– Ни одна мать, – повторила она, уже обращаясь к Микки. – Я всегда так думала. А если бы узнала, что это не так, не смогла бы… стоять в стороне.
   Микки отвела взгляд, потому что не хотела говорить о своем прошлом. Не здесь, не сейчас. Сегодня речь шла о Лайлани Клонк, а не о Мичелине Белсонг. Лайлани исполнилось только девять, и, пусть на ее долю уже выпало немало несчастий, жизнь еще не прокатилась по ней тяжелым катком. Ей хватало характера, ума, у нее был шансы на выживание, на будущее, даже если сейчас шансы эти казались минимальными. В этой девочке Микки видела надежду на хорошую, чистую, целенаправленную жизнь… чего не могла увидеть в себе.
   – Есть одна причина, по которой я знала, что Луки она ненавидела больше, чем меня. Это его имя. Она говорит, что назвала меня Лайлани, что означает «небесный цветок», потому что тогда, возможно… возможно, люди не будут думать обо мне как о жалкой калеке. В этом Синсемилла проявила максимум материнской заботы. Но она говорит, что знала, каким будет Луки, еще до того, как он появился на свет. «Лукипела» по-гавайски – Люцифер.
   На лице Дженевы отразился ужас. Казалось, еще чуть-чуть, и она поставит на стол бренди, от которого пока отказывалась Микки, не для нее, а чтобы успокоить свои нервы.
   – Фотографии, – вырвалось у Микки. – Твои и Луки. Доказывающие, что брат – не плод твоего воображения.
   – Они уничтожили все его фотографии. Потому что он будет совершенно здоров, когда вернется с Ипами. И если кто-то увидит фотографии, на которых он изображен инвалидом, все сразу поймут, что излечить его могли только Ипы. Этим мы подставим наших друзей, поскольку им придется бегать от репортеров и зевак вместо того, чтобы способствовать развитию человеческой цивилизации и поднимать ее до уровня, достойного принятия в Парламент планет, где всех нас ждут дорогие подарки и огромные скидки, полагающиеся членам клуба. Синсемилла проглотила и это. Возможно, потому, что хотела это проглотить. Я все-таки спрятала две маленькие фотографии Луки, но они их нашли. И теперь его лицо сохранилось только у меня в памяти. Но я каждый день концентрируюсь на его лице, вспоминаю снова и снова, сохраняю мельчайшие детали, особенно улыбку. Я не позволю дымке времени затянуть его лицо. – Голос девочки стал мягче, но глубже проникал в души слушательниц, как воздух проникает в те места, откуда уходит вода. – Он прожил десять лет, наполненных страданиями, и нельзя допустить, чтобы он вдруг исчез, как будто его и не было. Это неправильно. Нехорошо. Очень нехорошо. Кто-то должен его помнить, вы понимаете. Кто-то.
   Осознав ужас ситуации, в которой оказалась девочка, тетя Джен лишилась дара речи, впала в ступор. Всю жизнь, до этого мгновения, Дженева Дэвис всегда могла найти слова утешения, знала, как успокоить растревоженное сердце простым поглаживанием волос, унять страх объятиями и поцелуем в лоб.
   И Микки перепугалась до смерти, чего с ней не случалось лет пятнадцать, а то и больше. Вновь почувствовала, что она – рабыня судьбы, случая, опасных мужчин, совершенно беспомощная, совсем как в детстве, когда не была себе хозяйкой. Она не могла предложить Лайлани путь к спасению, как когда-то не могла спасти себя, и это бессилие предполагало, что ей недостанет ума, храбрости, решительности для решения куда более сложной задачи: переустройства своей загубленной жизни.
   С серьезным видом Лайлани доела вторую порцию пирога, с таким серьезным, словно ела не для того, чтобы утолить собственные потребности или желания, а в память о том, кто не мог разделить с ней эту трапезу, в память о мальчике с сильным врожденным дефектом таза и вывернутыми тазобедренными суставами, мальчике, который ходил в ортопедическом ботинке, брате, который, наверное, любил яблочный пирог и чью память приходилось кормить из-за его вынужденного отсутствия.
   Замерцал огонек, что-то зашипело, змейка дыма поднялась над восковой лужицей: одна из свечей догорела, и темнота без промедления придвинула свой стул поближе к столу.

Глава 16

   Стрельба, но и сосиски. Охотники рядом, но хаос помогает уйти от них. Вокруг враждебность, но впереди надежда на спасение.
   Даже в самые темные моменты жизни свет присутствует, если верить, что он есть. Страх – яд, вырабатываемый рассудком, смелость – антидот, который всегда наготове в душе. В неудаче заложено зернышко, из которого вырастет будущий триумф. Надежды нет у тех, кто не верит в разумность существующего порядка вещей, но те, кому виден глубокий смысл в каждом из приходящих дней, живут в радости. Если тебе противостоит превосходящий силой противник, ты обнаружишь, что пинок в половые органы – очень эффективное средство борьбы.
   Это и многое другое – премудрости из «Большой книги практических советов мамы для преследуемого подрастающего хамелеона». Книга эта, разумеется, нигде не опубликована, но он может видеть ее страницы, словно это реальная книга, ничем не отличающаяся от прочитанных им, главы и главы полезных рекомендаций, за которыми давшийся дорогой ценой жизненный опыт. Его мать прежде всего – его мать, но при этом и символ сопротивления угнетению, почитаемый во всем мире, глашатай свободы, учение которой, как философия, так и практические советы выживания, передавалось от верующего к верующему, точно так же, как народные предания, которые рассказывали и пересказывали у костров и очагов, сохраняя и пронося их сквозь столетия.
   Кертис надеется, что ему не придется пинать кого-либо в половые органы, но он готов и на это, если не будет другой возможности выжить. По природе он скорее мечтатель, чем человек дела, скорее поэт, чем воин, хотя надо очень постараться, чтобы увидеть что-то поэтическое или воинственное в прижимании к груди пакета с сосисками, в забеге на корточках, в отступлении с поля боя, грохочущего у него за спиной.
   Вокруг и под разделочными столами, мимо высоких стоек с открытыми полками, уставленными посудой, укрываясь за кухонным оборудованием неизвестного ему назначения, Кертис пусть не прямо, но целеустремленно продвигается к дальнему концу кухни, в направлении, с самого начала указанном ему работающими здесь людьми.
   Но никто из работников более не хочет служить гидом. Они слишком заняты поисками убежища, расползаются по полу в разные стороны, словно солдаты, внезапно попавшие под обстрел, бормочут молитвы, каждый преисполнен решимости уберечь собственную задницу, которую когда-то его мать заботливо присыпала тальком.
   Помимо грохочущих выстрелов, Кертис слышит посвист свинцовых пуль. Они со звоном отлетают от металлических поверхностей, с чавканьем вгрызаются в дерево или пластик, булькают, пробивая полные кастрюли, гудят, пробивая пустые. Взрывается разбиваемая посуда, возмущенно скрежещут потревоженные металлические стойки, шипит быстро испаряющийся из пробитых труб ядовитый охладитель, словно зритель, недовольный игрой этого сборища бесталанных музыкантов. Возможно, поэтическая сторона Кертиса все-таки дает о себе знать даже в разгаре сражения.
   Агенты ФБР обычно не применяют оружие первыми, следовательно, инициаторами стрельбы выступили ковбои. И эти двое мужчин не схватились бы сразу за оружие, если б не знали, что федеральным агентам нужны именно они.
   Такое развитие событий более чем удивительно. В круговерти происходящего Кертис еще не может в полной мере осознать, что сие означает. Если федеральным властям стало известно о темных силах, преследующих мальчика-сироту, значит, они знают и о самом мальчике. Если они смогли опознать охотников, значит, и приметы мальчика для них не секрет.
   Кертис думал, что его преследует взвод. А теперь выходит, что ему на пятки наседает целая армия. И враги его врагов совсем необязательно его друзья, в данном случае определенно нет.
   Он добирается до конца очередного прохода и натыкается на человека, сидящего на полу меж двух высоких шкафов. Видно, что он парализован ужасом.
   Поджав колени к груди, мужчина пытается стать как можно меньше, чтобы избежать рикошета или случайной пули. Вместо шляпы на голове у него стальной дуршлаг, он держит его руками, закрывая и лицо, наверное, думает, что дуршлаг защитит его от выстрела в голову.
   Как и все на кухне, мужчина кричит. Может, его ранило. Кертис никогда не слышал криков людей с пулевыми ранениями. Отвратительный агонизирующий вопль. Такие вопли ему доводилось слышать слишком часто. Трудно поверить, что простая пуля может причинять страдания, вызывающие столь пронзительные, свидетельствующие о жутких мучениях крики.
   Сквозь маленькие отверстия дуршлага видны остекленевшие от ужаса глаза мужчины. И когда он начинает быстро говорить по-вьетнамски, его слышно, несмотря на металлический капюшон: «Мы все умрем».
   Отвечая на вьетнамском, мальчик делится одной из премудростей матери в надежде чуть успокоить мужчину: «В неудаче заложено зернышко, из которого вырастет будущий триумф».
   Но и тут наладить отношения не удается. Насмерть перепуганного вьетнамца добрые слова только выводят из себя, он вдруг начинает кричать: «Маньяк! Сумасшедший!»
   Удивленный, слишком хорошо воспитанный для того, чтобы на оскорбление отвечать оскорблением, Кертис пробирается дальше.
   Полные душевной муки вопли пугают мальчика, и, хотя их иной раз заглушает грохот выстрелов, они не стихают. Ему уже совершенно не хочется есть, но он все равно крепко сжимает в руке пакет с сосисками, зная по собственному опыту, что голод может быстро вернуться, даже если не спадет страх. Сердце излечивается медленно, мозг быстрее свыкается с новыми условиями, а тело всегда нуждается в подкормке.
   А кроме того, он должен думать о Желтом Боке. Хорошая собачка. Я иду к тебе, собачка.
   От непрекращающихся выстрелов у него звенит в ушах. Однако Кертис слышит, как кричат люди, как ругаются, а какая-то женщина поминает и поминает Святую Деву. По их голосам ясно, что битва продолжается и, возможно, до ее завершения еще далеко. Ни в одном голосе не слышится облегчения, только тревога, поспешность, стремление выжить.
   У дальнего конца кухни он видит нескольких работников, которые проталкиваются в открытую дверь.
   Уже собравшись последовать за ними, Кертис соображает, что за дверью – большой холодильник и они собираются закрыть стальную, с толстым слоем теплоизоляции дверь. Это хорошее убежище от пуль, но не более того.
   Кертису убежище не нужно. Он хочет найти аварийный люк. И как можно быстрее.
   Еще дверь. За ней – маленькая кладовка, восемь футов в ширину и десять в длину, с дверью в дальнем конце. Это тоже холодильник, с перфорированными металлическими стеллажами вдоль стен. На стеллажах – пластиковые контейнеры в полгаллона с апельсиновым, грейпфрутовым, яблочным соком, молоком, коробки с яйцами, головки сыра…
   Он хватает с полки контейнер с апельсиновым соком, мысленно дает себе наказ возвратиться в Юту, при условии, что ему удастся выбраться из этого штата живым, и расплатиться и за сосиски, и за сок. Он искренен в своих намерениях, но все равно чувствует себя преступником.
   Возлагая все надежды на дверь в дальней стене холодильника, Кертис выясняет, что она ведет в более простор-ное, с нормальной температурой воздуха помещение, где хранятся расходные материалы, не требующие охлаждения. Салфетки, туалетная бумага, жидкости для мытья посуды и чистки, воск для натирки полов.
   Логично предположить, что эта кладовка сообщается с разгрузочной площадкой или автостоянкой, и действительно, следующая дверь подтверждает правильность его рассуждений. Теплый ветерок, лишенный ароматов кухни и запаха порохового дыма, бросается на него, как игривый щенок, и ерошит волосы.
   Он поворачивает направо, добегает до края разгрузочной площадки. Четыре бетонные ступеньки – и он на асфальте еще одной автостоянки, освещенной в два раза хуже тех, где он уже побывал.
   Большинство автомобилей, похоже, принадлежат сотрудникам ресторана, станции техобслуживания и мотеля. Пикапов больше, чем легковушек, есть и несколько внедорожников, прожаренных пустыней, посеченных ветром, поцарапанных кактусами. Сразу видно, что используются они не только для поездок в супермаркет.
   С контейнером «Флоридского лучшего» в одной руке и пакетом сосисок в другой Кертис бросается между двумя внедорожниками, стремясь убежать как можно дальше от кухни до того, как его засекут агенты ФБР, охотники в обличье ковбоев и, возможно, сотрудники Службы охраны соков или детективы Агентства защиты сосисок.
   Нырнув в темный зазор, мальчик слышит крики, торопливые шаги бегущих людей… совсем рядом.
   Он оборачивается лицом в ту сторону, откуда пришел, готовый ударить первого преследователя контейнером сока. Сосиски в качестве оружия бесполезны. В инструкциях по самообороне, полученных от матери, сосиски не упоминались. А вот если контейнер не поможет, придется врезать ногой по половым органам преследователя.
   Двое, трое, пятеро мужчин пробегают мимо передних бамперов стоящих рядом внедорожников, все крепкие, мускулистые, в черных жилетках или черных ветровках с большими белыми буквами «ФБР» на спине. Двое с помповыми ружьями, трое с пистолетами. Они полностью изготовились к бою, их внимание целиком сосредоточено на двери черного хода в ресторан, так что ни один не замечает Кертиса, мимо которого они пробежали. Он так и стоит в темноте, с контейнером апельсинового сока и сосисками.
   Набрав полную грудь вяжущего воздуха пустыни, мальчик выдыхает его куда более горячим и продолжает свой путь на запад, используя для прикрытия автомобили сотрудников. Он не знает, в какую сторону бежать, но хочет убраться подальше от ресторана.
   Обогнув «Додж»-пикап, он попадает в широкий коридор между рядами автомобилей, и там его ждет верный друг, весь черный, не считая нескольких белых отметин, похожих на освещенные луной листья, сорванные ветром и опустившиеся на темную гладь пруда. Собака начеку, ушки стоят торчком, она чувствует не запах сосисок, а опасность, грозящую хозяину.
   Хорошая собачка. Сматываемся отсюда.
   Она подскакивает, от радости напрыгивает на него и бежит дальше, не на полной скорости, так, чтобы мальчик мог за ней угнаться. Доверяя ее более обостренному чутью, полагая, что она не выведет его на сообщников ковбоев, которые наверняка находятся где-то неподалеку, или на еще один отряд вооруженных до зубов агентов ФБР, Кертис следует за Желтым Боком.

Глава 17

   Для всех, кроме Ноя Фаррела, рай для одиноких и давно забытых назывался пансионом «Сьело Виста»[33]. Название заведения обещало небесную панораму, но в действительности ее посетителям предлагалось заглянуть в чистилище.
   Он не знал, что побудило его дать этому заведению другое, и столь сентиментальное, название. В остальном жизнь вытравила из него всю сентиментальность, хотя он не мог не признать, что какая-то тяга к романтизму в нем все-таки осталась.
   В этой частной клинике для психохроников не было ничего романтичного, за исключением разве что испанской архитектуры и затененных дорожек, с бордюрами из желтых и пурпурных цветов. И хотя снаружи пансион радовал взор, никто не приходил сюда в поисках любви или романтических приключений.
   На всех этажах пол, серый винил с персиковыми и бирюзовыми вкраплениями, блестел чистотой. Стены персикового цвета с белыми молдингами способствовали созданию атмосферы беззаботности и уюта. Но чистоты и радостных тонов не хватало для того, чтобы настроить Ноя на праздничный лад.
   И, конечно, работали здесь преданные делу, дружелюбные люди. Ной ценил профессионализм персонала, но улыбки и приветствия казались ему фальшивыми, не потому, что он сомневался в их искренности: просто в этом месте он сам с трудом мог выдавить из себя улыбку, а груз вины так сильно давил на сердце, когда он приходил сюда, что ему было не до эмоций.
   В центральном коридоре первого этажа, миновав сестринский пост, Ной столкнулся с Ричардом Велнодом. Ричард предпочитал, чтобы его называли Рикстер, дружеским прозвищем, полученным от отца.
   Рикстер шел, шаркая ногами, сонно улыбаясь, словно еще не успел окончательно проснуться. Толстой шеей, широкими круглыми плечами, короткими руками и ногами он напоминал какого-то сказочного персонажа, из тех, что обычно помогали главному герою: то ли доброго тролля, то ли милосердного кобольда, идущего оберегать, а не пытать шахтеров в глубоких и опасных тоннелях.
   У многих людей лицо жертвы синдрома Дауна вызывало жалость, раздражение, тревогу. Ной же всякий раз, глядя на этого двадцатишестилетнего, но в каком-то смысле навеки мальчика, остро чувствовал узы несовершенства, которые связывали всех без исключения сыновей и дочерей этого мира, и благодарил Всевышнего за то, что худшие из собственных его несовершенств поддавались исправлению, если он находил в себе силу воли исправить их.
   – Этой оранжевой малышке нравится темнота на улице? – спросил Рикстер.
   – О какой оранжевой малышке ты говоришь? – спросил Ной.
   Рикстер прикрывал одной ладонью другую, словно в них таилось сокровище, которое он нес в подарок королю или Богу.
   Когда Ной наклонился, чтобы посмотреть, ладони чуть разошлись, словно створки раковины, с неохотой соглашающиеся продемонстрировать хранящуюся в них драгоценную жемчужину. По ладони нижней руки ползла божья коровка, маленькая оранжевая черепашка размером с бусину.
   – Она даже немного летает, – Рикстер быстро свел ладони. – Я ее отпущу. – Он посмотрел на сгустившиеся за окном сумерки. – Может, она испугается. Я про темноту.
   – Я знаю повадки божьих коровок, – ответил Ной. – Они любят ночь.
   – Ты уверен? Небо в темноте пропадает, и все становится таким огромным. Я не хочу, чтобы она испугалась.
   Мягкое лицо Рикстера и его глаза светились врожденной добротой и наивностью, которой невозможно лишить, поэтому к его тревоге за насекомое следовало отнестись со всей серьезностью.
   – Знаешь, иногда божьи коровки боятся птиц.
   – Потому что птицы едят насекомых.
   – Совершенно верно. Но птицы в большинстве своем ночью разлетаются по гнездам, где и остаются до утра. Поэтому в темноте твоя оранжевая малышка будет в полной безопасности.
   Низкому лбу Рикстера, плоскому носу, тяжелым чертам лица в большей степени соответствовала угрюмость, однако он умел и широко улыбаться.
   – Я многих выпускаю, знаешь ли.
   – Знаю.
   Мух, муравьев. Мотыльков, бьющихся о стекло, моль, наевшуюся шерсти. Пауков. Крошечных жучков. Всех их и многих других спасал этот ребенок-мужчина, выносил из «Сьело Висты» и выпускал.
   Однажды, когда обезумевшая от страха мышь металась из комнаты в комнату и по коридорам, преследуемая санитарами и медсестрами, Рикстер встал на колени и протянул к ней руку. Словно почувствовав в нем душу святого Франциска, испуганная беглянка бросилась к нему на ладонь, взобралась по руке и наконец уселась на покатом плече. Под аплодисменты и радостные улыбки персонала и пациентов он вышел из дома и отпустил дрожащее существо на лужайку. Мышь тут же нырнула в клумбу красных и коралловых цветов.
   Мышь, конечно же, всегда жила в доме, предпочитая норку за стеной полю, в цветах спряталась только для того, чтобы прийти в себя от выпавших на ее долю испытаний и к ночи перебраться обратно в теплый особняк, куда не пускали кошек.
   По мнению Ноя, в стремлении выпускать на свободу насекомых и прочую живность Рикстер исходил из того, что «Сьело Виста», несмотря на заботливый персонал и максимум удобств, не может считаться естественной средой обитания для любого живого существа.
   Первые шестнадцать лет мальчик жил в большом мире, с отцом и матерью. Их убил пьяный водитель на Тихоокеанской береговой автостраде, в десяти минутах езды от дома. Только после той поездки они попали не домой, а в рай.
   Дядя Рикстера стал исполнителем завещания и опекуном мальчика. К неудовольствию родственников, его тут же определили в «Сьело Висту». Он приехал, застенчивый, испуганный, молчаливый. А неделей позже стал спасителем насекомых и мышей.
   – Я уже отпускал божью коровку, раз или два, но днем.
   Подумав, что Рикстер немного боится ночи, Ной спросил:
   – Ты хочешь, чтобы я вынес ее из дома и отпустил?
   – Нет, благодарю. Я хочу посмотреть, как эта малышка полетит. Я посажу ее на розы. Они ей понравятся.
   Прикрыв божью коровку ладонями и прижимая их к сердцу, шаркая ногами, он направился к холлу и парадной двери.
   Ноги Ноя вдруг стали такими же тяжелыми, как у Рикстера, но он постарался не шаркать ими, преодолевая последние ярды до комнаты Лауры.
   Освободитель божьих коровок крикнул ему вслед:
   – Лаура этот день провела не здесь. Отправилась в одно из тех мест, где часто бывает.
   Ной остановился.
   – В какое именно?
   – В то, где грустно, – не оглядываясь, ответил Рикстер.
   В ее комнате, расположенной в конце коридора, не было и намека на то, что это больничная палата или даже номер санатория. Персидский ковер на полу, недорогой, но красивый, в сине-красно-зеленых узорах. Мебель не из пластика и металла, а из дерева цвета спелой вишни.
   Освещала комнату лампа, стоявшая на тумбочке у кровати. Лаура жила одна, потому что не могла общаться с людьми.
   Босоногая, в белых брюках из хлопчатобумажной ткани и розовой блузе, она лежала на смятом покрывале, головой на подушке, спиной к двери и лампе, лицом в тени. Не шевельнулась, когда он вошел, ничем не показала, что знает о его присутствии, когда он обошел кровать и встал рядом, глядя на нее.
   Родная сестра, уже двадцатидевятилетняя, навсегда оставшаяся в его сердце ребенком. Он потерял ее, когда ей было двенадцать. До этого она была светом в окошке, единственным ярким пятном в семье, живущей в тени и кормящейся темнотой.
   Прекрасная в двенадцать лет, и сейчас наполовину прекрасная, она лежала на левом боку, открыв взгляду Ноя правую половину лица, не тронутую насилием, которое разом изменило ее жизнь. Другая половина, вдавленная в подушку, являла собой жуткое зрелище: раздробленные кости, соединенные веревками шрамов.
   Пусть лучший специалист по пластическим операциям не смог бы вернуть ей природную красоту, но привести лицо в более-менее пристойное состояние не составляло особого труда. Однако страховые компании отказываются оплачивать дорогие пластические операции, если повреждения мозга столь велики, что у пациента нет надежды на возвращение к нормальной жизни.
   Как и предупреждал Рикстер, Лаура отправилась в одно из тех мест, куда другим хода нет. Не замечая, что происходит вокруг, она пристально смотрела в какой-то иной мир, мир воспоминаний или фантазии, словно наблюдала драму, видеть которую могла только она.
   В другие дни она лежала, улыбаясь, глаза весело блестели, с губ иногда срывался радостный вскрик. Но сегодня она отправилась в грустное место, одно из худших среди неведомых земель, в которых могла бывать ее душа. Мокрое пятно на подушке, мокрая щека, слезинки, дрожащие на ресницах, новые слезы, струящиеся из карих глаз.
   Ной позвал ее по имени, но Лаура, как он и ожидал, не отреагировала.
   Прикоснулся ко лбу. Она не дернулась, даже не моргнула в ответ.
   В отчаянии или в радости, пребывая в трансе, она полностью уходила из этого мира. И могла оставаться в таком состоянии пять-шесть часов, в редких случаях до десяти.
   Выйдя из него, могла самостоятельно одеваться и есть, оставаясь при этом в полном недоумении, не понимая, что она делает и почему. В этом более нормальном состоянии Лаура иногда отзывалась на свое имя, хотя по большей части не знала, кто она… да ее это и не волновало.
   Говорила она редко, никогда не узнавала Ноя. Если у нее и остались воспоминания о тех днях, когда она была нормальной девочкой, они мелкими фрагментами разлетелись по темной пустыне ее мозга, и она не могла собрать их воедино и восстановить, как невозможно собрать на берегу и восстановить из осколков ракушки, разбитые безжалостным прибоем.
   Ной сел в кресло, откуда мог видеть ее неподвижный взгляд, редкое движение век, медленный, но нескончаемый поток слез.
   И как ни тягостно было смотреть на Лауру, лежащую в трансе отчаяния, Ной благодарил судьбу, что его сестра не спустилась на более глубокий горизонт, куда иной раз попадала. Когда такое случалось, ее глаза, без единой слезинки, наполнялись ужасом, а страх прорезал уродливые морщины на сохранившейся половине лица.
   – Прибыль от этого расследования позволит оплатить шесть месяцев твоего пребывания здесь, – сказал Ной. – Так что за первую половину следующего года мы можем не беспокоиться.
   Он работал, чтобы обеспечить пребывание Лауры в этом пансионе. По этой же причине он жил в дешевой квартире, мотался на развалюхе, никуда не ездил отдыхать, покупал одежду на распродажах. Собственно, он и жил для того, чтобы Лаура ни в чем не знала нужды.
   Если бы он взял на себя ответственность много лет тому назад, когда ей было двенадцать, а ему шестнадцать, если бы ему хватило смелости пойти против своей жалкой семьи и сделать то, что следовало, его сестру не избили бы и не оставили умирать. И ее жизнь не превратилась бы в череду кошмаров, перемежающихся периодами озадаченного спокойствия.
   – Тебе бы понравилась Констанс Тейвнол, – продолжил Ной. – Если бы у тебя был шанс повзрослеть, думаю, ты бы во многом стала похожей на нее.