Страница:
— Сегодняшняя выходка с Расмуссеном.., это только ради Мечты, — продолжала Джулия. — Ведь “Декодайну” же важно узнать, кто подослал Расмуссена. И все-таки одно дело — пристрелить противника в честном бою, и совсем другое — вот так, подло, припереть к стенке.
Бобби положил руку ей на колено. Колени у нее загляденье. Бобби не переставал удивляться, откуда в этой изящной, хрупкой женщине такая сила, воля, выносливость.
— Оставь, — убеждал Бобби. — Если бы ты не взяла Расмуссена за жабры, то пришлось бы мне.
— Нет, Бобби, ты бы так не поступил. Ты вспыльчивый, хитрый, решительный, но есть черта, которую ты никогда не позволишь себе переступить. А то, что я сегодня совершила, — это уже за чертой. И не надо меня утешать пустой болтовней.
— Ты права, — признался Бобби. — У меня бы рука не поднялась. Но я тебя не осуждаю. “Декодайн” — золотое дно. Завали мы это дело, у нас из-под носа ушел бы солидный куш.
— Неужели ради Мечты мы способны на все?
— Конечно, нет. Мы же ни за что не станем пытать детишек раскаленными ножами, или сталкивать с лестницы ни в чем не повинных бабулек, или насмерть забивать новорожденных щенят стальными прутьями. По крайней мере без достаточных на то оснований.
Джулия рассмеялась, но как-то невесело.
— Послушай, — сказал Бобби, — ты ведь на самом деле добрая душа. И то, что ты крепко прижала Расмуссена, — это вовсе не от жестокости.
— Твоими бы устами да мед пить.
— Ну, мед не мед, а выпить еще вот этой штуки тебе бы не помешало.
— Да ты знаешь, сколько в ней калорий? Я же буду толстая, как носорожиха.
— А что? Носороги такие симпатяги. — Бобби взял у нее стакан и вышел на кухню наполнить его. — Я носорожиков люблю.
— Что, и в постель бы с носорожихой лег?
— Непременно. Любимого тела должно быть много.
— Она тебя раздавит.
— Ну уж нет. В постели с носорожихой мое место сверху.
Бобби положил руку ей на колено. Колени у нее загляденье. Бобби не переставал удивляться, откуда в этой изящной, хрупкой женщине такая сила, воля, выносливость.
— Оставь, — убеждал Бобби. — Если бы ты не взяла Расмуссена за жабры, то пришлось бы мне.
— Нет, Бобби, ты бы так не поступил. Ты вспыльчивый, хитрый, решительный, но есть черта, которую ты никогда не позволишь себе переступить. А то, что я сегодня совершила, — это уже за чертой. И не надо меня утешать пустой болтовней.
— Ты права, — признался Бобби. — У меня бы рука не поднялась. Но я тебя не осуждаю. “Декодайн” — золотое дно. Завали мы это дело, у нас из-под носа ушел бы солидный куш.
— Неужели ради Мечты мы способны на все?
— Конечно, нет. Мы же ни за что не станем пытать детишек раскаленными ножами, или сталкивать с лестницы ни в чем не повинных бабулек, или насмерть забивать новорожденных щенят стальными прутьями. По крайней мере без достаточных на то оснований.
Джулия рассмеялась, но как-то невесело.
— Послушай, — сказал Бобби, — ты ведь на самом деле добрая душа. И то, что ты крепко прижала Расмуссена, — это вовсе не от жестокости.
— Твоими бы устами да мед пить.
— Ну, мед не мед, а выпить еще вот этой штуки тебе бы не помешало.
— Да ты знаешь, сколько в ней калорий? Я же буду толстая, как носорожиха.
— А что? Носороги такие симпатяги. — Бобби взял у нее стакан и вышел на кухню наполнить его. — Я носорожиков люблю.
— Что, и в постель бы с носорожихой лег?
— Непременно. Любимого тела должно быть много.
— Она тебя раздавит.
— Ну уж нет. В постели с носорожихой мое место сверху.
Глава 13
Золт искал себе жертву. Стоя в темной гостиной незнакомого дома, он дрожал от нетерпения. Кровь.
Ему нужна кровь.
Золт искал себе жертву. Он знал: мать осудила бы его, но голод заглушал укоры совести;
Его настоящее имя было Джеймс, однако мать — эта нежная, беззаветно любящая его женщина, сущий ангел — неизменно называла его “золотко”. Не Джеймс, не Джимми, а “золотко”, “золотце мое”. К шести годам это прозвище закрепилось за ним окончательно, хотя и в несколько сокращенном виде. Сейчас ему уже двадцать девять, но он по-прежнему откликается только на это имя.
Многие считают убийство грехом. Золт думал иначе. Есть люди, от рождения питающие пристрастие к крови. Такими создал их Господь, дабы они истребляли неугодных Ему. Таков неисповедимый замысел Божий.
Грешно убивать лишь тех, кого Всевышний и мать не предназначили тебе в жертву. Именно этот грех и собирался совершить Золт. Он испытывал мучительный стыд, но совладать с собой был не в силах.
Золт напряг слух. В доме стояла тишина.
Призрачные очертания обступивших его вещей напоминали фигуры неведомых животных.
Дрожа и задыхаясь, Золт пробрался через столовую, кухню, общую комнату и медленно двинулся по коридору. Тихо, чтобы не разбудить спящих. Не шел, а плыл, словно бесплотный дух.
У подножия лестницы он замер и, затаив дыхание, в последний раз попытался побороть жажду крови. Бесполезно. Его пронизала дрожь. Он вздохнул и стал подниматься на второй этаж, где, по его расчетам, спали хозяева дома.
Мать поймет его, простит.
Она с детства внушала ему, что убийство — дело праведное. Но только если оно совершается для блага их семьи. Когда же Золт, уступая соблазну, убивал без серьезной причины, мать приходила в неописуемую ярость. Телесно она его не наказывала, но уже ее немилость была самой страшной карой. Она надолго переставала с ним разговаривать, и от этого гнетущего молчания грудь наливалась болью, казалось, сердце судорожно сжимается и вот-вот совсем остановится. А мать смотрела на него невидящими глазами, как будто его уже нет в живых. Стоило братишке или сестренкам заговорить о нем, мать перебивала: “Это вы про своего покойного брата, про Золта? Вспоминайте его сколько угодно, только не при мне, только не при мне. Слышать не хочу об этом выродке. Какой же он был негодник! Все делал наперекор матери, все хотел повернуть по-своему. Нет-нет, даже имя его при мне не произносите: меня от него прямо тошнит”. Изгнанный за непослушание из мира живых, Золт лишался даже места за обеденным столом и, пока остальные ели, стоял в углу и смотрел на них, как случайно залетевший призрак. Мать не удостаивала его улыбкой, не бросала укоризненных взглядов, гладила мягкими теплыми руками по голове и по лицу, не позволяла прижаться к себе и положить усталую голову на грудь. И если обычно Золт отходил ко сну под звуки ласкового голоса матери, который нашептывал ему сказки, напевал нежные колыбельные, то в пору опалы он вынужден был сам пробираться в страну сновидений и спал беспокойно. В такие дни он начинал понимать, что такое ад.
Но нынче ночью совсем особый случай. Мать поймет, почему сегодня Золт не в силах удержаться, и простит. В конце концов она всегда его прощала, ведь она любила сына той же любовью, какой Господь любит своих чад, — любовью совершенной, всепрощающей и милосердной. Посчитав, что Золт уже получил свое, она вновь замечала его, одаривала улыбкой, заключала в объятия, и Золт, снова ощутив материнскую ласку, начинал понимать, что такое рай.
Теперь ее душа на небесах. Прошло уже семь долгих лет. Боже, как ему плохо без матери! Но она и сейчас видит его. И когда она узнает, что он опять не устоял, то очень огорчится.
Золт взбирался по лестнице, перешагивая через ступеньки и держась поближе к стене, чтобы под ногами случайно не скрипнула рассохшаяся доска. Но, несмотря на свое крупное сложение, двигался он легкой плавной походкой, и ступеньки не издали ни звука. Наверху он снова замер и прислушался. Все тихо. Лампочка пожарной сигнализации источала блеклый свет. В полумраке коридора Золт разглядел пять дверей: две справа, две слева, одну в дальнем конце.
Он подкрался к первой двери, осторожно открыл, проскользнул внутрь и прижался к двери спиной. Хищное желание обуревало его, но он все-таки выждал время, чтобы глаза привыкли к темноте. В окна сочился слабый свет далекого уличного фонаря. Золт различил зеркало — матовый прямоугольник отраженного света. Под ним туалетный столик. А вот и кровать. На кровати под светлым, чуть ли не сияющим в темноте одеялом кто-то лежал.
Неслышно ступая, Золт подошел к кровати, приподнял одеяло и застыл, прислушиваясь к мерному посапыванию. Аромат духов смешивался с благоуханием нежной теплой кожи и запахом шампуня. Девочка. По запаху Золт легко мог отличить девочку от мальчика. Кажется, подросток. Не будь снедавшая его страсть так неистова, Золт стоял бы над постелью еще долго: мгновения перед убийством бывают восхитительнее, чем само убийство.
Театральным жестом, словно фокусник, срывающий покрывало с пустой клетки, в которой по мановению волшебной палочки оказывается голубь, Золт откинул одеяло и бросился на спящую.
Девочка тут же проснулась. От неожиданности она не успела набрать в грудь воздуха и крикнуть. Не дав ей опомниться, Золт широченной ладонью зажал ей рот и впился в щеки крепкими пальцами.
— Молчи, а то убью, — зашипел он, почти касаясь губами нежного детского уха.
Девочка испуганно замычала, забилась, но Золт крепко прижимал ее к матрасу. На ощупь это действительно еще девчонка лет двенадцати. Может, пятнадцати, но уж никак не старше. С такой справиться сущий пустяк.
— Мне тебя убивать ни к чему, — шептал Золт. — Просто я тебя хочу. Сделаю, что задумал, и уйду.
Золт лукавил. Секс вообще его не занимал. Более того, вызывал у него омерзение. Отвратительная слизь, бесстыдное соприкосновение органов, из которых люди мочатся... Брр. И то, что другие способны этим гнусным актом наслаждаться, убеждало Золта, что мужчины и женщины суть падшие создания, а мир — средоточие греха и безумия.
Девочка не то поверила, что он не хочет ее смерти, не то обомлела от страха, но сопротивляться перестала. Может быть, она просто задыхалась — ведь Золт навалился на нее всем телом, а весил он немало. Девочка дышала носом: по руке, которой он зажимал ей рот, то пробегал холодок — вдох, то из трепещущих ноздрей струилось тепло — выдох.
Золт почти совсем привык к темноте. Он еще не вполне отчетливо различал лицо девочки, но хорошо видел горящие испугом глаза. Девочка оказалась блондинкой: даже в тусклом свете, падавшем из окна, ее волосы ярко отливали серебром.
Свободной рукой Золт отвел волосы и обнажил ей шею справа. Сполз чуть-чуть пониже, подбираясь к горлу, и приник губами к молодой плоти. Губы ощутили упругое биение пульса. Золт зубами впился в нежную кожу и почувствовал во рту вкус крови.
Девочка извивалась и билась, но Золт налег на нее изо всех сил. Жадные губы не отрывались от раны. Густая сладкая жидкость била ключом, он не успевал глотать ее. Однако вскоре поток начал убывать. Девочка сопротивлялась все слабее, слабее и наконец совсем затихла. Так и лежала недвижимая, будто груда скомканных простыней.
Золт поднялся и включил ночник. Ему нравилось рассматривать лица своих жертв — если не до заклания, то хотя бы после. Он с любопытством заглядывал им в глаза, не безжизненные, а умудренные, сподобившиеся узреть тот далекий край, куда отлетают души. Он и сам дивился собственному любопытству. Ведь когда он съедает бифштекс, у него не появляется желание взглянуть на корову, из мяса которой его приготовили. Чем же эта девчонка — и прочие людишки, кровью которых он питался, — лучше коровы? Однажды Золту приснился сон: он только что оторвался от истерзанного горла очередной жертвы, и вдруг она, уже мертвая, обратилась к нему с вопросом: откуда у него эта странная прихоть — непременно увидеть ее лицо? Золт затруднялся ответить. Тогда она подсказала: может, это оттого, что в глубине души он боится при свете увидеть у мертвеца свое собственное лицо, покрытое смертельной бледностью, свои собственные остекленелые глаза? “Чутье нашептывает тебе, что ты и сам уже мертв и подвержен тлению. Ты догадываешься, что после смерти твои жертвы больше похожи на тебя, чем при жизни”.
Это был только сон, к тому же слова покойной были сущей нелепицей, и все-таки Золт проснулся с пронзительным криком. Не правда, он не мертв — он жив, полон бодрости и сил! И аппетит у него превосходный, хоть и возбуждает его не совсем обычная еда. Однако слова покойницы запали ему в душу. Порой — в такие вот мгновения — Золт вспоминал их, и его охватывала тревога. Но он и сейчас, по своему обыкновению, постарался выбросить их из головы. Лучше приглядеться к девочке на кровати.
Девочке было лет четырнадцать. Золт залюбовался своей жертвой. Какой изумительный цвет лица. Кожа гладкая, словно фарфор. Интересно, на ощупь она тоже такая? Губы полуоткрыты, словно их нежно разжала девчоночья душа, покидающая тело. И чудесные ясные голубые глаза — такие огромные на детском личике и широкие, как зимние небеса.
Наглядеться на эту красоту было невозможно.
Сокрушенно вздохнув, Золт выключил ночник.
Он постоял еще немного, снова привыкая к темноте и обоняя пряный аромат крови. Потом вышел в коридор. Дверь за собой не закрыл.
Комната напротив была пуста. Зато в соседней Золт уловил затхлый запах пота и услышал храп. На кровати спал парнишка лет семнадцати-восемнадцати. Не очень крупный, но и не мелкий. Однако повозиться с ним пришлось больше, чем с его сестрой. К счастью, он спал на животе, и, когда Золт откинул одеяло и бросился на него, лицо парня оказалось прижато к подушке и крикнуть он не сумел. Завязалась яростная, но короткая борьба. Парень быстро задохнулся. Золт рывком перевернул тело на спину и с криком впился в обнаженную шею. Этот крик был самым громким звуком, прозвучавшим в комнате за время борьбы.
Когда Золт открыл дверь в четвертую комнату, за окном уже занимался свинцовый рассвет. По углам теснились тени, однако ночная мгла уже отхлынула. В жидком утреннем сумраке предметы еще не обрели свою естественную окраску и переливались разными оттенками серого цвета.
На огромной двухспальной кровати лежала симпатичная блондинка лет под сорок. Одеяло на другой половине кровати было не смято: вероятно, муж здесь не живет или в отъезде. На тумбочке Золт обнаружил наполовину пустой стакан воды и пластмассовый пузырек, к которому приклеен ярлычок с рецептом. Золт взял пузырек и прочел ярлычок. Успокаивающие таблетки. На рецепте стояло имя женщины: Розанна Лофтон.
Золт глядел на спящую, и в душе у него пробуждалась застарелая тоска по материнской ласке. Жажда крови все не утихала, но брать эту женщину силой Золт не хотел. Вонзить в нее зубы и мгновенно высосать кровь — это не доставит ему никакого удовольствия. Нет, он хотел пить ее кровь капля по капле.
Он мечтал приложиться к этой женщине, как прежде прикладывался к матери, когда она даровала ему эту милость. В минуты особого к нему расположения мать делала у себя на ладони неглубокий надрез или колола палец, потом позволяла свернуться калачиком у себя на коленях и целый час, а то и больше посасывать кровь. Какой покой, какое неизъяснимое блаженство! В такие часы весь мир со всеми его скорбями переставал для Золта существовать. Ибо материнская кровь — непорочная, чистая, как слезинка святого, — не сравнится ни с какой другой. Конечно, из маленькой раны много не высосешь, но эти капли были для него дороже и насыщали лучше, чем целые потоки крови из чужих вен.
В жилах лежащей перед ним женщины течет не такая амброзия. И все же, если закрыть глаза и предаться воспоминаниям о тех днях, когда мать была еще жива, может быть, ему удастся хоть немного насладиться тем дивным покоем.., и уловить хоть далекий отголосок того волнения.
Не скидывая одеяла, Золт осторожно прилег на кровать и растянулся рядом с женщиной. Ее тяжелые веки затрепетали, она открыла глаза и взглянула на Золта. Ни один мускул на ее лице не дрогнул — наверно, ей казалось, что она еще спит.
— Мне нужна только твоя кровь, — тихо произнес Золт.
Отрешенное спокойствие, навеянное таблетками, как рукой сняло. В глазах женщины отразился ужас.
Золт встревожился. Сейчас она все испортит: зайдется криком, станет сопротивляться, и тогда уже невозможно будет вообразить, что это его мать, добровольно отдающая кровь сыну. Золт поднял тяжелый кулак и ударил ее по шее сбоку. Потом еще раз. Потом два раза в лицо. Женщина без чувств опустилась на подушку.
Золт забрался под одеяло, прижался к ней, взял ее за руку и впился зубами в ладонь. Лежа с ней на одной подушке, он смотрел ей в лицо и каплю по капле высасывал из раны кровь. Наконец он закрыл глаза и попытался представить на ее месте свою мать. И отрадный покой действительно снизошел на него. Но, хотя он давно не испытывал такого блаженства, ласковое тепло лишь обтекало его душу, не проникая внутрь. Там, внутри, было по-прежнему темно и холодно.
Ему нужна кровь.
Золт искал себе жертву. Он знал: мать осудила бы его, но голод заглушал укоры совести;
Его настоящее имя было Джеймс, однако мать — эта нежная, беззаветно любящая его женщина, сущий ангел — неизменно называла его “золотко”. Не Джеймс, не Джимми, а “золотко”, “золотце мое”. К шести годам это прозвище закрепилось за ним окончательно, хотя и в несколько сокращенном виде. Сейчас ему уже двадцать девять, но он по-прежнему откликается только на это имя.
Многие считают убийство грехом. Золт думал иначе. Есть люди, от рождения питающие пристрастие к крови. Такими создал их Господь, дабы они истребляли неугодных Ему. Таков неисповедимый замысел Божий.
Грешно убивать лишь тех, кого Всевышний и мать не предназначили тебе в жертву. Именно этот грех и собирался совершить Золт. Он испытывал мучительный стыд, но совладать с собой был не в силах.
Золт напряг слух. В доме стояла тишина.
Призрачные очертания обступивших его вещей напоминали фигуры неведомых животных.
Дрожа и задыхаясь, Золт пробрался через столовую, кухню, общую комнату и медленно двинулся по коридору. Тихо, чтобы не разбудить спящих. Не шел, а плыл, словно бесплотный дух.
У подножия лестницы он замер и, затаив дыхание, в последний раз попытался побороть жажду крови. Бесполезно. Его пронизала дрожь. Он вздохнул и стал подниматься на второй этаж, где, по его расчетам, спали хозяева дома.
Мать поймет его, простит.
Она с детства внушала ему, что убийство — дело праведное. Но только если оно совершается для блага их семьи. Когда же Золт, уступая соблазну, убивал без серьезной причины, мать приходила в неописуемую ярость. Телесно она его не наказывала, но уже ее немилость была самой страшной карой. Она надолго переставала с ним разговаривать, и от этого гнетущего молчания грудь наливалась болью, казалось, сердце судорожно сжимается и вот-вот совсем остановится. А мать смотрела на него невидящими глазами, как будто его уже нет в живых. Стоило братишке или сестренкам заговорить о нем, мать перебивала: “Это вы про своего покойного брата, про Золта? Вспоминайте его сколько угодно, только не при мне, только не при мне. Слышать не хочу об этом выродке. Какой же он был негодник! Все делал наперекор матери, все хотел повернуть по-своему. Нет-нет, даже имя его при мне не произносите: меня от него прямо тошнит”. Изгнанный за непослушание из мира живых, Золт лишался даже места за обеденным столом и, пока остальные ели, стоял в углу и смотрел на них, как случайно залетевший призрак. Мать не удостаивала его улыбкой, не бросала укоризненных взглядов, гладила мягкими теплыми руками по голове и по лицу, не позволяла прижаться к себе и положить усталую голову на грудь. И если обычно Золт отходил ко сну под звуки ласкового голоса матери, который нашептывал ему сказки, напевал нежные колыбельные, то в пору опалы он вынужден был сам пробираться в страну сновидений и спал беспокойно. В такие дни он начинал понимать, что такое ад.
Но нынче ночью совсем особый случай. Мать поймет, почему сегодня Золт не в силах удержаться, и простит. В конце концов она всегда его прощала, ведь она любила сына той же любовью, какой Господь любит своих чад, — любовью совершенной, всепрощающей и милосердной. Посчитав, что Золт уже получил свое, она вновь замечала его, одаривала улыбкой, заключала в объятия, и Золт, снова ощутив материнскую ласку, начинал понимать, что такое рай.
Теперь ее душа на небесах. Прошло уже семь долгих лет. Боже, как ему плохо без матери! Но она и сейчас видит его. И когда она узнает, что он опять не устоял, то очень огорчится.
Золт взбирался по лестнице, перешагивая через ступеньки и держась поближе к стене, чтобы под ногами случайно не скрипнула рассохшаяся доска. Но, несмотря на свое крупное сложение, двигался он легкой плавной походкой, и ступеньки не издали ни звука. Наверху он снова замер и прислушался. Все тихо. Лампочка пожарной сигнализации источала блеклый свет. В полумраке коридора Золт разглядел пять дверей: две справа, две слева, одну в дальнем конце.
Он подкрался к первой двери, осторожно открыл, проскользнул внутрь и прижался к двери спиной. Хищное желание обуревало его, но он все-таки выждал время, чтобы глаза привыкли к темноте. В окна сочился слабый свет далекого уличного фонаря. Золт различил зеркало — матовый прямоугольник отраженного света. Под ним туалетный столик. А вот и кровать. На кровати под светлым, чуть ли не сияющим в темноте одеялом кто-то лежал.
Неслышно ступая, Золт подошел к кровати, приподнял одеяло и застыл, прислушиваясь к мерному посапыванию. Аромат духов смешивался с благоуханием нежной теплой кожи и запахом шампуня. Девочка. По запаху Золт легко мог отличить девочку от мальчика. Кажется, подросток. Не будь снедавшая его страсть так неистова, Золт стоял бы над постелью еще долго: мгновения перед убийством бывают восхитительнее, чем само убийство.
Театральным жестом, словно фокусник, срывающий покрывало с пустой клетки, в которой по мановению волшебной палочки оказывается голубь, Золт откинул одеяло и бросился на спящую.
Девочка тут же проснулась. От неожиданности она не успела набрать в грудь воздуха и крикнуть. Не дав ей опомниться, Золт широченной ладонью зажал ей рот и впился в щеки крепкими пальцами.
— Молчи, а то убью, — зашипел он, почти касаясь губами нежного детского уха.
Девочка испуганно замычала, забилась, но Золт крепко прижимал ее к матрасу. На ощупь это действительно еще девчонка лет двенадцати. Может, пятнадцати, но уж никак не старше. С такой справиться сущий пустяк.
— Мне тебя убивать ни к чему, — шептал Золт. — Просто я тебя хочу. Сделаю, что задумал, и уйду.
Золт лукавил. Секс вообще его не занимал. Более того, вызывал у него омерзение. Отвратительная слизь, бесстыдное соприкосновение органов, из которых люди мочатся... Брр. И то, что другие способны этим гнусным актом наслаждаться, убеждало Золта, что мужчины и женщины суть падшие создания, а мир — средоточие греха и безумия.
Девочка не то поверила, что он не хочет ее смерти, не то обомлела от страха, но сопротивляться перестала. Может быть, она просто задыхалась — ведь Золт навалился на нее всем телом, а весил он немало. Девочка дышала носом: по руке, которой он зажимал ей рот, то пробегал холодок — вдох, то из трепещущих ноздрей струилось тепло — выдох.
Золт почти совсем привык к темноте. Он еще не вполне отчетливо различал лицо девочки, но хорошо видел горящие испугом глаза. Девочка оказалась блондинкой: даже в тусклом свете, падавшем из окна, ее волосы ярко отливали серебром.
Свободной рукой Золт отвел волосы и обнажил ей шею справа. Сполз чуть-чуть пониже, подбираясь к горлу, и приник губами к молодой плоти. Губы ощутили упругое биение пульса. Золт зубами впился в нежную кожу и почувствовал во рту вкус крови.
Девочка извивалась и билась, но Золт налег на нее изо всех сил. Жадные губы не отрывались от раны. Густая сладкая жидкость била ключом, он не успевал глотать ее. Однако вскоре поток начал убывать. Девочка сопротивлялась все слабее, слабее и наконец совсем затихла. Так и лежала недвижимая, будто груда скомканных простыней.
Золт поднялся и включил ночник. Ему нравилось рассматривать лица своих жертв — если не до заклания, то хотя бы после. Он с любопытством заглядывал им в глаза, не безжизненные, а умудренные, сподобившиеся узреть тот далекий край, куда отлетают души. Он и сам дивился собственному любопытству. Ведь когда он съедает бифштекс, у него не появляется желание взглянуть на корову, из мяса которой его приготовили. Чем же эта девчонка — и прочие людишки, кровью которых он питался, — лучше коровы? Однажды Золту приснился сон: он только что оторвался от истерзанного горла очередной жертвы, и вдруг она, уже мертвая, обратилась к нему с вопросом: откуда у него эта странная прихоть — непременно увидеть ее лицо? Золт затруднялся ответить. Тогда она подсказала: может, это оттого, что в глубине души он боится при свете увидеть у мертвеца свое собственное лицо, покрытое смертельной бледностью, свои собственные остекленелые глаза? “Чутье нашептывает тебе, что ты и сам уже мертв и подвержен тлению. Ты догадываешься, что после смерти твои жертвы больше похожи на тебя, чем при жизни”.
Это был только сон, к тому же слова покойной были сущей нелепицей, и все-таки Золт проснулся с пронзительным криком. Не правда, он не мертв — он жив, полон бодрости и сил! И аппетит у него превосходный, хоть и возбуждает его не совсем обычная еда. Однако слова покойницы запали ему в душу. Порой — в такие вот мгновения — Золт вспоминал их, и его охватывала тревога. Но он и сейчас, по своему обыкновению, постарался выбросить их из головы. Лучше приглядеться к девочке на кровати.
Девочке было лет четырнадцать. Золт залюбовался своей жертвой. Какой изумительный цвет лица. Кожа гладкая, словно фарфор. Интересно, на ощупь она тоже такая? Губы полуоткрыты, словно их нежно разжала девчоночья душа, покидающая тело. И чудесные ясные голубые глаза — такие огромные на детском личике и широкие, как зимние небеса.
Наглядеться на эту красоту было невозможно.
Сокрушенно вздохнув, Золт выключил ночник.
Он постоял еще немного, снова привыкая к темноте и обоняя пряный аромат крови. Потом вышел в коридор. Дверь за собой не закрыл.
Комната напротив была пуста. Зато в соседней Золт уловил затхлый запах пота и услышал храп. На кровати спал парнишка лет семнадцати-восемнадцати. Не очень крупный, но и не мелкий. Однако повозиться с ним пришлось больше, чем с его сестрой. К счастью, он спал на животе, и, когда Золт откинул одеяло и бросился на него, лицо парня оказалось прижато к подушке и крикнуть он не сумел. Завязалась яростная, но короткая борьба. Парень быстро задохнулся. Золт рывком перевернул тело на спину и с криком впился в обнаженную шею. Этот крик был самым громким звуком, прозвучавшим в комнате за время борьбы.
Когда Золт открыл дверь в четвертую комнату, за окном уже занимался свинцовый рассвет. По углам теснились тени, однако ночная мгла уже отхлынула. В жидком утреннем сумраке предметы еще не обрели свою естественную окраску и переливались разными оттенками серого цвета.
На огромной двухспальной кровати лежала симпатичная блондинка лет под сорок. Одеяло на другой половине кровати было не смято: вероятно, муж здесь не живет или в отъезде. На тумбочке Золт обнаружил наполовину пустой стакан воды и пластмассовый пузырек, к которому приклеен ярлычок с рецептом. Золт взял пузырек и прочел ярлычок. Успокаивающие таблетки. На рецепте стояло имя женщины: Розанна Лофтон.
Золт глядел на спящую, и в душе у него пробуждалась застарелая тоска по материнской ласке. Жажда крови все не утихала, но брать эту женщину силой Золт не хотел. Вонзить в нее зубы и мгновенно высосать кровь — это не доставит ему никакого удовольствия. Нет, он хотел пить ее кровь капля по капле.
Он мечтал приложиться к этой женщине, как прежде прикладывался к матери, когда она даровала ему эту милость. В минуты особого к нему расположения мать делала у себя на ладони неглубокий надрез или колола палец, потом позволяла свернуться калачиком у себя на коленях и целый час, а то и больше посасывать кровь. Какой покой, какое неизъяснимое блаженство! В такие часы весь мир со всеми его скорбями переставал для Золта существовать. Ибо материнская кровь — непорочная, чистая, как слезинка святого, — не сравнится ни с какой другой. Конечно, из маленькой раны много не высосешь, но эти капли были для него дороже и насыщали лучше, чем целые потоки крови из чужих вен.
В жилах лежащей перед ним женщины течет не такая амброзия. И все же, если закрыть глаза и предаться воспоминаниям о тех днях, когда мать была еще жива, может быть, ему удастся хоть немного насладиться тем дивным покоем.., и уловить хоть далекий отголосок того волнения.
Не скидывая одеяла, Золт осторожно прилег на кровать и растянулся рядом с женщиной. Ее тяжелые веки затрепетали, она открыла глаза и взглянула на Золта. Ни один мускул на ее лице не дрогнул — наверно, ей казалось, что она еще спит.
— Мне нужна только твоя кровь, — тихо произнес Золт.
Отрешенное спокойствие, навеянное таблетками, как рукой сняло. В глазах женщины отразился ужас.
Золт встревожился. Сейчас она все испортит: зайдется криком, станет сопротивляться, и тогда уже невозможно будет вообразить, что это его мать, добровольно отдающая кровь сыну. Золт поднял тяжелый кулак и ударил ее по шее сбоку. Потом еще раз. Потом два раза в лицо. Женщина без чувств опустилась на подушку.
Золт забрался под одеяло, прижался к ней, взял ее за руку и впился зубами в ладонь. Лежа с ней на одной подушке, он смотрел ей в лицо и каплю по капле высасывал из раны кровь. Наконец он закрыл глаза и попытался представить на ее месте свою мать. И отрадный покой действительно снизошел на него. Но, хотя он давно не испытывал такого блаженства, ласковое тепло лишь обтекало его душу, не проникая внутрь. Там, внутри, было по-прежнему темно и холодно.
Глава 14
Всего несколько часов сна — и Фрэнк Поллард пробудился на заднем сиденье угнанного “Шевроле”. Утреннее солнце светило так ярко, что он зажмурился.
Отдохнул он плохо, все тело затекло и ныло. В горле пересохло, а глаза были воспалены, словно он не спал несколько дней.
Фрэнк спустил ноги на пол, сел и откашлялся. Тут он почувствовал, что руки у него онемели. Оказывается, он сжимал их в кулаки — причем, как видно, давно, потому что разжать их удалось не сразу. А когда наконец Фрэнк с усилием разжал правую руку, сквозь пальцы посыпалось что-то черное.
Фрэнк удивленно уставился на черный порошок, осыпавший его джинсы и кроссовки. Потом поднял руку и принялся внимательно разглядывать прилипшие к ладони крошки. По виду и запаху — песок. Черный песок? Где он его набрал? Фрэнк разжал левую ладонь. И там песок. Фрэнк совсем растерялся. Выглянув в окно, он обвел взглядом жилой район, в котором остановился на ночлег. На лужайках из-под травы кое-где проглядывала темная земля, почва на грядках присыпана опилками, а под кустарниками — толстый слой щепок. Ничего общего с песком, который он зажимал в кулаках.
Лагуна-Нигель стоит на берегу Тихого океана. Может, это песок с широких прибрежных пляжей? Но на здешних пляжах песок белый, а не черный.
Онемевшие пальцы постепенно отошли. Фрэнк откинулся на спинку сиденья и еще раз посмотрел на черные песчинки, прилипшие к потной ладони. Песок, пусть даже черный песок, — штука вполне безобидная, но Фрэнк почему-то перепугался так, будто руки у него перепачканы не песком, а свежей кровью.
— Что за черт? Да кто же я такой? Что со мной происходит? — спросил он вслух.
Ему определенно нужна помощь. Но к кому обратиться?
Отдохнул он плохо, все тело затекло и ныло. В горле пересохло, а глаза были воспалены, словно он не спал несколько дней.
Фрэнк спустил ноги на пол, сел и откашлялся. Тут он почувствовал, что руки у него онемели. Оказывается, он сжимал их в кулаки — причем, как видно, давно, потому что разжать их удалось не сразу. А когда наконец Фрэнк с усилием разжал правую руку, сквозь пальцы посыпалось что-то черное.
Фрэнк удивленно уставился на черный порошок, осыпавший его джинсы и кроссовки. Потом поднял руку и принялся внимательно разглядывать прилипшие к ладони крошки. По виду и запаху — песок. Черный песок? Где он его набрал? Фрэнк разжал левую ладонь. И там песок. Фрэнк совсем растерялся. Выглянув в окно, он обвел взглядом жилой район, в котором остановился на ночлег. На лужайках из-под травы кое-где проглядывала темная земля, почва на грядках присыпана опилками, а под кустарниками — толстый слой щепок. Ничего общего с песком, который он зажимал в кулаках.
Лагуна-Нигель стоит на берегу Тихого океана. Может, это песок с широких прибрежных пляжей? Но на здешних пляжах песок белый, а не черный.
Онемевшие пальцы постепенно отошли. Фрэнк откинулся на спинку сиденья и еще раз посмотрел на черные песчинки, прилипшие к потной ладони. Песок, пусть даже черный песок, — штука вполне безобидная, но Фрэнк почему-то перепугался так, будто руки у него перепачканы не песком, а свежей кровью.
— Что за черт? Да кто же я такой? Что со мной происходит? — спросил он вслух.
Ему определенно нужна помощь. Но к кому обратиться?
Глава 15
Над Санта-Аной разгулялся ветер. Бобби был разбужен шелестом листьев за окном. Ветер свистел под карнизами, сотрясал крышу, кедровые доски кровли и стропила потрескивали и поскрипывали.
Щурясь спросонья, Бобби покосился на цифры, светящиеся на потолке, — 12.07. Дакотам порой приходилось работать по ночам, поэтому, чтобы отсыпаться днем, они установили на окнах светонепроницаемые жалюзи, и в спальне царила непроглядная тьма, а на потолок, как на экран, проецировалось изображение электронных часов. Светло-зеленые цифры маячили в вышине, словно загадочное послание из иных миров. Бобби прикинул: они с Джулией легли уже под утро и тут же уснули. Значит, сейчас двенадцать дня, а не ночи. Он проспал шесть часов. Лежа без движения, он гадал, проснулась Джулия или нет.
— Проснулась, — сказала Джулия.
— Ты что, умеешь читать мысли? Вот ужас.
— Никакой не ужас. Я же тебе жена.
Бобби потянулся к ней. Джулия охотно дала себя обнять.
Поначалу им было достаточно и такой близости. Но затем на них разом накатило единое желание. Они поняли друг друга без слов. Тела их сплелись.
Зеленоватое свечение на потолке было слишком слабым, Бобби не мог разглядеть Джулию. И все же он ее видел — руками. Видел восхитительную кожу, гладкую и теплую, видел точеные груди, видел изгибы, придававшие телу рельефность, видел упругие мускулы и переливчатую их игру. Так, должно быть, слепой ощупью постигает идеал красоты.
Мир за стенами дома вздрагивал при каждом порыве ветра; вздрагивало при каждом чувственном порыве тело Джулии. Наконец Бобби, не в силах больше сдерживать тугой напор, вскрикнув, выпустил из себя эту своевольную силу, и в тот же миг раздался натужный вскрик ветра. Хлопая крыльями, пронзительно пища, метнулась из-под карниза приютившаяся там птица.
Теперь они лежали рядом в темноте, дыша друг другу в лицо, касаясь друг друга чуть ли не с благоговением. Разговаривать не хотелось, да и не нужны тут слова: они только все испортят.
Алюминиевые жалюзи слегка вибрировали на ветру.
Скоро Бобби ощутил, как любовное послечувствие сменяется необъяснимой тревогой: беспросветный мрак давит на него, воздух становится удушливым и вязким, как сироп.
В голову полезли прямо-таки дикие мысли. Ему вдруг показалось, будто он только что обнимался вовсе не с Джулией — на ее месте была не то какая-то воображаемая женщина, не то сгусток этого самого мрака. А Джулию под покровом темноты будто бы унесла некая неведомая сила, и теперь ему никогда ее не найти.
Чушь, бред. И все-таки он приподнялся на локте и зажег бра над кроватью.
Джулия лежала рядом на высокой подушке и улыбалась. Безрассудные опасения Бобби несколько развеялись. Он облегченно вздохнул (оказывается, у него даже дыхание перехватило). Но хотя Джулия была с ним, цела и невредима — если не считать ссадины на лбу, — Бобби еще не совсем успокоился.
— Что с тобой? — спросила, как всегда, проницательная Джулия.
— Ничего, — солгал он.
— Голова болит? Плеснул в эггног слишком много рома?
Нет, похмелье ни при чем. Бобби никак не мог отделаться от странного предчувствия, что скоро лишится Джулии, что какой-то выходец из враждебного мира уже тянется к ней... Оптимист по натуре, Бобби обычно не был подвержен мрачным предчувствиям, поэтому он и принял свою безотчетную щемящую тревогу так близко к сердцу.
— Бобби, — Джулия нахмурилась.
— Да, голова болит.
Он склонился к ней и ласково поцеловал в оба глаза. Потом еще раз — чтобы она не разглядела его лица и не прочла в нем плохо скрытого беспокойства.
Встав с постели, Дакоты приняли душ, оделись и наскоро позавтракали у кухонной стойки: оладьи с земляничным джемом, один банан на двоих и по чашке черного кофе. В агентство сегодня решили не наведываться. Переговорив по телефону с Клинтом Карагиозисом, Бобби убедился, что дело “Декодайна” близится к благополучному концу и что их личное присутствие в агентстве не обязательно.
В гараже их дожидался “Судзуки Самурай” — маленький полноприводной спортивного типа грузовичок. При виде его Бобби повеселел. В свое время, собираясь его купить, Бобби убеждал Джулию, что это стоящее приобретение: машина сгодится и для работы, и для отдыха, к тому же цена приемлемая. На самом деле машина приглянулась ему потому, что водить ее — одно удовольствие. Джулия видела мужа насквозь, но “Самурай” и ей пришелся по душе — по той же причине. На этот раз, когда Бобби предложил ей сесть за руль, она решила не лишать его удовольствия вести машину самому.
— Я вчера наездилась, — объяснила она, пристегивая ремень с кобурой.
Ветер взметал и разносил по улицам сухие листья и стебли, обрывки бумаги и прочий мусор. На востоке вздымались вихри. Из каньонов вырывались стремительные ветры — в здешних местах их так и прозвали “санта-ана”, по имени гор, где они возникают. Ветры обдували сухие, ощетинившиеся чахлым кустарником склоны холмов, которые еще не разровняли неугомонные местные строители, чтобы усеять тысячами однообразных деревянных оштукатуренных коттеджей, воплощающих калифорнийскую мечту. Беспорядочные могучие волны воздушного океана гнули деревья и катились на запад — туда, Где плескался настоящий океан. Туман совсем рассеялся, день стоял такой ясный; что с холмов можно было разглядеть остров Санта-Каталина в двадцати шести милях от побережья.
Джулия поставила компакт-диск Арти Шоу. По машине разлилась звучная, упруго ритмичная мелодия. Саксофоны Лесли Робинсона, Хэнка Фримена, Тони Пастора и Ронни Перри сочно выводили свои партии. Музыка словно оттеняла буйное неистовство ветров Санта-Аны.
Выехав за пределы округа, Бобби повернул на юг, а потом на запад, к прибрежным городам Ньюпорт, Корона-дель-Мар, Лагуна-Бич, Дана-Пойнт. Он старался выбирать удобные асфальтированные шоссе, проходящие вдали от главных магистралей. Тут кое-где попадались даже апельсиновые рощи, которые прежде покрывали весь округ и которые теперь покорно уступают место все новым и новым дорогам и торговым центрам.
Чем ближе к цели путешествия, тем оживленнее Джулия болтала и балагурила. Но Бобби знал, что это напускная беспечность. Всякий раз, как они отправлялись навестить ее брата Томаса, Джулия изо всех сил старалась призвать на помощь всю свою веселость. Она любила брата, но после каждой встречи с ним сердце у нее обливалось кровью, и она заранее взбадривала себя шутками и прибаутками.
— На небе ни облачка, — заметила Джулия, когда они пронеслись мимо “Ранчо Ирвина”, старого предприятия, занимавшегося упаковкой фруктов. — Славная погода, а, Бобби?
— Да, денек на славу.
— Наверно, ветер унес все тучи в Японию. Над Токио небось все небо затянуто.
— Угу. И теперь калифорнийский мусор сыплется на линзу.
Ветер швырнул навстречу машине сотни красных лепестков бугенвиллей. На миг показалось, будто “Самурай” обдало малиновой метелью. То ли из-за разговора о Японии, то ли по какой другой причине от этого лепесткового вихря повеяло Востоком. Бобби ничуть не удивился бы, если бы увидел на обочине в узорчатой тени женщину в кимоно.
— Тут даже ветер красивый, — сказала Джулия. — Все-таки мы счастливые, правда, Бобби? Это же счастье — жить в таком изумительном уголке, правда?
Музыканты Арти Шоу исполняли “Френези” — свинг, в котором есть где развернуться струнным. Слушая эту песню, Бобби каждый раз воображал себя героем фильма тридцатых-сороковых годов. Вот сейчас за углом он повстречает старинного приятеля Джимми Стюарта или Бинга Кроссби, и они отправятся куда-нибудь позавтракать в компании с Кери Грантом, Джин Артур и Кэтрин Хэпберн. И пойдет потеха.
— Ты сейчас в каком фильме? — спросила Джулия.
Ничего от нее не скроется!
— Пока не соображу. “Филадельфийская история”, что ли.
Когда “Самурай” въехал на стоянку интерната Сьело-Виста, Джулия была уже в прекрасном расположении духа. Она вылезла из машины и с улыбкой окинула взглядом полоску, где сходились небо и океан, словно в жизни не видела картины восхитительнее. Панорама и впрямь радовала глаз: Сьело-Виста стоял на крутом обрыве в полумиле от океана, а внизу раскинулись широкие пляжи калифорнийского Золотого Берега. Бобби стоял рядом с женой, слегка втянув голову в плечи и зябко поеживаясь на холодном порывистом ветру.
Собравшись с духом, Джулия взяла Бобби за руку и сжала ее. Они направились в корпус.
Сьело-Виста был частным интернатом, поэтому он даже внешне отличался от стандартных казенных заведений такого рода. Интернат помещался в бледно-розовом двухэтажном здании в испанском стиле. Углы здания, дверные и оконные рамы были облицованы белым мрамором. Входные и балконные двери тоже были выкрашены в белый цвет, а дверные проемы сверху выгибались изящными арками. Над дорожками для прогулок тянулись решетчатые своды, увитые бугенвиллей и пестревшие лиловыми и желтыми цветами. Листья неумолчно шелестели на ветру. Пол внутри здания был устлан серым линолеумом в розовую и бирюзовую крапинку. Вдоль основания светло-розовых стен шла широкая белая полоса, а поверху — лепнина с растительным орнаментом. В такой обстановке и дышится легко и безмятежно.
Щурясь спросонья, Бобби покосился на цифры, светящиеся на потолке, — 12.07. Дакотам порой приходилось работать по ночам, поэтому, чтобы отсыпаться днем, они установили на окнах светонепроницаемые жалюзи, и в спальне царила непроглядная тьма, а на потолок, как на экран, проецировалось изображение электронных часов. Светло-зеленые цифры маячили в вышине, словно загадочное послание из иных миров. Бобби прикинул: они с Джулией легли уже под утро и тут же уснули. Значит, сейчас двенадцать дня, а не ночи. Он проспал шесть часов. Лежа без движения, он гадал, проснулась Джулия или нет.
— Проснулась, — сказала Джулия.
— Ты что, умеешь читать мысли? Вот ужас.
— Никакой не ужас. Я же тебе жена.
Бобби потянулся к ней. Джулия охотно дала себя обнять.
Поначалу им было достаточно и такой близости. Но затем на них разом накатило единое желание. Они поняли друг друга без слов. Тела их сплелись.
Зеленоватое свечение на потолке было слишком слабым, Бобби не мог разглядеть Джулию. И все же он ее видел — руками. Видел восхитительную кожу, гладкую и теплую, видел точеные груди, видел изгибы, придававшие телу рельефность, видел упругие мускулы и переливчатую их игру. Так, должно быть, слепой ощупью постигает идеал красоты.
Мир за стенами дома вздрагивал при каждом порыве ветра; вздрагивало при каждом чувственном порыве тело Джулии. Наконец Бобби, не в силах больше сдерживать тугой напор, вскрикнув, выпустил из себя эту своевольную силу, и в тот же миг раздался натужный вскрик ветра. Хлопая крыльями, пронзительно пища, метнулась из-под карниза приютившаяся там птица.
Теперь они лежали рядом в темноте, дыша друг другу в лицо, касаясь друг друга чуть ли не с благоговением. Разговаривать не хотелось, да и не нужны тут слова: они только все испортят.
Алюминиевые жалюзи слегка вибрировали на ветру.
Скоро Бобби ощутил, как любовное послечувствие сменяется необъяснимой тревогой: беспросветный мрак давит на него, воздух становится удушливым и вязким, как сироп.
В голову полезли прямо-таки дикие мысли. Ему вдруг показалось, будто он только что обнимался вовсе не с Джулией — на ее месте была не то какая-то воображаемая женщина, не то сгусток этого самого мрака. А Джулию под покровом темноты будто бы унесла некая неведомая сила, и теперь ему никогда ее не найти.
Чушь, бред. И все-таки он приподнялся на локте и зажег бра над кроватью.
Джулия лежала рядом на высокой подушке и улыбалась. Безрассудные опасения Бобби несколько развеялись. Он облегченно вздохнул (оказывается, у него даже дыхание перехватило). Но хотя Джулия была с ним, цела и невредима — если не считать ссадины на лбу, — Бобби еще не совсем успокоился.
— Что с тобой? — спросила, как всегда, проницательная Джулия.
— Ничего, — солгал он.
— Голова болит? Плеснул в эггног слишком много рома?
Нет, похмелье ни при чем. Бобби никак не мог отделаться от странного предчувствия, что скоро лишится Джулии, что какой-то выходец из враждебного мира уже тянется к ней... Оптимист по натуре, Бобби обычно не был подвержен мрачным предчувствиям, поэтому он и принял свою безотчетную щемящую тревогу так близко к сердцу.
— Бобби, — Джулия нахмурилась.
— Да, голова болит.
Он склонился к ней и ласково поцеловал в оба глаза. Потом еще раз — чтобы она не разглядела его лица и не прочла в нем плохо скрытого беспокойства.
Встав с постели, Дакоты приняли душ, оделись и наскоро позавтракали у кухонной стойки: оладьи с земляничным джемом, один банан на двоих и по чашке черного кофе. В агентство сегодня решили не наведываться. Переговорив по телефону с Клинтом Карагиозисом, Бобби убедился, что дело “Декодайна” близится к благополучному концу и что их личное присутствие в агентстве не обязательно.
В гараже их дожидался “Судзуки Самурай” — маленький полноприводной спортивного типа грузовичок. При виде его Бобби повеселел. В свое время, собираясь его купить, Бобби убеждал Джулию, что это стоящее приобретение: машина сгодится и для работы, и для отдыха, к тому же цена приемлемая. На самом деле машина приглянулась ему потому, что водить ее — одно удовольствие. Джулия видела мужа насквозь, но “Самурай” и ей пришелся по душе — по той же причине. На этот раз, когда Бобби предложил ей сесть за руль, она решила не лишать его удовольствия вести машину самому.
— Я вчера наездилась, — объяснила она, пристегивая ремень с кобурой.
Ветер взметал и разносил по улицам сухие листья и стебли, обрывки бумаги и прочий мусор. На востоке вздымались вихри. Из каньонов вырывались стремительные ветры — в здешних местах их так и прозвали “санта-ана”, по имени гор, где они возникают. Ветры обдували сухие, ощетинившиеся чахлым кустарником склоны холмов, которые еще не разровняли неугомонные местные строители, чтобы усеять тысячами однообразных деревянных оштукатуренных коттеджей, воплощающих калифорнийскую мечту. Беспорядочные могучие волны воздушного океана гнули деревья и катились на запад — туда, Где плескался настоящий океан. Туман совсем рассеялся, день стоял такой ясный; что с холмов можно было разглядеть остров Санта-Каталина в двадцати шести милях от побережья.
Джулия поставила компакт-диск Арти Шоу. По машине разлилась звучная, упруго ритмичная мелодия. Саксофоны Лесли Робинсона, Хэнка Фримена, Тони Пастора и Ронни Перри сочно выводили свои партии. Музыка словно оттеняла буйное неистовство ветров Санта-Аны.
Выехав за пределы округа, Бобби повернул на юг, а потом на запад, к прибрежным городам Ньюпорт, Корона-дель-Мар, Лагуна-Бич, Дана-Пойнт. Он старался выбирать удобные асфальтированные шоссе, проходящие вдали от главных магистралей. Тут кое-где попадались даже апельсиновые рощи, которые прежде покрывали весь округ и которые теперь покорно уступают место все новым и новым дорогам и торговым центрам.
Чем ближе к цели путешествия, тем оживленнее Джулия болтала и балагурила. Но Бобби знал, что это напускная беспечность. Всякий раз, как они отправлялись навестить ее брата Томаса, Джулия изо всех сил старалась призвать на помощь всю свою веселость. Она любила брата, но после каждой встречи с ним сердце у нее обливалось кровью, и она заранее взбадривала себя шутками и прибаутками.
— На небе ни облачка, — заметила Джулия, когда они пронеслись мимо “Ранчо Ирвина”, старого предприятия, занимавшегося упаковкой фруктов. — Славная погода, а, Бобби?
— Да, денек на славу.
— Наверно, ветер унес все тучи в Японию. Над Токио небось все небо затянуто.
— Угу. И теперь калифорнийский мусор сыплется на линзу.
Ветер швырнул навстречу машине сотни красных лепестков бугенвиллей. На миг показалось, будто “Самурай” обдало малиновой метелью. То ли из-за разговора о Японии, то ли по какой другой причине от этого лепесткового вихря повеяло Востоком. Бобби ничуть не удивился бы, если бы увидел на обочине в узорчатой тени женщину в кимоно.
— Тут даже ветер красивый, — сказала Джулия. — Все-таки мы счастливые, правда, Бобби? Это же счастье — жить в таком изумительном уголке, правда?
Музыканты Арти Шоу исполняли “Френези” — свинг, в котором есть где развернуться струнным. Слушая эту песню, Бобби каждый раз воображал себя героем фильма тридцатых-сороковых годов. Вот сейчас за углом он повстречает старинного приятеля Джимми Стюарта или Бинга Кроссби, и они отправятся куда-нибудь позавтракать в компании с Кери Грантом, Джин Артур и Кэтрин Хэпберн. И пойдет потеха.
— Ты сейчас в каком фильме? — спросила Джулия.
Ничего от нее не скроется!
— Пока не соображу. “Филадельфийская история”, что ли.
Когда “Самурай” въехал на стоянку интерната Сьело-Виста, Джулия была уже в прекрасном расположении духа. Она вылезла из машины и с улыбкой окинула взглядом полоску, где сходились небо и океан, словно в жизни не видела картины восхитительнее. Панорама и впрямь радовала глаз: Сьело-Виста стоял на крутом обрыве в полумиле от океана, а внизу раскинулись широкие пляжи калифорнийского Золотого Берега. Бобби стоял рядом с женой, слегка втянув голову в плечи и зябко поеживаясь на холодном порывистом ветру.
Собравшись с духом, Джулия взяла Бобби за руку и сжала ее. Они направились в корпус.
Сьело-Виста был частным интернатом, поэтому он даже внешне отличался от стандартных казенных заведений такого рода. Интернат помещался в бледно-розовом двухэтажном здании в испанском стиле. Углы здания, дверные и оконные рамы были облицованы белым мрамором. Входные и балконные двери тоже были выкрашены в белый цвет, а дверные проемы сверху выгибались изящными арками. Над дорожками для прогулок тянулись решетчатые своды, увитые бугенвиллей и пестревшие лиловыми и желтыми цветами. Листья неумолчно шелестели на ветру. Пол внутри здания был устлан серым линолеумом в розовую и бирюзовую крапинку. Вдоль основания светло-розовых стен шла широкая белая полоса, а поверху — лепнина с растительным орнаментом. В такой обстановке и дышится легко и безмятежно.