У "Зигмунта" была тоже своя непростая история. В общежитии такая транскрипция имени Сигизмунд не была принята. Но у Сигизмунда Доминиковича существовала целая теория о смысле имен и их влиянии на судьбу человека. Он подробно объяснял, что его имя складывается из двух древнеготических слов: "зиг" - победа и "мунт" - охрана. И что если пока - он старательно подчеркивал: пока - победоносное имя оказывает скорее обратное воздействие на его судьбу, то это вовсе не значит, что когда-нибудь все не переменится. К лучшему. В тридцатых годах предрекать перемены в жизни представлялось слишком опасным.
   И еще "Зигмунт" Сигизмунда Доминиковича имел своего непосредственного покровителя и предшественника - польского короля Зигмунта I Старого. Это были первые и в то время вообще немыслимые уроки польской истории. Когда через много лет мне доведется бродить по краковским Плантам, подниматься на Вавель, стоять у Зигмунтовской часовни, вся их история будет вспоминаться голосом дяди Зигмунта. В минуты хорошего настроения - были они куда как редки - Сигизмунд Доминикович находил даже портретное сходство с своим "покровителем".
   В самом деле, великолепный эрудит, знаток нескольких языков. Искавший мира, но заключавший мирные договоры, таившие в себе зародыш новых войн. Вынужденный постоянно обороняться. Враг протестантов - правда, это ставилось "покровителю" в вину. Женившийся не слишком удачно в первый раз, зато во второй раз на Боне Сфорца, которая своей образованностью и честолюбием побуждала короля действовать, искать успехов. Если бы ему и захотелось успокоиться на достигнутом, королева Бона никогда бы ему не позволила. Вместе они покровительствовали архитекторам, живописцам, музыкантам, возводили Вавельский замок. Под Боной подразумевалась тетя Нюся - Анна Гавриловна Бовшек, ближайший друг и жена Сигизмунда Доминиковича.
   Особенностью дяди Зигмунта были так называемые горизонтали истории: не отдельные ее факты, а как бы пласт времени, проходящий через все европейские страны. Зигмунт I Старый так хорошо запомнился потому, что правил он в годы правления нашего великого князя московского Ивана III, что оба взяли себе жен из Италии и что руки его дочери-красавицы Катажины Ягеллонки добивался Иван Грозный и даже поставил условием заключения мира со шведами, чтобы ему была выдана в жены польская королевна, несмотря на то, что была она замужем и муж ее находился в заключении в одном из шведских замков. В коротких рассказах дяди Зигмунта, рассказах-справках, не оставалось места для романтических отступлений, и тем не менее их ощущение не исчезало, хотя ему оставался ближе накал честолюбивых страстей, внутренний механизм борьбы за власть. "Времена меняют нравы" - характерная гримаска кривила уголок губ: "Нравы или ситуации? С соотношением московские великие князья золотоордынские ханы еще надо всерьез разобраться. Великие патриоты или не менее великие предатели". И на укоризненный вздох тети Нюси: "Уточняю: враги народа".
   За Сигизмунда Доминиковича в семье боялись. Теперь понимаешь: боялись за всех. Но за него особенно. Польское имя - с каким величайшим трудом маме удалось пройти в начале тридцатых годов паспортизацию только потому, что ей, русской, довелось родиться в Варшаве! Такое место рождения все годы жизни оставалось для нее каиновой печатью. Все знали: "вождь и учитель" систематически истреблял все, что было связано с Польшей и даже ее коммунистической партией, единственной исключенной из Коминтерна. К имени Сигизмунда Доминиковича прибавлялись и иные обстоятельства: "нарваный" независимый характер и то, что его сочинения не находили апробации. Писатель, пишущий "не то", представлялся фигурой заведомо обреченной. Изменять же себе дядя Зигмунт органически не умел. Малейшее притворство выводило его из себя и кончалось именно в ту самую важную минуту, ради которой на него стоило вообще идти. Отличаясь редкой молчаливостью, тут он не оказывался в состоянии даже просто промолчать. Замечаний в семье не делалось никому, и только покрасневшие глаза тети Нюси выдавали, что что-то еще раз произошло и дыхание беды снова коснулось их дома.
   Впрочем, дома в буквальном смысле этого слова у них и не было. Не знаю, в силу каких обстоятельств они сначала и до конца жили порознь, по разным адресам, в коммунальных квартирах и ходили друг к другу "в гости", как сами невесело шутили. "Гости" действительно оборачивались для них самыми нелепыми и дикими историями. Соседи по коммуналке в Земледельческом переулке, где жила Анна Гавриловна, могли вызывать участкового чуть не каждый раз, когда дядя Зигмунт пытался остаться ночевать. Аналогичные истории разыгрывались и у Сигизмунда Доминиковича, где соседей до бешенства раздражала необычность быта и поведения казавшегося им вообще подозрительным человека. Немолодой, уважаемый человек, Анна Гавриловна могла обвиняться в потоке мутной соседской клеветы во всех смертных грехах, прежде всего антиморального свойства. Сигизмунд же Доминикович почему-то нарушал паспортный режим, что грозило высылкой из Москвы на сто первый километр. Вероятно, многое бы упростило официальное оформление их отношений, но тогда неизбежной становилась потеря той отдельной комнаты, в которой Сигизмунд Доминикович мог писать и которая, по его выражению, была превращена всерьез и надолго в литературную конюшню. Анна Гавриловна это понимала и стойко выдерживала не стихавший многие годы поток неприятностей. Да и то сказать, ее комната представляла узкую щель с одним окном, где не то что жить, просто сидеть двоим было одинаково тесно и неудобно.
   Не знаю, какие подробности этих перипетий были известны бабушке и родителям. Вероятно, не слишком многие. Семья, в представлении тех лет, означала душевно близких друг другу людей, но меньше всего необходимость исповедей и втягивания других в собственные неприятности. В том необъяснимо жестоком шторме, который переживала страна, было необычайно важно быть уверенным в чувстве этой близости, в том, что есть люди, ежечасно и независимо от обстоятельств болеющие за тебя душой. "Сегодня поедем к Тезавровским" или "сегодня у нас будут Женя и Нюся" означало, что семье еще раз удастся благополучно собраться вместе.
   В какой-то момент переулок сменил свое название, дома он продолжал оставаться Леонтьевским, а дом номер шесть по-прежнему определялся именем Тезавровских - брата бабушки, Владимира Васильевича, и его жены Евгении Гавриловны Бовшек с их единственным сыном Васей. Роскошный музей сегодняшних дней тогда представлял удивительнейшее сочетание барской анфилады "мирных времен" в бельэтаже и Вороньей слободки в полуподвале, где ютились в комнатах под сводами самые нужные помощники Константина Сергеевича Станиславского из тех, кого он хотел иметь постоянно под рукой. Две соседние двери вели: стеклянная, с открывавшимися за ней широкими пологими ступенями - к Константину Сергеевичу; низкая, глухая, с несколькими проваливающимися под землю ступеньками - в полуподвал, точнее - огромную полутемную прихожую-кухню с черно-серыми обколотыми раковинами - "сливами" и множеством дверей. Хотя общая, на весь этаж, кухня и существовала, каждый из жильцов устраивал ее подобие и в собственной комнате, чтобы не бегать без крайней необходимости через мерзлую сырую прихожую и расходившиеся в две стороны полутемные коридоры.
   Комната Тезавровских, прямо напротив входной двери, была одной из лучших, квадратная, с двумя опиравшимися на асфальт Леонтьевского переулка окнами, между которыми, увеличивая ее глубину, висело большое зеркало. Мебели было мало. Безделушек, вышивок и накидок никаких. Письменный стол. Круглый обеденный у широкой тахты. Стулья. И шкаф, отгораживавший у двери род гардеробной. Это был быт артистов, привыкших к гастролям, переездам и целым дням, проводимым в театре. Владимир Васильевич был одним из первых актеров МХАТа, вложившим в него все свое немалое состояние. Тетя Женя артисткой Второй студии МХАТа. Когда квартира в огромном сером доме на углу Камергерского переулка и Большой Дмитровки в первые годы революции была потеряна, Константин Сергеевич предложил дяде Володе (дедушкой звать артиста считалось некорректным) поселиться в его доме. Вместе они работали над созданием Музыкального театра имени Станиславского - дед перешел на режиссерскую работу - и оперного театра в Минске. На режиссуру перешла и Евгения Гавриловна.
   "Пойти к Тезавровским" значило почти наверняка встретить тетю Нюсю и дядю Зигмунта. Но время от времени это означало еще и то, что Сигизмунд Доминикович будет что-то читать из своих законченных работ: прозу или пьесу. Слушатели усаживались скопом на тахте. Со стола убиралась всякая посуда никакого чтения при чае не допускалось. Сигизмунд Доминикович единственный располагался на стуле. Получалась видимость зрительного зала с немногими, но очень заинтересованными слушателями. К ним присоединялись актеры МХАТа, почти всегда Яншин. Один раз (а может быть, и не один) Мейерхольд, когда после скандального закрытия ГОСТИМа работал в Оперном театре Станиславского. Дядя Володя знал его с первого мхатовского сезона и буквально благоговел перед актерским талантом и даром режиссера этого, по его словам, фантастического человека. Мейерхольд после чтения пьесы - а это была пьеса поздравил Сигизмунда Доминиковича как "один из бесполезных и к делу непригодных зрителей". Он ушел первым, сославшись на нездоровье Зинаиды Николаевны и какие-то домашние дела. Очень подавленный, хотя и державшийся до последнего подчеркнуто корректно, с милыми, обращенными к женщинам шутками. Даже посочувствовал Анне Гавриловне по поводу бремени, которое возлагает на каждую женщину близость с талантом. На глазах у тети Нюси были слезы: "Это конец". Кто-то попробовал возразить, но Сигизмунд Доминикович вмешался: "После той бесчеловечной травли, которую устроили его же собственные артисты?" Он был на одном из тех роковых заседаний труппы ГОСТИMa в последних числах декабря 1937 года, когда питомцы Мейерхольда потребовали закрытия театра (сами!), освобождения своего руководителя навсегда ото всех обязанностей и выяснения его личности с политической и идеологической точки зрения. "Да вы понимаете ли, те самые, с которыми он проработал семнадцать лет!" Едва ли не единственный раз на моей памяти Сигизмунд Доминикович был доведен до пароксизма ярости.
   На этот раз встреча у Тезавровских не была запланирована. Мама рассказывала, что поводом послужила открытка от дяди Володи - телефонов ни у кого не было - с просьбой немедленно приехать. Если можно, то сразу по получении открытки. Бабушка стала собираться, не дочитав постскриптума: "С. Д. будет все время дома". Это было тем более странным, что дядя Зигмунт не имел обыкновения проводить время на Леонтьевском. От Пятницкой до Никитских ворот, куда, по счастью, шел ходивший по Замоскворечью двадцать шестой номер трамвая, бабушка, как сама признавалась, успела мысленно пройти по всем кругам Дантова ада. Время было сравнительно раннее. Дядя Володя и тетя Женя в театре, Вася в школе. Сигизмунд Доминикович сидел в комнате один. Очень бледный, хотя и с усилием, но говоривший нормальным голосом. Кто-то из его близких знакомых - имени он не назвал, да в то время лишних имен лучше было и не знать - оказался в тяжелейшем положении. Это может сказаться на самом Сигизмунде Доминиковиче, но главное - на его рукописях: "В случае любого обыска они конфискуют в первую очередь бумаги, а ведь у меня ничего почти не напечатано, и это вся жизнь".
   Домой бабушка вернулась с большой пачкой густо исписанных страниц, которую всю дорогу - "чтобы не привлекать внимания" - держала на груди под шубой. Это была ее же мысль - спрятать рукописи Сигизмунда Доминиковича в две большие глиняные макитры с мукой, стоявшие в шкафчике на кухне. Хотя кухня была коммунальной, но нашими соседями были милейшие и интеллигентнейшие люди, которых никак не могло заинтересовать содержимое чужого жбана. Что касается случайных посторонних, бабушка была уверена, что никто не позарится на серую ржаную муку. Именно этот сорт муки был также ее выдумкой, о которой она с гордостью рассказывала через много лет. Эти рукописи вернулись к Сигизмунду Доминиковичу где-то после войны. Судьба другого тайника оказалась куда менее благополучной.
   У родителей была часть дачи в Малаховке, вернее - небольшой уголок былой дачи средней руки с собственной терраской. Места не хватало даже для своей семьи, но родных и знакомых, особенно по выходным дням, собиралось множество. Тезавровские летом, как правило, где-то гастролировали, и тетя Нюся с Сигизмундом Доминиковичем приезжали одни. Порой дядя Зигмунт бывал и вовсе один. Лежал часами в шезлонге у единственной, зато густо засаженной цветами клумбы. Иногда дремал с открытыми глазами в гамаке. Писал за выставленным под деревья столом, прикрывая от ветра листы специально принесенным с озера рыжим камнем. Камень в обиходе так и назывался Зигмунтов камень и использовался для раскалывания орехов.
   Иногда Сигизмунд Доминикович отправлялся со мной в далекие прогулки по малаховским улицам. Откуда-то он хорошо знал эти места. Рассказывал о былых хозяевах отдельных дач. О бывшем Летнем театре, где выступали московские труппы, а теперь ютился неухоженный, светившийся насквозь щелями плохо пригнанных досок летний кинотеатр. В конце Тургеневской улицы показывал угловую дачу с огромной террасой, на которой, по его словам, играл один из первых своих спектаклей Художественный театр. Он умел одним, едва уловимым движением показать и модную тросточку, и канотье, и падающее пенсне на шнурке. Но бросал слова скупо, не стремись поддерживать разговор, только когда ему хотелось. С дядей Зигмунтом надо было уметь быть - искусство, без которого пребывание с ним становилось совсем нелегким.
   Была в их жизни с тетей Нюсей и еще одна сложность, о которой никто не говорил, но понять которую помогло только время. Характер занятий Анны Гавриловны. Актриса 2-й студии МХАТа, она рассталась со сценой не из-за отсутствия способностей. Свою роль сыграло то, что ее первый муж остался во время американских гастролей театра за границей. Удар был настолько силен и неожидан, что Анна Гавриловна словно потеряла себя. Сцена стала ее пугать и тяготить. Она перешла к преподаванию художественного слова, и притом для детей. Обращение к детской самодеятельности стало судьбой многих мастеров сцены в середине тридцатых годов. С образованием Комитета по делам искусств в 1936 году многие театры, особенно экспериментального толка, закрывались. Установка председателя Комитета и в те годы первого идеолога в области искусства П. Керженцева была на развитие самодеятельности, которая должна была противостоять зараженному всеми видами буржуазных и враждебных хворей профессиональному искусству. Анна Гавриловна стала руководителем студии художественного слова при вновь открывшемся Городском дворце пионеров у Кировских ворот.
   Первоначальный состав студии - победители городского и республиканского Пушкинского конкурса имели в глазах руководства особое назначение. Им предстояло стать профессиональными участниками впервые вводившихся в практику торжественных правительственных вечеров в Большом театре, в Колонном зале, закрытых концертов для правительства в Кремле и всякого рода приветствий старшим "от детворы, от поросли весенней". Времени для серьезных занятий словом попросту не предусматривалось, главным становилось представительство, за которым наблюдали самые высокие правительственные чины - от председателя Комитета по делам искусств и первого секретаря ЦК ВЛКСМ до всесильного Поскребышева.
   Приветствия сочинялись целой когортой авторов, начиная с составлявшего приветствие для XVIII съезда С. В. Михалкова, А. А. Суркова, А. Безыменского до наиболее ловких и напористых, которые и не имели в виду добыть славу своим именам. Приветствия тщательнейшим образом репетировались почти как марш почетного караула у Мавзолея. Состав исполнителей корректировался по их анкетным данным. Те, которые неожиданно оказывались детьми врагов народа, с исполнения мгновенно снимались. Анна Гавриловна явно ничего не могла ни изменить, ни остановить - все одинаково грозило самыми трагическими последствиями. Возможно, именно то, что ее питомцы с их мнимой раскованностью и непосредственностью служили известным прикрытием и для Сигизмунда Доминиковича, заставляло Анну Гавриловну на многое соглашаться. Но тот же вольный и невольный конформизм не мог оставить безразличным дядю Зигмунда. Он нервничал. Не раз предлагал Анне Гавриловне уехать в другой город. Под мифическим "другим городом" подразумевалась родная для тети Нюси Одесса, хотя было совершенно неизвестно, что мог бы там делать и как существовать Сигизмунд Доминикович.
   Единственный произошедший на глазах посторонних инцидент, о котором мама рассказывала через много лет после кончины тети Нюси. Когда Сигизмунда Доминиковича приняли в 1938 году в Союз писателей, Анна Гавриловна, присоединяясь к общему тосту, сказала: "Может быть, в этом есть и капля моих усилий". Сигизмунд Доминикович побагровел: "Не такой ценой!" Впрочем, членство в Союзе ничего не принесло дяде Зигмунту в отношении публикации его работ. В очередной раз они прятались родными во время кампании по борьбе с космополитизмом. Доставшаяся на долю родителей часть была запечатана в металлических банках, кажется из-под икры, и зарыта в землю под террасой в Малаховке. Дача сгорела. Вести раскопки было некому. И сейчас на этом месте стоит чужой новый дом. Есть ли там рукописи, не знаю. Остается повторить последние слова Сигизмунда Доминиковича: "Пока живу, надеюсь". И назвать адрес - на всякий случай: Тургеневская улица, 39.
   6 июля 1988
   Н. Семпер
   ЧЕЛОВЕК ИЗ НЕБЫТИЯ
   Воспоминания о С. Д. Кржижановском.
   1942-1949
   1
   В один прекрасный день в июле 1937 года к нам на дачу в деревню Шуколово пришли гости, три человека, почти одинаково одетые в синие костюмы и открытые белые рубашки. Это были: писатель Сигизмунд Доминикович Кржижановский, композитор Сергей Никифорович Василенко и режиссер Валерий Михайлович Бебутов. Они пришли по делу к моему отцу художнику-декоратору Евгению Соколову обсудить вместе постановку пьесы Кржижановского "Поп и поручик". День был яркий и жаркий, обедали на веранде, увитой хмелем; еды всякой было тогда много. За столом гости, папа, мама и я много смеялись пьеса показалась очень занятной и остроумной. Василенко я давно знала, он был наш, местный, - его дача и теперь еще стоит в чаще старых елок, близко от платформы, напротив дачи Сперанских; Бебутов, давно знакомый с отцом, не раз бывал у нас в Москве; Кржижановского я видела впервые и сразу обратила внимание на его своеобразный и привлекательный облик: высокий человек с хорошей осанкой, при этом мягко-пластичный; интеллигентное польское лицо с крупными нерезкими чертами; умные проницательные глаза и очень приятный голос, баритон, отличавшийся особенным тембром и интонациями. Таким представился он мне через обеденный стол в полутени качающихся листьев хмеля - мне, тогда диковатой, темно-загорелой девушке с ромашкой за ухом, босой, легко одетой в экзотический сарафан. После обеда мы еще долго сидели за чаем со свежей малиной, беседуя о здешней красивой природе. Шуколово стоит на высокой горе, вид - на много верст кругом. Знаменитый окулист Владимир Петрович Филатов, отдыхая летом у сестры, Елизаветы Петровны Сперанской, любил приходить сюда писать этюды, он считал себя художником прежде всего. Вечером пошли провожать гостей вниз. По дороге я в первый раз непосредственно обратилась к С. Д.: "Вам нравится эта местность?" - "Она не может не нравиться", - ответил он.
   Дома я сказала своим, что этот автор выглядит очень своеобразно, совсем не так, как другие знакомые; стала расспрашивать о нем отца, но, только что познакомившись с ним, он ничего не знал.
   Отец увлекся новым заказом, скоро взялся за работу и к 10 сентября сделал два эскиза для "Попа и поручика": первый акт - дом попа в деревне (шуколовская церковь с натуры), второй акт - мрачный плац под снегом в Петербурге. Не помню, в каком театре должна была быть эта постановка, но помню, что она не осуществилась нигде.
   2
   7 августа 1942 года отец попросил меня отнести на выставку во Всероссийское театральное общество два макета и несколько эскизов. Выставку работ московских декораторов (тогда еще не додумались до слова сценография) устраивал Николай Александрович Попов, активный деятель ВТО, папин старый друг. Установив макеты на место в Большом зале на пятом этаже, я собралась домой, но Любовь Давыдовна Вендровская, сотрудница музея Вахтанговского театра, с которой я встречалась на журфиксах у Поповых, уговорила меня остаться на вечер английской драматургии, главным образом потому, что доклад о творчестве Бернарда Шоу будет читать Кржижановский, докладчик, по ее словам, замечательно интересный. Я поднялась на шестой этаж в Малый зал и села справа у окна. Сначала рассматривала и зарисовывала необычный вид на крыши Елисеевского магазина и соседних домов - красноватую симфонию треугольников и пирамидок. Никаких ассоциаций фамилия докладчика не вызвала через пять лет, но, увидев его, я сразу вспомнила автора и тот день в деревне. Доклад был действительно интересен, построен смело и гибко, полон вывертов в стиле самого Б. Шоу и очень странных метафор. Я была увлечена. Общее впечатление от него и от личности С. Д. осталось очень сильное. Идя по Тверской, я думала только о нем.
   3
   Кое-как, кое-кого расспросив в ВТО, я окольными путями узнала, что С. Д. совсем недоступен для посторонних. Однако я решила познакомиться с ним хоть бы лишь здороваться на вечерах в ВТО, и стала обдумывать, как этого добиться. За две недели я "единым духом" написала шесть коротких очерков, выбрав ряд характерных эпизодов из своей жизни, и озаглавила их "Письма к неизвестному другу": 1) о работе переводчиком с группой рабочей молодежи в школе Коминтерна; 2) о работе с японским режиссером-политэмигрантом Иоси Хидзиката; 3) образно и легко, о моем способе изучения иностранных языков; 4) о колорите "Поэмы о Беовульфе"; 5) об одной ночевке в горах Киргизии; 6) о коллективном крещении двенадцати младенцев в церкви на Воробьевых горах (это было поистине красочное зрелище - окна окружены ярко-желтыми листьями, священник в ярко-красном одеянии, дети вокруг купели в белом).
   Осень в том страшном году, трагичная для всех людей, была совершенна в природе. Подряд безоблачные, безветренные дни. Клены в парках золотились и пылали. В безлюдной Москве чисто и тихо. Очерки были написаны в Филевском парке, на заросшей площадке высоко над рекой; днем, как неведомые звери, на ней покоились два колоссальных дирижабля воздушного заграждения. Я часто бродила там одна и уходила, когда они бесшумно возносились в небо в ничем не освещенных сумерках.
   30 сентября в ВТО был большой концерт Обуховой, и пела она своим проникновенным голосом о том же: "В густолиственной кленов аллее..." В антракте Вендровская представила меня С. Д. Волнуясь внутри, я внешне была спокойна; стесняясь, извиняясь, попросила его когда-нибудь просмотреть очерки и сказать, стоит ли мне этим заниматься. Он был любезен и обещал сделать это, но не так скоро, потому что через два дня должен был ехать далеко, в Улан-Удэ, принимать постановку "Фронта" Корнейчука - эта пьеса шла во многих городах, и многих критиков посылали в командировки. Я поблагодарила его и отошла в свой ряд.
   Отец тогда срочно писал декорации к пьесе "Салют, Испания", и я две ночи помогала ему заливать задник, то есть писать точно такой же оранжево-ало-коричневый парк, как наяву, в Москве, в те дни всеобщего горя и моего счастья.
   4
   С. Д. вернулся в ноябре совсем разбитый, с пожелтевшим лицом и потухшими глазами. Условия в пути туда-обратно были невыносимы: битком набитый, грязный, насквозь прокуренный вагон, собачий холод и вместе с тем духота. Он, некурящий и чистоплотный, предпочитал подолгу стоять в тамбуре и смотреть сквозь пятна в обледенелых окнах на бесконечные голые пространства, на запущенные вокзалы, на безнадежно ждущих людей с детьми и с вещами. Как он питался - неизвестно. Обо всем этом С. Д. рассказал довольно сытой публике в элегантном псевдоготическом зале Союза писателей. Потом сказал несколько официально прозвучавших слов о "Фронте" в бурятском исполнении. Наконец - насыщенный реалиями и цитатами доклад о монгольском эпосе по материалам, которые он ухитрился там собрать.
   Через несколько дней, встретив меня в коридоре ВТО, С. Д. вернул очерки и посоветовал продолжать в том же духе.
   5
   Шекспировским кабинетом ВТО руководил Михаил Михайлович Морозов, тогда ведущий специалист и переводчик, в piusquamperfectum 1 - тот самый маленький мальчик Мика на картине Серова, а в сороковых годах уже громадный, громогласный мужчина в черном костюме, с черными волосами и темным отливом на щеках. Полный бурной энергии, всегда оживленный, то радушный, то грубый, он всем давал возможность отдохнуть от забот, высказаться о литературе в своем кабинете и даже немного заработать переводами, рецензиями, рефератами. В московских квартирах было нетоплено, сыро, часто темно, а тут, в ВТО, тепло и светло. Дома у всех горе, голод - а здесь можно поговорить о высоких материях и микроскопических тонкостях языка. Во многих учреждениях сидели в шубах - здесь была настоящая раздевалка, можно было прилично одеться. И потому в ВТО раз в неделю (кажется, по средам) собиралась теалитэлита: Ал. Толстой, Маршак, Михоэлс, Ланн, Кржижановский, Шервинский, Шенгели, Арго, Левик, Станевич, Дынник, Узин, Поль и др. критики и переводчики, а также безмолвные слушатели докладов. Шекспироеды (sic!) 2 спасались у Морозова от морозов, физических и духовных, и без конца жевали, жевали Шекспира на голодный желудок - до последней косточки все трагедии, комедии, хроники, сонеты и прочие стихи и комментарии к ним за триста лет also 3.