Страница:
— Помни, к возвращению дона Этторе ты должна быть уже дома, иначе у него возникнут подозрения, особенно если он заметит отсутствие портшеза…
— Сейчас четыре, а он никогда не возвращается раньше девяти, — сказала Домитилла. — Тогда я и посмотрю, не заметил ли он чего, и расскажу ему, как я волнуюсь, что отец еще не вернулся. А завтра утром я объясню, что не спала уже вторую ночь, что не хочу оставаться на Ривьера-ди-Кьяйя и решила пойти работать в Баньоли. Видишь, у нас достаточно времени, чтобы сплавать снова…
Она наклонилась, чтобы поцеловать его. Он позволил ей это, но не вернул поцелуй. Неожиданно она разжала объятия, встала, одернула юбку и вылезла из лодки.
— Почему ты отворачиваешься от меня? — с болью в голосе крикнула она. — Тебе что, не было хорошо? Тебе не понравилось?
— Очень понравилось, — ответил он огорченно. — Ты меня немного изнасиловала, но я не буду на это жаловаться! Плохо, что я не могу отделить то, что чувствовал сейчас с тобой, от того, что случилось раньше…
— А я, когда буду думать о нас двоих, стану вспоминать каноэ, а не портшез!
— Мне бы тоже этого хотелось, — с сожалением заметил он.
Она в ярости бросилась прочь, и он увидел, как она лавирует между связками шестов и с томной грацией устремляется в лабиринт из предметов. Враждебное и нелепое пространство гаража, казалось, очеловечилось, согрелось и превратилось в фантасмагорический дворец, в котором она была одновременно нимфой и весталкой. Внезапно раздался пронзительный крик.
— Что случилось? — воскликнул Ларри. Домитилла согнулась, словно ее подстрелили на бегу, и он с ужасом увидел, что стальные челюсти капкана сомкнулись на ее узких щиколотках. Она продолжала кричать и ломать руки, скрючившись от боли. Он тут же представил себе, как ломаются ее хрупкие косточки, ее боль, кровотечение, которое никак не удается остановить… И кого звать на помощь в такой ситуации?.. Он бросился к ней, торопливо надевая брюки.
— Этого еще не хватало! Угодить в волчий капкан в центре Неаполя! Что за бредовая мысль хранить такую штуковину! Где ключ?
— На верстаке! — крикнула она.
Он уже бежал к верстаку, когда услышал, как она вприпрыжку бежит за ним, заливаясь смехом.
— Я пошутила, этот капкан для гризли! Я спокойно могу всунуть туда ноги и вытащить их…
Раздался звук пощечины. Все случилось как бы помимо его воли, и он тотчас же пожалел об этом, с таким невыразимым упреком смотрела на него девушка.
— Ты делаешь… так же, как он. — выдохнула она.
— Послушай, если ты и с ним так шутила, то тут я его понимаю.
Она снова заплакала. Горе ее было настолько безутешно, что он обнял ее и, прижав к себе, попытался приласкать:
— Прости меня. Я так испугался… Мне показалось, ты можешь потерять ногу… Я не понимаю таких шуток.
Видя его раскаяние, она немного успокоилась.
— Я встала, чтобы достать для тебя подарок, — объяснила она, шмыгая носом. — Я хотела подарить тебе это. Чтобы ты помнил о том, как мы впервые были вместе.
Она поколебалась с минуту, потом открыла маленькую сумочку на длинной ручке, которую он уже видел у нее в тот день, когда взорвалась бомба, достала сложенный вчетверо листок бумаги и протянула Ларри.
Он медленно развернул листок. Едва взяв записку, прежде чем прочитать из нее хоть слово, он вновь ощутил далекий и неистребимый запах воска, наполнявший готические залы Бодлианской библиотеки. Последние лучи солнца придавали белой бумаге оттенок старого пергамента.
— Подожди, здесь есть лампа, я сейчас зажгу, — сказала Домитилла.
В колеблющемся пламени газовой лампы он наконец смог рассмотреть листок.
— Кажется, на эту записку пролили воду! — воскликнул он разочарованно.
И в самом деле, на листке остались коричневатые следы жидкости, которые стерли часть текста.
— Скорее всего это произошло вскоре после того, как была сделана запись, — уточнил он, склоняясь над листком.
— Ты узнаешь почерк?
— О да! — сказал Ларри. — Так это документ из квартиры Креспи?
— Нет, я никогда не держала в руках послание из секретера, о котором ты подумал. Дон Этторе просто прочел мне его и положил обратно в ящик. Мне кажется, она упрекала мужа за то, что чувствовала себя одинокой. Но почему ты так побледнел? — воскликнула Домитилла.
Ларри прислонился к стене гаража и уставился в землю. Девушка подошла к нему:
— Что с тобой? Ведь не эта же единственная фраза, которую здесь еще можно прочесть, привела тебя в такое состояние?
— Нет, ничего, — ответил он, поднимая голову. — Но ты мне ничего не говорила об этом документе…
Она, казалось, была потрясена впечатлением, которое ее подарок произвел на Ларри.
— Не было причины о нем рассказывать… Я хотела… просто сделать тебе сюрприз… По правде сказать, этот листок лежал у отца в кармане вместе с деньгами… Я в любом случае отдала бы его тебе… Я хочу сказать, что даже если бы в каноэ ничего не произошло…
Речь ее звучала отрывисто и неровно, она судорожно цеплялась за Ларри.
— Успокойся, — произнес он устало. — Я верю, что ты отдала бы мне его.
— Это не то письмо, которое мне читал дон Этторе, но мой отец, наверное, вытащил его у него из секретера. А где еще ему было его взять? В этих ящиках, наверное, полно таких писем. Он считал, что дон Этторе ничего не заметит, и хотел продать его тебе теперь, когда у тебя завелись пети-мети…
— Что?
— Звонкая монета… Так говорят на улицах… Как только узнал, что ты интересуешься этой эпохой, он подумал, что поймал идеальную дичь…
Ларри в задумчивости покачал головой:
— Это письмо… Оно не от Креспи.
Она удивленно взглянула на него:
— Откуда ты знаешь? Тут не хватает стольких слов…
— Их здесь вполне достаточно, — вздохнул Ларри. — «А sad fate. The unfortunate baby died one year lat… in Napl… and poor unlucky E…»60, — прочел он глухим голосом.
Рука с письмом безвольно повисла вдоль туловища. Как странно, что мрачные строки, написанные Мэри Шелли, нашли его здесь, в этом потаенном убежище. Домитилла схватила его за руку.
— Мне не следовало отдавать его тебе? — спросила она. — Я не должна была этого делать?..
Ларри махнул рукой, словно сгоняя с плеча девушки ночную бабочку.
— Скажи лучше, какая это буква?
Она отодвинулась от него и закрыла лицо руками.
— Какая разница, если у тебя испортилось настроение? — прошептала она. — Я даже не поняла, что ты прочел. Почему между нами все и всегда оборачивается к худшему?..
Он ласково притянул ее к себе:
— Пожалуйста, постарайся. Именно из таких мелочей складываются великие открытия.
Внезапно успокоившись, она склонилась над запиской и прилежно, как школьница, стала ее рассматривать.
— Эти подтеки не дают как следует разобрать… «Э» — мне кажется. Часть буквы стерта водой, но остальное пока видно.
Он кивнул:
— Я тоже так думаю, и это подтверждает мои утренние рассуждения. Речь идет… — Он закрыл глаза. — Речь идет о том младенце, что родился на Ривьера-ди-Кьяйя двадцать седьмого декабря тысяча восемьсот восемнадцатого года. Пытаясь выяснить для моей книги, кто из трех женщин, живших тогда в доме, мог быть его матерью, я предположил, нет, я был убежден, что… Ты принесла мне то, что я уже не надеялся найти, — доказательство моей правоты.
— Тогда почему у тебя было такое выражение лица?
Ларри молчал. Он неотрывно смотрел в стеклянные глаза медвежьей головы, висевшей на стене прямо перед ним.
— Отец говорил, что он убил его на Шпицбергене, — сказала Домитилла, проследив за направлением его взгляда. — Но я не верю, как, впрочем, и другим его рассказам… А почему ты сказал, что это письмо не могло лежать у дона Этторе? — спросила она просто для того, чтобы слышать звук его голоса.
— Это письмо могло быть написано только после смерти ребенка, поскольку именно о ней в нем и говорится. Это была девочка, ее звали Еленой, она умерла в доме на вико Канале в июне тысяча восемьсот двадцатого года пятнадцати месяцев от роду. Ее мать находилась тогда далеко от Неаполя. Они все уехали на следующий день после того, как была сделана запись о ее рождении.
Объяснение ее не убедило.
— А почему это письмо не могло быть адресовано владельцу дома, предку дона Этторе, чтобы предупредить его о смерти ребенка? В конце концов, она родилась в его доме, и синьора Шелли могла захотеть, чтобы он узнал…
Ларри поморщился:
— В принципе такое возможно, однако никто никогда не упоминал о переписке Мэри с хозяином дома, имени которого мы даже не знаем. Она никогда не намекала на это в своем дневнике и, я уверен, никогда с ним не встречалась. Почему же спустя два года она вдруг стала бы ему писать, и только для того, чтобы сообщить о сугубо личных событиях? Кроме того, существует еще одно обстоятельство, которое заставляет меня считать, что это письмо не из квартиры Креспи: твой отец не стал бы рисковать, похищая его, зная, что продать его он сможет только мне, а он догадывался: я намерен лично встретиться с доном Этторе. И я обязательно спросил бы у последнего, не его ли это письмо!
Домитилла снова посмотрела на тоненький листочек, заключавший в себе столько былых тревог.
— Предположим, что «Э» — мать девочки. Что тебе это дает?
— Если бы здесь стояла буква «К», то это бы означало, что матерью ребенка была сводная сестра Мэри. «Э» — это Элиза, ее гувернантка.
— Значит, твой парень спал со всеми подряд! — воскликнула она, толкая его кулачком. — Ох уж эти англичане с их показной сдержанностью! А ведь это было непросто! Пробираться украдкой из комнаты в комнату и с этажа на этаж… Я-то знаю, я так часто старалась возвращаться незамеченной!
— По сравнению с нами он находился не в таком уж сложном положении, — вздохнул Ларри.
— Почему? — наивно удивилась Домитилла. — Ты считаешь наше положение таким сложным?
— Нет, вовсе нет, — ответил Ларри.
Казалось, его ответ ее успокоил, и она прижалась к нему.
— Не так уж трудно найти немного радости в этой жизни, — сказала она. — Тогда на все начинаешь смотреть проще. Поверь, все будет казаться легким потом, когда я стану вспоминать о том, что пережила. Я не буду стеснять тебя, когда мы будем жить вместе, надоедать тебе, следить за тобой. Ты сможешь поступать как Шелли.
— Я уже похож на него; только у меня нет его гениальности, но гораздо больше неприятностей, — проворчал Ларри.
— Почему? У тебя есть женщины, кроме меня? — живо спросила она.
Он рассмеялся:
— Видишь, ты уже начала!
— Прости… Я же сидела в тюрьме, как та итальяночка, о которой ты рассказывал моему отцу… Как ее звали?
— Эмилия. Эмилия Вивиани.
— Я тоже ждала прекрасного англичанина, который помог бы мне освободиться…
Она снова подошла и прижалась к нему головой. Запах ее волос ударил ему в нос.
— Я хочу, чтобы тебе было хорошо со мной, обещаю, что не буду больше так глупо шутить, как с этим капканом. Но я так и не поняла, правильно ли поступила, отдав тебе это письмо. У тебя был такой… грустный вид.
Ларри ласково отодвинулся.
— Я убежден, что это письмо передал твоему отцу тот же человек, который принес фотографию грузовика с картинами перед монастырем Монтекассино.
Она слегка наклонила голову.
— Ты говоришь о вчерашней фотографии?
— Да. Ты не знаешь, кто это мог быть? Он никогда не говорил тебе о ком-то, кто работает на заводе по производству соков под горой, на которой стоит аббатство?
— Нет, уверяю тебя… Я так хотела бы помочь тебе, — прибавила она с нежностью.
Она снова обняла его, а он продолжал расспрашивать:
— Тот монах, к которому ездил твой отец… Жаль, что ты не помнишь его имени! Вечером, когда вернешься домой, попробуй поискать, нет ли где-нибудь других бумаг, относящихся к этой эпохе… Может быть, информатор твоего отца при неизвестных нам обстоятельствах наткнулся на документы, которые доверили аббатству? Я знаю, что в это убежище, казавшееся многим неприступным, были свезены не только картины, но и архивы, среди которых рукописные фонды, имеющие отношение к английским поэтам, которые путешествовали по Европе и особо любили Италию. Это письмо не единственное… Оно было частью целого собрания.
Она растерянно взмахнула руками:
— Если бы в квартире были другие бумаги, я бы о них знала!
— А тайник? Фальшивая дверь? Как раз для того, чтобы ты не могла найти…
Она пожала плечами.
— Поверь, не осталось ничего, — сказала она тоном, в котором слышались одновременно покорность судьбе и беспечность, словно в глубине души она радовалась тому, что у нее ничего нет.
Ларри не смог сдержать улыбки.
— На самом деле я боюсь, что Амброджио был частью подпольной сети. Можно предположить, что кто-то имеет доступ в аббатство и походя стащил письмо, которое спрятать гораздо проще, чем картину! Он попросил твоего отца сбыть его, подобно лекарству или тросу, которыми я недавно занимался. Боюсь, как бы картинами уже не занялись немцы, потому что они не из тех, кто ждет зимы, чтобы перевозить их без упаковки на грузовиках, как на той фотографии. В тот день, когда взорвалась бомба, твой отец рассказал мне историю о ящиках, которая о многом говорит, как мне кажется. Сейчас картины уже упакованы.
Домитилла отошла на несколько шагов, потом вернулась с озадаченным видом.
— Я не понимаю, как он смог так быстро отыскать именно те бумаги, которые больше всего тебя интересуют! Он познакомился с тобой совсем недавно… Аббатство не магазин, в котором выбирают товар с доставкой на дом!
— Мне представляется, что дело было так: когда он узнал (не знаю, от кого) о существовании архива, спрятанного в Монтекассино, он прежде всего подумал о Креспи и приберег эту информацию до лучших дней; потом он встретил меня, выяснил, что я этим интересуюсь, и предупредил своих сообщников, что рыбка клюнула.
Она хихикнула, но потом задумалась и спросила:
— А что это за история с гусями? Я вспомнила о ней сегодня ночью. Что он хотел этим сказать? «Шесть серых гусей…» — повторила она, словно детскую считалку.
— Похоже на тайное послание, — задумчиво прошептал Ларри. — Не знаешь, на что он намекал? В этих трех словах есть смысл, черт возьми…
— Конечно, синьор, но я слишком хочу спать, чтобы его искать.
Она подавила зевок и внезапно, как уставшая козочка, вытянулась на сероватом пыльном пуху рядом со связкой палаточных кольев.
— Раз ты не хочешь идти в каноэ, я немного посоплю носом, — объяснила она, даже не пытаясь уложить его рядом с собой. — Я так мало спала ночью… У нас ведь еще есть время? Как у всех военных, у тебя должен быть будильник в голове, ты меня разбудишь…
Он не успел ответить, как она заснула, завернувшись в шкуру, словно обнимая плюшевого мишку. Он нежно погладил ее по голове, а она в ответ заурчала, как довольный зверек. Потом вздохнула, словно уже видела сон. Ее радостное и спокойное лицо плыло, как светлячок, над этим скопищем застывших предметов, которые, казалось, были насквозь пропитаны безмолвием Арктики. Он тоже лег на какую-то циновку, закрыл глаза и постарался заснуть хотя бы на несколько минут. На сероватой поверхности оконного стекла играл неясный отблеск лампы, и слова, написанные Мэри Шелли, кружились перед его мысленным взором подобно извилистой погребальной процессии. «Несчастный младенец умер…» УМЕР. Он поднялся и посмотрел на Домитиллу. Она повернулась на бок, и за копной ее темных волос он не мог видеть ее лица. Долго-долго смотрел он на нее. Как объяснить ей, что между ними никогда ничего не может быть? Каждая проведенная рядом с ней минута, каждый намек на семейное счастье, каждая мечта о будущем, в котором она обещала подчиниться всем его желаниям и планам, только убеждали его в собственной правоте. А как бы он представил ее Полу? Как бы друг посмотрел на него? Может, сейчас он совершает самую большую ошибку в своей жизни. Найдет ли он когда-нибудь другую женщину, готовую спасти от неминуемой смерти и отдаться ему с таким пылом и восторгом? А если найдет, будет ли она хоть на четверть так же красива, будет ли ее грудь хоть на одну десятую часть так полна и великолепна? Но почему случилось, что она, сама того не ведая, принесла человеку, которого решила полюбить, письмо, содержание которого причинило ему невыносимую боль? Она не подозревала — откуда она могла знать? — как подействуют на него эти несколько слов. Девушка перевернулась на спину, и он подумал, что не уверен, что она понравилась бы Шелли. «Пусть ее вымоют в ванне или фонтане, причешут, надушат, выщиплют лишние волосы, сделают маникюр, — приказал бы он. — Пусть она предстанет передо мной нимфой на ложе из мха, а не дикой лесной дриадой». Домитилла захрапела. Господи, да она разбудила бы весь Оксфордшир! Все эти мирные и живописные окрестности Оксфорда, тянущиеся вдоль реки, и саму реку, светлую или черную в зависимости от погоды, медленную реку… стоячую воду…
«…Почему, ну почему я выбрал окрестности Уоллингфорда, где ни разу не был? Почему? Было столько других мест, где я знал каждую травинку на берегу. Может быть, хотелось разнообразия, может, надоели луга вокруг Эбингдона и прилегавшие к ним рощи, где каждое воскресенье после полудня появлялось столько клетчатых скатертей и корзин для пикников, что исчезало ощущение того, что ты находишься за городом. По воскресеньям, с тех пор, как Джером К. Джером написал свой проклятый роман и кататься по Темзе на лодках вошло в моду, все приезжали туда семьями из Оксфорда, Нортхэмптона и Лондона целыми поездами! Уоллингфорд, где было хуже с транспортом, притягивал гораздо меньше народа, а берега там внушали доверие; сразу после постройки шлюза их укрепили, и ниже Бэзилдон-парка поверху шла дорога, с которой все время было видно реку. Пологие холмы, на которых паслись белые козочки, были живописны и кокетливы и, словно драгоценная рама, обрамляли извивы реки, по которой плыли длинные узкие лодки, раскрашенные в яркие цвета. „Игрушки!“ — радостно закричала Элис, показывая на них ручкой. Игрушки. Несмотря на то что утренний туман все еще окутывал вокзал в Оксфорде — вокзал на Хайуэйк-стрит, тот, с которого мы всегда ездили за город, — Одри процитировала народную примету, которую я помню до сих пор: „Серый туман на рассвете предвещает теплый день“.
В поезде мы пели, Одри, Элис и я. Мы продолжали петь и тогда, когда паровозик остановился и мы пошли по июньской жаре к рощице, за которой, если верить карте, должна была находиться река. Я нес ивовую корзину. Элис отказалась садиться в коляску и топала между нами. Реки видно не было, но мы слышали плеск воды, разговоры гребцов и хлопанье крыльев птиц. «Кажется, здесь болотце, не обозначенное на карте», — сказала вдруг Одри. Я и сам только что почувствовал, что земля под ногами стала пористой, как губка, и взял Элис за руку. Одри везла коляску и отстала от нас шагов на тридцать. Она окликнула меня, казалось, ей хотелось повернуть назад, но сквозь деревья уже поблескивала вода, и я помню, как сказал ей: «Присмотри за малышкой, я пойду проверю, сможем ли мы устроить пикник на берегу». Я отпустил ручку девочки и спустился к воде. Течения почти не было, что совершенно нормально ниже шлюза. Я нашел симпатичное местечко под кустами беспорядочно разросшегося орешника, с облегчением поставил тяжелую корзину и начал раскладывать на траве ее содержимое с чувством приятной свободы, которое испытываешь июньским утром в живописном месте, словно сошедшем с картин Гейнсборо. Я не видел Одри, но слышал, как она спросила меня из-за деревьев, взял ли я соус для салата. Вскоре она появилась, на ходу разворачивая скатерть, которую везла на коляске.
— Мне жаль, что я забыла соус, — сказала она мне. — Но после того, как в прошлый раз Элис его пролила…
Может быть, меня удивила ее беспечность? Но вдруг я крикнул:
— А где наша малышка?
Одри бросилась ко мне:
— Она сказала: «Я пойду с папой!»
Я никогда не забуду лица Одри. Она побелела как простыня. Ребенка нигде не было видно. Мы звали изо всех сил — я до сих пор слышу голос Одри, сдавленный тревогой, — и бегали в траве по лугу. Потом вернулись назад по той тропинке, где заметили воду. И только тогда я с ужасом понял, что мы шли вдоль маленького болотца, которое можно было обнаружить только по пучкам тростника да редким пузырькам, поднимавшимся со дна зеленоватых луж. Из-за высокой травы выглядывала старая полузатонувшая лодка. «Элис! Элис! — звали мы. — Элис, прошу тебя…» На берегу тоже не было никаких следов. Тогда-то я наконец понял, что означают слова «ломать руки». Наша тревога передалась и природе, даже птицы смолкли. Пассажиры одной из лодок радостно махали нам; они, должно быть, приняли нас за сумасшедших, бегавших вокруг того, что было для них просто болотцем… Потом из Уоллингфорда прибыли пожарные в огромных резиновых сапогах, вызванные пассажирами другой лодки, до которых нам удалось докричаться. Вода не доходила им даже до колен, и это придало мне сил, но Одри отнимала у меня последние крохи надежды. Она цеплялась за мужчин и кричала: «Она была здесь, она была с нами!» Один из пожарных раздраженно ответил: «Да, миссис, так это и бывает. Всегда есть минута до того, как…»»
Раздался пронзительный крик, отозвавшийся эхом, как в подземном лабиринте. Он знал, что это за крик.
Он проснулся весь в поту: да, он слышал этот крик раньше. Так резко и надрывно кричала Одри, не желавшая понять и принять то, что произошло. Крик перешел в долгий отчаянный стон, который пытались унять констебли, пока он сидел под деревом, не находя в себе сил даже плакать. Элис нашли гораздо позже, лежащей на животе под двумя футами воды, с ряской в белокурых волосах. Тогда, прежде чем сообщить об этом Одри, приехавший на место врач дал ей сильное успокоительное.
Воспоминания ожили в нем с такой силой, что заболела грудь, словно его пронзил моржовый клык, висевший над ним на стене. В нескольких шагах от него спала Домитилла, свернувшись калачиком, как охотничья собака. Она перестала храпеть, но теперь бессвязно и неразборчиво бормотала что-то. Удивительно, какое количество тонких и разнообразных звуков издавала она во сне, словно спрятавшаяся в норе лисица. Он долго лежал неподвижно, слушая, как она спит, и никак не мог избавиться от ощущения, что стоит на краю пропасти своего кошмара, словно у коварной поверхности зеленой воды, поглотившей его «несчастного ребенка». Он так часто вспоминал эту сцену, что она казалась ему ближе, чем все их вчерашние странные приключения. «Несчастный ребенок умер» — эти слова причиняли ему невыносимую боль. Почему он отпустил тогда ее руку? Теперь ей было бы семь лет. Он писал бы ей письма, он стремился бы увидеться с ней, это была бы цель, ради которой он стремился бы в Рим… К горлу подступили рыдания. Домитилла перевернулась на другой бок, не догадываясь о том, какие страдания, сама того не ведая, доставила ему. У нее были слегка припухшие губы, как у тех, кто слишком долго сосал палец, а на чистом лице играла слабая нежная улыбка. Ее грудь тихо вздымалась. «Она захочет детей, — думал Ларри, — это точно, у нее грудь словно создана для того, чтобы кормить малышей, а я, после того что случилось с Элис, не могу сделать ей ребенка; но она будет брать меня измором, превратится в воплощенную нежность, соблазном и упорством начнет добиваться своего… Я стану ее добычей: сначала меня очаруют, потом задушат и свяжут. Она обовьется вокруг меня как плющ… Да и нет нужды прятаться за этими сравнениями: я ее не люблю, вот и все. Бесполезно принимать за любовь любопытство, двигавшее мною, желание узнать, похожа ли она на видение, явившееся мне в полумраке пустой прихожей… Мне надо порвать с ней, немедленно, не дожидаясь, пока она проснется. Необходимо выскользнуть из этого хаоса и бежать, бежать, ни о чем не думая и ни о чем не сожалея. Не сожалея».
Но он не двигался с места, словно догадываясь, что эти когтистые предметы — снасти, ремни, крюки и гарпуны, — созданные для борьбы со стихией, а теперь превратившиеся в запыленные музейные экспонаты, образуют враждебный лабиринт, по которому, несмотря на слабый свет догоравшей лампы, он не сможет пройти, не разбудив девушку. Он снова посмотрел на фотографию матери Домитиллы. Как бы ему хотелось тоже оказаться возле больших ворот аббатства! Его мучило смутное предчувствие, что вот-вот разразится катастрофа, что монастырь будет скоро разрушен. Если драгоценные документы, подобные тому, что принесла девушка, еще находятся наверху, они рискуют снова отправиться в путешествие по опасным дорогам, потеряться или быть уничтоженными зажигательными бомбами, как только покинут свое укрытие. Не мешкая отправиться туда — это, быть может, последний шанс спасти рукописи, которые были ему дороги больше всего, символом которых стал для него фрагмент письма Мэри. То, что удалось посланцу Амброджио — перейти линию фронта, — могло получиться и у него.
— Это будет расценено как дезертирство, — подумал он вслух. — Майор Хокинс не замедлит поставить начальство в известность, и все сочтут, что я не подчинился приказу. Безумие! А еще этот обломок кораблекрушения в доке, который может в любой момент всплыть вместе со своим содержимым… Но выбора у меня нет, а письмо Мэри Шелли, вновь погрузившее меня в отчаяние, придает мне уверенность в том, что еще не поздно, что там, наверху, остаются сокровища, которые необходимо спасти от разграбления. Надо будет передать сообщение Полу и сказать ему, что мне представилась возможность действовать и что, пользуясь соответствующей моей должности свободой, я тотчас же за нее ухватился. Я попрошу его предупредить мое начальство, чтобы они не считали меня дезертиром.
— Сейчас четыре, а он никогда не возвращается раньше девяти, — сказала Домитилла. — Тогда я и посмотрю, не заметил ли он чего, и расскажу ему, как я волнуюсь, что отец еще не вернулся. А завтра утром я объясню, что не спала уже вторую ночь, что не хочу оставаться на Ривьера-ди-Кьяйя и решила пойти работать в Баньоли. Видишь, у нас достаточно времени, чтобы сплавать снова…
Она наклонилась, чтобы поцеловать его. Он позволил ей это, но не вернул поцелуй. Неожиданно она разжала объятия, встала, одернула юбку и вылезла из лодки.
— Почему ты отворачиваешься от меня? — с болью в голосе крикнула она. — Тебе что, не было хорошо? Тебе не понравилось?
— Очень понравилось, — ответил он огорченно. — Ты меня немного изнасиловала, но я не буду на это жаловаться! Плохо, что я не могу отделить то, что чувствовал сейчас с тобой, от того, что случилось раньше…
— А я, когда буду думать о нас двоих, стану вспоминать каноэ, а не портшез!
— Мне бы тоже этого хотелось, — с сожалением заметил он.
Она в ярости бросилась прочь, и он увидел, как она лавирует между связками шестов и с томной грацией устремляется в лабиринт из предметов. Враждебное и нелепое пространство гаража, казалось, очеловечилось, согрелось и превратилось в фантасмагорический дворец, в котором она была одновременно нимфой и весталкой. Внезапно раздался пронзительный крик.
— Что случилось? — воскликнул Ларри. Домитилла согнулась, словно ее подстрелили на бегу, и он с ужасом увидел, что стальные челюсти капкана сомкнулись на ее узких щиколотках. Она продолжала кричать и ломать руки, скрючившись от боли. Он тут же представил себе, как ломаются ее хрупкие косточки, ее боль, кровотечение, которое никак не удается остановить… И кого звать на помощь в такой ситуации?.. Он бросился к ней, торопливо надевая брюки.
— Этого еще не хватало! Угодить в волчий капкан в центре Неаполя! Что за бредовая мысль хранить такую штуковину! Где ключ?
— На верстаке! — крикнула она.
Он уже бежал к верстаку, когда услышал, как она вприпрыжку бежит за ним, заливаясь смехом.
— Я пошутила, этот капкан для гризли! Я спокойно могу всунуть туда ноги и вытащить их…
Раздался звук пощечины. Все случилось как бы помимо его воли, и он тотчас же пожалел об этом, с таким невыразимым упреком смотрела на него девушка.
— Ты делаешь… так же, как он. — выдохнула она.
— Послушай, если ты и с ним так шутила, то тут я его понимаю.
Она снова заплакала. Горе ее было настолько безутешно, что он обнял ее и, прижав к себе, попытался приласкать:
— Прости меня. Я так испугался… Мне показалось, ты можешь потерять ногу… Я не понимаю таких шуток.
Видя его раскаяние, она немного успокоилась.
— Я встала, чтобы достать для тебя подарок, — объяснила она, шмыгая носом. — Я хотела подарить тебе это. Чтобы ты помнил о том, как мы впервые были вместе.
Она поколебалась с минуту, потом открыла маленькую сумочку на длинной ручке, которую он уже видел у нее в тот день, когда взорвалась бомба, достала сложенный вчетверо листок бумаги и протянула Ларри.
Он медленно развернул листок. Едва взяв записку, прежде чем прочитать из нее хоть слово, он вновь ощутил далекий и неистребимый запах воска, наполнявший готические залы Бодлианской библиотеки. Последние лучи солнца придавали белой бумаге оттенок старого пергамента.
— Подожди, здесь есть лампа, я сейчас зажгу, — сказала Домитилла.
В колеблющемся пламени газовой лампы он наконец смог рассмотреть листок.
— Кажется, на эту записку пролили воду! — воскликнул он разочарованно.
И в самом деле, на листке остались коричневатые следы жидкости, которые стерли часть текста.
— Скорее всего это произошло вскоре после того, как была сделана запись, — уточнил он, склоняясь над листком.
— Ты узнаешь почерк?
— О да! — сказал Ларри. — Так это документ из квартиры Креспи?
— Нет, я никогда не держала в руках послание из секретера, о котором ты подумал. Дон Этторе просто прочел мне его и положил обратно в ящик. Мне кажется, она упрекала мужа за то, что чувствовала себя одинокой. Но почему ты так побледнел? — воскликнула Домитилла.
Ларри прислонился к стене гаража и уставился в землю. Девушка подошла к нему:
— Что с тобой? Ведь не эта же единственная фраза, которую здесь еще можно прочесть, привела тебя в такое состояние?
— Нет, ничего, — ответил он, поднимая голову. — Но ты мне ничего не говорила об этом документе…
Она, казалось, была потрясена впечатлением, которое ее подарок произвел на Ларри.
— Не было причины о нем рассказывать… Я хотела… просто сделать тебе сюрприз… По правде сказать, этот листок лежал у отца в кармане вместе с деньгами… Я в любом случае отдала бы его тебе… Я хочу сказать, что даже если бы в каноэ ничего не произошло…
Речь ее звучала отрывисто и неровно, она судорожно цеплялась за Ларри.
— Успокойся, — произнес он устало. — Я верю, что ты отдала бы мне его.
— Это не то письмо, которое мне читал дон Этторе, но мой отец, наверное, вытащил его у него из секретера. А где еще ему было его взять? В этих ящиках, наверное, полно таких писем. Он считал, что дон Этторе ничего не заметит, и хотел продать его тебе теперь, когда у тебя завелись пети-мети…
— Что?
— Звонкая монета… Так говорят на улицах… Как только узнал, что ты интересуешься этой эпохой, он подумал, что поймал идеальную дичь…
Ларри в задумчивости покачал головой:
— Это письмо… Оно не от Креспи.
Она удивленно взглянула на него:
— Откуда ты знаешь? Тут не хватает стольких слов…
— Их здесь вполне достаточно, — вздохнул Ларри. — «А sad fate. The unfortunate baby died one year lat… in Napl… and poor unlucky E…»60, — прочел он глухим голосом.
Рука с письмом безвольно повисла вдоль туловища. Как странно, что мрачные строки, написанные Мэри Шелли, нашли его здесь, в этом потаенном убежище. Домитилла схватила его за руку.
— Мне не следовало отдавать его тебе? — спросила она. — Я не должна была этого делать?..
Ларри махнул рукой, словно сгоняя с плеча девушки ночную бабочку.
— Скажи лучше, какая это буква?
Она отодвинулась от него и закрыла лицо руками.
— Какая разница, если у тебя испортилось настроение? — прошептала она. — Я даже не поняла, что ты прочел. Почему между нами все и всегда оборачивается к худшему?..
Он ласково притянул ее к себе:
— Пожалуйста, постарайся. Именно из таких мелочей складываются великие открытия.
Внезапно успокоившись, она склонилась над запиской и прилежно, как школьница, стала ее рассматривать.
— Эти подтеки не дают как следует разобрать… «Э» — мне кажется. Часть буквы стерта водой, но остальное пока видно.
Он кивнул:
— Я тоже так думаю, и это подтверждает мои утренние рассуждения. Речь идет… — Он закрыл глаза. — Речь идет о том младенце, что родился на Ривьера-ди-Кьяйя двадцать седьмого декабря тысяча восемьсот восемнадцатого года. Пытаясь выяснить для моей книги, кто из трех женщин, живших тогда в доме, мог быть его матерью, я предположил, нет, я был убежден, что… Ты принесла мне то, что я уже не надеялся найти, — доказательство моей правоты.
— Тогда почему у тебя было такое выражение лица?
Ларри молчал. Он неотрывно смотрел в стеклянные глаза медвежьей головы, висевшей на стене прямо перед ним.
— Отец говорил, что он убил его на Шпицбергене, — сказала Домитилла, проследив за направлением его взгляда. — Но я не верю, как, впрочем, и другим его рассказам… А почему ты сказал, что это письмо не могло лежать у дона Этторе? — спросила она просто для того, чтобы слышать звук его голоса.
— Это письмо могло быть написано только после смерти ребенка, поскольку именно о ней в нем и говорится. Это была девочка, ее звали Еленой, она умерла в доме на вико Канале в июне тысяча восемьсот двадцатого года пятнадцати месяцев от роду. Ее мать находилась тогда далеко от Неаполя. Они все уехали на следующий день после того, как была сделана запись о ее рождении.
Объяснение ее не убедило.
— А почему это письмо не могло быть адресовано владельцу дома, предку дона Этторе, чтобы предупредить его о смерти ребенка? В конце концов, она родилась в его доме, и синьора Шелли могла захотеть, чтобы он узнал…
Ларри поморщился:
— В принципе такое возможно, однако никто никогда не упоминал о переписке Мэри с хозяином дома, имени которого мы даже не знаем. Она никогда не намекала на это в своем дневнике и, я уверен, никогда с ним не встречалась. Почему же спустя два года она вдруг стала бы ему писать, и только для того, чтобы сообщить о сугубо личных событиях? Кроме того, существует еще одно обстоятельство, которое заставляет меня считать, что это письмо не из квартиры Креспи: твой отец не стал бы рисковать, похищая его, зная, что продать его он сможет только мне, а он догадывался: я намерен лично встретиться с доном Этторе. И я обязательно спросил бы у последнего, не его ли это письмо!
Домитилла снова посмотрела на тоненький листочек, заключавший в себе столько былых тревог.
— Предположим, что «Э» — мать девочки. Что тебе это дает?
— Если бы здесь стояла буква «К», то это бы означало, что матерью ребенка была сводная сестра Мэри. «Э» — это Элиза, ее гувернантка.
— Значит, твой парень спал со всеми подряд! — воскликнула она, толкая его кулачком. — Ох уж эти англичане с их показной сдержанностью! А ведь это было непросто! Пробираться украдкой из комнаты в комнату и с этажа на этаж… Я-то знаю, я так часто старалась возвращаться незамеченной!
— По сравнению с нами он находился не в таком уж сложном положении, — вздохнул Ларри.
— Почему? — наивно удивилась Домитилла. — Ты считаешь наше положение таким сложным?
— Нет, вовсе нет, — ответил Ларри.
Казалось, его ответ ее успокоил, и она прижалась к нему.
— Не так уж трудно найти немного радости в этой жизни, — сказала она. — Тогда на все начинаешь смотреть проще. Поверь, все будет казаться легким потом, когда я стану вспоминать о том, что пережила. Я не буду стеснять тебя, когда мы будем жить вместе, надоедать тебе, следить за тобой. Ты сможешь поступать как Шелли.
— Я уже похож на него; только у меня нет его гениальности, но гораздо больше неприятностей, — проворчал Ларри.
— Почему? У тебя есть женщины, кроме меня? — живо спросила она.
Он рассмеялся:
— Видишь, ты уже начала!
— Прости… Я же сидела в тюрьме, как та итальяночка, о которой ты рассказывал моему отцу… Как ее звали?
— Эмилия. Эмилия Вивиани.
— Я тоже ждала прекрасного англичанина, который помог бы мне освободиться…
Она снова подошла и прижалась к нему головой. Запах ее волос ударил ему в нос.
— Я хочу, чтобы тебе было хорошо со мной, обещаю, что не буду больше так глупо шутить, как с этим капканом. Но я так и не поняла, правильно ли поступила, отдав тебе это письмо. У тебя был такой… грустный вид.
Ларри ласково отодвинулся.
— Я убежден, что это письмо передал твоему отцу тот же человек, который принес фотографию грузовика с картинами перед монастырем Монтекассино.
Она слегка наклонила голову.
— Ты говоришь о вчерашней фотографии?
— Да. Ты не знаешь, кто это мог быть? Он никогда не говорил тебе о ком-то, кто работает на заводе по производству соков под горой, на которой стоит аббатство?
— Нет, уверяю тебя… Я так хотела бы помочь тебе, — прибавила она с нежностью.
Она снова обняла его, а он продолжал расспрашивать:
— Тот монах, к которому ездил твой отец… Жаль, что ты не помнишь его имени! Вечером, когда вернешься домой, попробуй поискать, нет ли где-нибудь других бумаг, относящихся к этой эпохе… Может быть, информатор твоего отца при неизвестных нам обстоятельствах наткнулся на документы, которые доверили аббатству? Я знаю, что в это убежище, казавшееся многим неприступным, были свезены не только картины, но и архивы, среди которых рукописные фонды, имеющие отношение к английским поэтам, которые путешествовали по Европе и особо любили Италию. Это письмо не единственное… Оно было частью целого собрания.
Она растерянно взмахнула руками:
— Если бы в квартире были другие бумаги, я бы о них знала!
— А тайник? Фальшивая дверь? Как раз для того, чтобы ты не могла найти…
Она пожала плечами.
— Поверь, не осталось ничего, — сказала она тоном, в котором слышались одновременно покорность судьбе и беспечность, словно в глубине души она радовалась тому, что у нее ничего нет.
Ларри не смог сдержать улыбки.
— На самом деле я боюсь, что Амброджио был частью подпольной сети. Можно предположить, что кто-то имеет доступ в аббатство и походя стащил письмо, которое спрятать гораздо проще, чем картину! Он попросил твоего отца сбыть его, подобно лекарству или тросу, которыми я недавно занимался. Боюсь, как бы картинами уже не занялись немцы, потому что они не из тех, кто ждет зимы, чтобы перевозить их без упаковки на грузовиках, как на той фотографии. В тот день, когда взорвалась бомба, твой отец рассказал мне историю о ящиках, которая о многом говорит, как мне кажется. Сейчас картины уже упакованы.
Домитилла отошла на несколько шагов, потом вернулась с озадаченным видом.
— Я не понимаю, как он смог так быстро отыскать именно те бумаги, которые больше всего тебя интересуют! Он познакомился с тобой совсем недавно… Аббатство не магазин, в котором выбирают товар с доставкой на дом!
— Мне представляется, что дело было так: когда он узнал (не знаю, от кого) о существовании архива, спрятанного в Монтекассино, он прежде всего подумал о Креспи и приберег эту информацию до лучших дней; потом он встретил меня, выяснил, что я этим интересуюсь, и предупредил своих сообщников, что рыбка клюнула.
Она хихикнула, но потом задумалась и спросила:
— А что это за история с гусями? Я вспомнила о ней сегодня ночью. Что он хотел этим сказать? «Шесть серых гусей…» — повторила она, словно детскую считалку.
— Похоже на тайное послание, — задумчиво прошептал Ларри. — Не знаешь, на что он намекал? В этих трех словах есть смысл, черт возьми…
— Конечно, синьор, но я слишком хочу спать, чтобы его искать.
Она подавила зевок и внезапно, как уставшая козочка, вытянулась на сероватом пыльном пуху рядом со связкой палаточных кольев.
— Раз ты не хочешь идти в каноэ, я немного посоплю носом, — объяснила она, даже не пытаясь уложить его рядом с собой. — Я так мало спала ночью… У нас ведь еще есть время? Как у всех военных, у тебя должен быть будильник в голове, ты меня разбудишь…
Он не успел ответить, как она заснула, завернувшись в шкуру, словно обнимая плюшевого мишку. Он нежно погладил ее по голове, а она в ответ заурчала, как довольный зверек. Потом вздохнула, словно уже видела сон. Ее радостное и спокойное лицо плыло, как светлячок, над этим скопищем застывших предметов, которые, казалось, были насквозь пропитаны безмолвием Арктики. Он тоже лег на какую-то циновку, закрыл глаза и постарался заснуть хотя бы на несколько минут. На сероватой поверхности оконного стекла играл неясный отблеск лампы, и слова, написанные Мэри Шелли, кружились перед его мысленным взором подобно извилистой погребальной процессии. «Несчастный младенец умер…» УМЕР. Он поднялся и посмотрел на Домитиллу. Она повернулась на бок, и за копной ее темных волос он не мог видеть ее лица. Долго-долго смотрел он на нее. Как объяснить ей, что между ними никогда ничего не может быть? Каждая проведенная рядом с ней минута, каждый намек на семейное счастье, каждая мечта о будущем, в котором она обещала подчиниться всем его желаниям и планам, только убеждали его в собственной правоте. А как бы он представил ее Полу? Как бы друг посмотрел на него? Может, сейчас он совершает самую большую ошибку в своей жизни. Найдет ли он когда-нибудь другую женщину, готовую спасти от неминуемой смерти и отдаться ему с таким пылом и восторгом? А если найдет, будет ли она хоть на четверть так же красива, будет ли ее грудь хоть на одну десятую часть так полна и великолепна? Но почему случилось, что она, сама того не ведая, принесла человеку, которого решила полюбить, письмо, содержание которого причинило ему невыносимую боль? Она не подозревала — откуда она могла знать? — как подействуют на него эти несколько слов. Девушка перевернулась на спину, и он подумал, что не уверен, что она понравилась бы Шелли. «Пусть ее вымоют в ванне или фонтане, причешут, надушат, выщиплют лишние волосы, сделают маникюр, — приказал бы он. — Пусть она предстанет передо мной нимфой на ложе из мха, а не дикой лесной дриадой». Домитилла захрапела. Господи, да она разбудила бы весь Оксфордшир! Все эти мирные и живописные окрестности Оксфорда, тянущиеся вдоль реки, и саму реку, светлую или черную в зависимости от погоды, медленную реку… стоячую воду…
«…Почему, ну почему я выбрал окрестности Уоллингфорда, где ни разу не был? Почему? Было столько других мест, где я знал каждую травинку на берегу. Может быть, хотелось разнообразия, может, надоели луга вокруг Эбингдона и прилегавшие к ним рощи, где каждое воскресенье после полудня появлялось столько клетчатых скатертей и корзин для пикников, что исчезало ощущение того, что ты находишься за городом. По воскресеньям, с тех пор, как Джером К. Джером написал свой проклятый роман и кататься по Темзе на лодках вошло в моду, все приезжали туда семьями из Оксфорда, Нортхэмптона и Лондона целыми поездами! Уоллингфорд, где было хуже с транспортом, притягивал гораздо меньше народа, а берега там внушали доверие; сразу после постройки шлюза их укрепили, и ниже Бэзилдон-парка поверху шла дорога, с которой все время было видно реку. Пологие холмы, на которых паслись белые козочки, были живописны и кокетливы и, словно драгоценная рама, обрамляли извивы реки, по которой плыли длинные узкие лодки, раскрашенные в яркие цвета. „Игрушки!“ — радостно закричала Элис, показывая на них ручкой. Игрушки. Несмотря на то что утренний туман все еще окутывал вокзал в Оксфорде — вокзал на Хайуэйк-стрит, тот, с которого мы всегда ездили за город, — Одри процитировала народную примету, которую я помню до сих пор: „Серый туман на рассвете предвещает теплый день“.
В поезде мы пели, Одри, Элис и я. Мы продолжали петь и тогда, когда паровозик остановился и мы пошли по июньской жаре к рощице, за которой, если верить карте, должна была находиться река. Я нес ивовую корзину. Элис отказалась садиться в коляску и топала между нами. Реки видно не было, но мы слышали плеск воды, разговоры гребцов и хлопанье крыльев птиц. «Кажется, здесь болотце, не обозначенное на карте», — сказала вдруг Одри. Я и сам только что почувствовал, что земля под ногами стала пористой, как губка, и взял Элис за руку. Одри везла коляску и отстала от нас шагов на тридцать. Она окликнула меня, казалось, ей хотелось повернуть назад, но сквозь деревья уже поблескивала вода, и я помню, как сказал ей: «Присмотри за малышкой, я пойду проверю, сможем ли мы устроить пикник на берегу». Я отпустил ручку девочки и спустился к воде. Течения почти не было, что совершенно нормально ниже шлюза. Я нашел симпатичное местечко под кустами беспорядочно разросшегося орешника, с облегчением поставил тяжелую корзину и начал раскладывать на траве ее содержимое с чувством приятной свободы, которое испытываешь июньским утром в живописном месте, словно сошедшем с картин Гейнсборо. Я не видел Одри, но слышал, как она спросила меня из-за деревьев, взял ли я соус для салата. Вскоре она появилась, на ходу разворачивая скатерть, которую везла на коляске.
— Мне жаль, что я забыла соус, — сказала она мне. — Но после того, как в прошлый раз Элис его пролила…
Может быть, меня удивила ее беспечность? Но вдруг я крикнул:
— А где наша малышка?
Одри бросилась ко мне:
— Она сказала: «Я пойду с папой!»
Я никогда не забуду лица Одри. Она побелела как простыня. Ребенка нигде не было видно. Мы звали изо всех сил — я до сих пор слышу голос Одри, сдавленный тревогой, — и бегали в траве по лугу. Потом вернулись назад по той тропинке, где заметили воду. И только тогда я с ужасом понял, что мы шли вдоль маленького болотца, которое можно было обнаружить только по пучкам тростника да редким пузырькам, поднимавшимся со дна зеленоватых луж. Из-за высокой травы выглядывала старая полузатонувшая лодка. «Элис! Элис! — звали мы. — Элис, прошу тебя…» На берегу тоже не было никаких следов. Тогда-то я наконец понял, что означают слова «ломать руки». Наша тревога передалась и природе, даже птицы смолкли. Пассажиры одной из лодок радостно махали нам; они, должно быть, приняли нас за сумасшедших, бегавших вокруг того, что было для них просто болотцем… Потом из Уоллингфорда прибыли пожарные в огромных резиновых сапогах, вызванные пассажирами другой лодки, до которых нам удалось докричаться. Вода не доходила им даже до колен, и это придало мне сил, но Одри отнимала у меня последние крохи надежды. Она цеплялась за мужчин и кричала: «Она была здесь, она была с нами!» Один из пожарных раздраженно ответил: «Да, миссис, так это и бывает. Всегда есть минута до того, как…»»
Раздался пронзительный крик, отозвавшийся эхом, как в подземном лабиринте. Он знал, что это за крик.
Он проснулся весь в поту: да, он слышал этот крик раньше. Так резко и надрывно кричала Одри, не желавшая понять и принять то, что произошло. Крик перешел в долгий отчаянный стон, который пытались унять констебли, пока он сидел под деревом, не находя в себе сил даже плакать. Элис нашли гораздо позже, лежащей на животе под двумя футами воды, с ряской в белокурых волосах. Тогда, прежде чем сообщить об этом Одри, приехавший на место врач дал ей сильное успокоительное.
Воспоминания ожили в нем с такой силой, что заболела грудь, словно его пронзил моржовый клык, висевший над ним на стене. В нескольких шагах от него спала Домитилла, свернувшись калачиком, как охотничья собака. Она перестала храпеть, но теперь бессвязно и неразборчиво бормотала что-то. Удивительно, какое количество тонких и разнообразных звуков издавала она во сне, словно спрятавшаяся в норе лисица. Он долго лежал неподвижно, слушая, как она спит, и никак не мог избавиться от ощущения, что стоит на краю пропасти своего кошмара, словно у коварной поверхности зеленой воды, поглотившей его «несчастного ребенка». Он так часто вспоминал эту сцену, что она казалась ему ближе, чем все их вчерашние странные приключения. «Несчастный ребенок умер» — эти слова причиняли ему невыносимую боль. Почему он отпустил тогда ее руку? Теперь ей было бы семь лет. Он писал бы ей письма, он стремился бы увидеться с ней, это была бы цель, ради которой он стремился бы в Рим… К горлу подступили рыдания. Домитилла перевернулась на другой бок, не догадываясь о том, какие страдания, сама того не ведая, доставила ему. У нее были слегка припухшие губы, как у тех, кто слишком долго сосал палец, а на чистом лице играла слабая нежная улыбка. Ее грудь тихо вздымалась. «Она захочет детей, — думал Ларри, — это точно, у нее грудь словно создана для того, чтобы кормить малышей, а я, после того что случилось с Элис, не могу сделать ей ребенка; но она будет брать меня измором, превратится в воплощенную нежность, соблазном и упорством начнет добиваться своего… Я стану ее добычей: сначала меня очаруют, потом задушат и свяжут. Она обовьется вокруг меня как плющ… Да и нет нужды прятаться за этими сравнениями: я ее не люблю, вот и все. Бесполезно принимать за любовь любопытство, двигавшее мною, желание узнать, похожа ли она на видение, явившееся мне в полумраке пустой прихожей… Мне надо порвать с ней, немедленно, не дожидаясь, пока она проснется. Необходимо выскользнуть из этого хаоса и бежать, бежать, ни о чем не думая и ни о чем не сожалея. Не сожалея».
Но он не двигался с места, словно догадываясь, что эти когтистые предметы — снасти, ремни, крюки и гарпуны, — созданные для борьбы со стихией, а теперь превратившиеся в запыленные музейные экспонаты, образуют враждебный лабиринт, по которому, несмотря на слабый свет догоравшей лампы, он не сможет пройти, не разбудив девушку. Он снова посмотрел на фотографию матери Домитиллы. Как бы ему хотелось тоже оказаться возле больших ворот аббатства! Его мучило смутное предчувствие, что вот-вот разразится катастрофа, что монастырь будет скоро разрушен. Если драгоценные документы, подобные тому, что принесла девушка, еще находятся наверху, они рискуют снова отправиться в путешествие по опасным дорогам, потеряться или быть уничтоженными зажигательными бомбами, как только покинут свое укрытие. Не мешкая отправиться туда — это, быть может, последний шанс спасти рукописи, которые были ему дороги больше всего, символом которых стал для него фрагмент письма Мэри. То, что удалось посланцу Амброджио — перейти линию фронта, — могло получиться и у него.
— Это будет расценено как дезертирство, — подумал он вслух. — Майор Хокинс не замедлит поставить начальство в известность, и все сочтут, что я не подчинился приказу. Безумие! А еще этот обломок кораблекрушения в доке, который может в любой момент всплыть вместе со своим содержимым… Но выбора у меня нет, а письмо Мэри Шелли, вновь погрузившее меня в отчаяние, придает мне уверенность в том, что еще не поздно, что там, наверху, остаются сокровища, которые необходимо спасти от разграбления. Надо будет передать сообщение Полу и сказать ему, что мне представилась возможность действовать и что, пользуясь соответствующей моей должности свободой, я тотчас же за нее ухватился. Я попрошу его предупредить мое начальство, чтобы они не считали меня дезертиром.