего историка.
Но Катафалаки восстал против самого себя, сверг себя со всех своих постов и стал искать иных способов к проявлению и осмыслению бытия.
И вскоре в одном из московских переулков под четырьмя винтами доска:
Зубной врач
КАТАФАЛАКИ
С черного хода
Членам профсоюзов скидка
Людей, прошедших через гражданскую войну, научившихся отстукивать зубами голодную чечетку, нельзя было испугать щипцами Катафалаки. Они покорно, соблюдая очередь, подставляли свои десны под крючья и сверла зубомучительского кабинета. На смену гражданину, сдернувшемуся со щипцов, приходил следующий, а пунктир из кровавых плевков, начинавшийся на верхней ступеньке черной лестницы, обрывался за поворотом на Тверской, в двух домах от Моссовета.
Все шло гладко до появления некоего странного пациента. Пациент этот возник в приемной Катафалаки вслед за сумерками, из-за серой спины которых его трудно было и разглядеть. Притом другие посетители, погруженные в свои боли, замотанные в бинты, платки и вату, не выражали ни малейшего любопытства. Только часы на стенке, как показалось одному раскачивающемуся маятником в кресле больному, стали отстукивать как-то странно четко и старательно, отдавая цокающими секундами из зуба в мозг. Кресла опустевали одно за другим. Было уже почти совсем темно, когда на пороге, отделяющем кабинет от приемной, появился сам Катафалаки. Держа в руке чемоданчик с набором инструментов, он быстро прошел мимо ряда пустых кресел, задержавшись лишь у последнего:
- Прошу извинить. Срочный вызов. У меня нет времени.
- А я утверждаю, - перегородил дорогу пациент, - что Время находится именно у вас.
Поскольку фраза была произнесена с явственным иностранным акцентом, Катафалаки не удивился странности ее построения.
- Мне это лучше известно, - пробормотал он, пробуя пройти в дверь.
- Сомневаюсь.
- Но почему?
- Потому что я... может быть, вам это покажется странным, я и есмь, только не пугайтесь, пожалуйста, Время.
Катафалаки отступил на шаг:
- Простите, вам надо по нервным, а я по зубным. Вы ошиблись дверью.
- Ничуть. Ведь вам приходилось рвать зуб мудрости?
- Да.
- А не могли бы вы попробовать и самое мудрость? Это, конечно, сложнее. Но мне, поймите, мне крайне необходимо избавиться от мудрости.
Даже рассудительнейший Полоний после своей реплики: "В его безумии есть система", - поневоле втягивается в череду вопросов. Чего же было ждать от Катафалаки? Через минуту они сидели, врач и пациент, оживленно размениваясь фразами. Пациент рассказал нижеследующую историю, обоснованную следующими ниже резонами:
- Видите ли, слухи о стране, вмешивающейся в мои дела, не могли не задеть моего внимания. Сначала мы перевели часы на час, потом на два, на три, потом мы начали переставлять с места на место века: из двадцатого в двадцать пятый, ну и так далее. Я не люблю, когда кто-нибудь путает мне секунды, не то что эпохи. Не обращать внимания, сослаться на то, что нет времени тому, кто сам Время, увы, нельзя. В этом смысле я вам завидую, Катактиктакфалаки, и вот пришлось, знаете ли, с циферблата на рельсы и в Москву. Очутившись в этом странном городе, я соблюдал, разумеется, строжайшее инкогнито. Кое-что вначале мне даже понравилось и заинтересовало, например ваше кольцо А и Б. Помню, в первый же день, зашагав по кругу бульваров, я положительно не мог остановить свои отстукивающие секунды подошвы. Что значит привычка! Циферблатный диск в четырнадцать миль, признаюсь, несколько утомил меня. Я присел - вы разрешите мне без "о", в мужском роде, - присел, говорю я, на одну из скамей - и вот тут-то началось. Рядом со мной, вытянув ноги, двое. Один зевнул, а другой сказал: "Не знаю, право, как убить Время". Я вздрогнул и отодвинулся. Но нельзя было подавать и виду. И только в голове моей - с зубца на зубец: хорошо еще, что этот невежда не знает как, ну а если он узнает? Не прошло и получаса, как я снова наткнулся на разговор какой-то прогуливающейся пары, обсуждающий способ меня убить. И куда я ни направлял шаги - всюду злоумышляющие на мою жизнь. Куда бы укрыться? Я решил было купить себе безопасность в каком-нибудь номере гостиницы, но когда я подходил к освещенному стеклу подъезда, на ступеньках его стояли двое, очевидно, кого-то поджидавших. Не успел я, еле переставляя от усталости ноги, войти в полосу света, как первый сказал: "Ужасно, как тянется это Время". Другой отвечал: "Да, и главное, положительно некуда его деть". Мне оставалось ретироваться - в тьму переулка, - ясно, в гостинице нет для меня места, но это еще бы ничего, гораздо неприятнее то, что меня начинают узнавать. С мрачной мыслью длил я свою ночную прогулку по постепенно пустеющим улицам вашей столицы. Усталость иногда заставляла меня прислоняться спиной к стене, и тогда я видел над собой молчаливые прорези колоколен с безбойно обвисшими колоколами. И я додумывал свои думы. Так, механизмы, отзванивающие веру, испортились и стали; скоро и механизмы меры, прозвенев в последний раз, остановят свои маятники по всей земле и сразу; это будет тогда, когда меня поставят вот так, спиной к стене, и... Я не могу так дальше. Терпение раскружило свой завод. Не хочу ни так, ни так. Пусть миру не быть, лишь бы мне бить: со всех циферблатов. Берите ваши щипцы - и к черту мудрость, с корнем!
Катафалаки был потрясен. Ну да, да, разумеется, необходимо помочь. Раз для Времени настали столь трудные времена... Катафалаки запутался в словах, но не в действиях - этого с ним никогда не случалось.
В ту же ночь Время, в жестком классе, в сопровождении своего покровителя, сменив кружение часовых колес кружением колес вагона, спасалось бегством на одну из глухих станций российской равнины, над которой то здесь, то там серыми кротовыми кучами крыши деревень.
Та из них, в которой искали приюта Катафалаки и Время, несколько отличалась от большинства примосковских селений: к каждой избе была пристроена клеть с боковым пятым окном, и у каждого пятого окна сидело по ёкалыцику. Кустари-ёкальщики, чье искусство передается длинной цепью поколений, привычны к слаживанию из гирь узорных стрел и из иззубленной жести базарных ходиков, кое-как ковыляющих вслед за временем. Мастера, работающие в деревенской тиши, среди степенного ёка своих развешанных по стенам изделий, любовно наряжающие белолицые циферблаты в венки из плоских лиловых и розовых цветиков, знают секунды на ощупь, уважают и чтут своего кормильца - время. У пятых окон и просили укрытия и защиты Катафалаки и его таинственный спутник. Вскоре двое сидели среди бород и глаз, взявших их в тесный круг. Катафалаки, пренебрегая красноречием, объяснил в кратких и простых словах, что вот так и так: московские, ну известно кто, хотят порешить время; а если времени не будет, то кто станет покупать ихние, ёковские ходики. И если они хотят сохранить заработок, то нужно Время спрятать, чтобы ни единый глаз...
Бороды закивали: так-так, только где оно, время-то, человек хороший?
- Как где? - воскликнул Катафалаки, - вот оно-то, перед вами.
Спутник, вежливо улыбаясь, привстал и поклонился. Крестьяне зачесали в бородах: странно что-то, виданное ли дело... Но Катафалаки, предвидевший колебания, прибег к заранее подготовленному доказательству: отдернув полу одежды спутника, он показал - все тело Времени было увешано часовыми гирями, спускающимися на спутанных часовых цепях от плеч к чреслам; вериги гонимого страстотерпца, явленные на миг кругу из глаз, звякнув, скрылись под полу и пуговицы.
Воцарилась тишина. Только ходики на стенах озадаченно повторяли: так-то - так - так-то - так. Старшой, отерев пот со лба, повторил вслед за ними: так.
И Время стало жить в деревне, с каждым днем делаясь предметом удивления все большего и большего круга людей: оно пило по утрам молоко, изъяснялось с ясным иностранным акцентом, расспрашивало о настроении соседних деревень, делало записи в своих тетрадях и отправляло письма с заграничным адресом. А затем вдруг вышло как-то так, что Время очутилось меж двух отстегнутых кобур, и лицо его, успевшее от деревенского воздуха и пищеприношений округлиться, сразу запало и вытянулось в нитку. Деревня, глядя вслед укатывающим колесам, провожала аханием и чесом в затылках, а через два дня Горгис был вызван к следователю.
- Скажите, - спросил человек во френче, заглядывая под изумленные, готическими оживами взнесенные брови предъявителя повестки, - и вы действительно верите тому, что время, причинность, ну, там... прибавочная стоимость, что ли, могут носить фильдекосовые носки и лечить зубы у дантиста?
Катафалаки молчал, но глаза его ответили, и рот человека во френче тронуло подобием в улыбке:
- Ладно. Ступайте. Но только помните: если к нам придет чушь и будет жаловаться, что ее выпороли, ответите вы, гражданин Катафалаки. Так и знайте.
13
И после этого о Катафалаки что-то не слышно. Подействовал ли на него, как модератор на клавишу, разговор с улыбающимся френчем или комментарий к разговору его друзей и соотечественников, неизвестно. Он как-то отошел от общественности, прикрутил свой энтузиазм, как коптящую лампу, одним словом, перестал поставлять материал для своей биографии. Почему? Одни говорят потому, что поумнел, другие - потому, что вторично женился, а два раза жениться - это все равно, что один раз... впрочем, пословица сложена о другом.
Кстати, о его новом браке. Женщина, ставшая ему женой, говорят, ужасно ленива. Так, когда Катафалаки еще добивался ее решительного "да" или "нет", она ответила да только потому, что оно на одну букву короче нет.
Если это правда, то правда прискорбная: ясно, что супруга Горгиса Катафалаки не оставит мемуаров, и биография одного из наших примечательнейших современников так и останется недосказанной.
1929
ВОСПОМИНАНИЯ О БУДУЩЕМ
I
Любимой сказкой четырехлетнего Макса была сказка про Тика и Така. Оседлав отцовское колено, ладонями в ворс пропахнувшего табаком пиджака, малыш командовал:
- Про Така.
Колено качалось в такт маятнику, такающему со стены, и отец начинал:
- Сказку эту рассказывают так: жили-были часы (в часах пружина), а у часов два сына - Тик и Так. Чтобы научить Тика с Таком ходить, часы, хоть и кряхтя, давали себя заводить. И черная стрелка - за особую плату - гуляла с Тик-Таком по циферблату. Но выросли Тик и Так: все им не то, все им не так. Ушли с цифр и с блата - назад не идут. А часы ищут стрелами, кряхтят и зовут: "Тик-Так, Так-Тик, Так!" Так рассказано или не так?
И маленький Макс, нырнув головой под полу пиджака, щурился сквозь суконные веки петлицы и неизменно отвечал:
- Не так.
Теплый отцовский жилет дергался от смеха, шурша об уши, сквозь прорезь петлицы видна была рука, вытряхивающая трубку:
- Ну а как же? Я слушаю вас, господин Макс Штерер.
В конце концов Макс Штерер ответил: но лишь тридцать лет спустя.
Первая попытка вышагнуть из слов в дело относится к шестому году жизни Макса.
Дом, в котором жила семья Штереров, примыкал к горчичным плантам, уходящим зелеными квадратами к далекому изгибу Волги. Однажды - это было июльским вечером - мальчуган не явился к ужину. Слуга обошел вкруг дома, выкрикивая по имени запропастившегося. Прибор Макса за все время ужина оставался незанятым. Вечер перешел в ночь. Отец вместе со слугой отправились на розыски. Всю ночь в доме горел свет. Только к утру беглец был отыскан: у речной переправы, в десяти верстах от дома. У него был вид заправского путешественника: за спиной кошель, в руках палка, в кармане краюха хлеба и четыре пятака. На гневные окрики отца, требовавшего чистосердечного признания, беглец спокойно отвечал:
- Это не я, а Так и Тик бежали, А я ходил их искать.
Штерер-отец, дав и себе и сыну отъесться и отоспаться, решил круто изменить свою воспитательную методу. Призвав к себе маленького Макса, он заявил, что сказки дурь и небыль, что Так и Тик попросту стук одной железной планки о другую и что стук никуда бегать не может. Видя недоумение в голубых широко раскрытых глазах мальчугана, он открыл стеклянную дверцу стенных часов, снял стрелки, затем циферблат и, водя пальцем по зубчатым контурам механизма, объяснил: гири, оттого что они тяжелые, тянут зубья, зубья за зубцы, а зубцы за зубчики - и все это для того, чтобы мерить время.
Слово "время" понравилось Максу. И когда - два-три месяца спустя - его засадили за букварь, "в", "е", "м", "р", "я" были первыми знаками, из которых он попробовал построить, водя пером по косым линейкам, слово.
Узнав дорогу к шевелящимся колесикам, мальчик решил повторить опыт, проделанный отцом. Однажды, выждав, когда в доме никого не было, он приставил к стене табурет, взобрался на него и открыл часовую дверцу. У самых глаз его мерно раскачивался желтый диск маятника; цепь, натянутая гирею, уходила вверх в темноту и шуршание зубцов. Затем с часами стало происходить странное: когда садились обедать, Штерер-старший, глянув на циферблат, увидел: две минуты третьего. "Поздновато", - пробурчал он и поспешно взялся за ложку. На новый взгляд, в промежутке между первым и вторым, часы ответили: две минуты пятого. "Что за цум тайфель? 1 Неужели мы ели суп два часа?" Штерер-младший молчал, не подымая глаз; когда вставали из-за стола, стрелки достигли пяти минут восьмого, а пока слуга успел сбегать за часовым мастером, жившим поблизости, часы заявили о близости полуночи, хотя за окном сияло солнце.