Спал он обычно в тренировочных брюках и футболке. Найти пижаму по размеру ему никак не удавалось, а ложиться в постель нагишом или даже в нижнем белье было стыдно. Он стеснялся собственной наготы и тогда, когда его никто не видел.
   Весь день светило бесстрастное зимнее солнце, но оба окна спальни были снаружи прикрыты полотняными навесами с цветочным узором, а внутри задернуты розовыми гардинами. Изредка просыпаясь, Золт таращил слипающиеся глаза во тьму, откуда сочилось жемчужно-серое свечение зеркала и поблескивали серебряные рамочки фотографий на тумбочке. Одурманенный сном и благоуханием духов, которыми он совсем недавно окропил платок, Золт без труда представлял, что безмерно любимая мать сидит рядом в кресле-качалке, смотрит на него и стережет его сон.
   Он окончательно проснулся перед самым заходом солнца и лежал, закинув руки за голову и устремив взгляд в балдахин над кроватью. В темноте он ничего не видел, но воображение и так рисовало ему знакомый купол из ткани, расписанной бутонами роз. Золт думал о матери, о лучших — теперь безвозвратно ушедших — годах своей жизни. Потом в голову полезли мысли о девочке, мальчишке и женщине, которых он убил вчера. Золт попытался вспомнить вкус их крови, но воскресить его в памяти так же явственно, как образ матери, не удалось.
   Включив ночник, Золт оглядел такую знакомую, такую родную комнату. На, обоях, на постельном покрывале, на жалюзи красовались бутоны роз, гардины и ковры были розовые. Темный стол красного дерева. Туалетный столик. Высокий комод. На подлокотники кресла-качалки наброшены два вязаных шерстяных платка — один цвета лепестков розы, другой — зеленый, цвета листьев.
   Золт прошел в ванную по соседству со спальней, запер дверь и проверил, надежно ли. Ванная освещалась только флюоресцентными панелями над раковиной, маленькое окошко под потолком Золт давным-давно закрасил черной краской.
   Золт погляделся в зеркало. Ему нравилось собственное лицо. Он пошел в мать. Те же светлые, почти белые волосы, те же голубые, цвета морской волны глаза. Только вот форма лица... У Золта оно топорное, крепко сбитое. Нет и намека на очаровательную миловидность матери. Разве что губы такие же пухлые, как у нее.
   Он разделся, стараясь не глядеть на свое тело. Крутые плечи, крепкие руки, широкая грудь, мускулистые ноги — это, конечно, здорово, но от одного вида половых органов его воротит. Он прямо заболевает. Чтобы не прикасаться к этому гнусному месту, он даже мочился сидя. А в душе, намыливая промежность, надевал особую рукавицу, которую сшил из двух махровых мочалок.
   После душа Золт натянул темно-серые брюки и черную рубашку, надел спортивные носки и кроссовки и нерешительно покинул свое надежное убежище — бывшую комнату матери. Спустилась ночь. В коридоре на втором этаже тускло светили две слабые лампочки в люстре, покрытой пылью и растерявшей половину хрустальных подвесок. Слева вниз убегали ступеньки лестницы, справа шли комната сестер, комната, в которой раньше жил Золт, и еще одна ванная. Все двери стояли нараспашку, в комнатах темно. Дубовый пол поскрипывал под ногами, ветхая ковровая дорожка почти не заглушала шума шагов. Золт давно подумывал привести дом в божеский вид. Может, даже раскошелиться на новые ковры и краску для ремонта. Но дальше планов дело не шло: ведь в комнате матери он и так поддерживает безупречную чистоту и порядок, а тратить время и деньги на уход за всем домом ни к чему. Что до сестер, то у них не было ни желания, ни привычки заниматься хозяйством.
   По ступенькам зашуршали десятки мягких лапок. “Кошки”, — догадался Золт и остановился подальше от лестницы, чтобы ненароком не наступить какой-нибудь на лапу и хвост. Кошки высыпали в коридор и окружили Золта. Последний раз, когда Золт их пересчитывал, их было двадцать шесть. Одиннадцать черных, две ярко-рыжие, остальные шоколадные, табачно-бурые, темно-серые. Между ними затесалась только одна белая. Сестры Лилли и Вербена питали слабость к темным кошкам: чем темнее, тем лучше.
   Гибкие твари мельтешили вокруг Золта, наступали на кроссовки, терлись об ноги, обвивали хвостами щиколотки. Тут были две ангорские кошки, абиссинская, мальтийская, домашняя бесхвостая, пестрая, но большей частью беспородные полукровки. Зеленые, желтые, голубые, серебристо-серые глаза смотрели на Золта с любопытством. Кошки не урчали, не мяукали, просто молча наблюдали за ним.
   Вообще Золт недолюбливал кошек. Ему приходилось терпеть их под боком не только потому, что сестры души в них не чаяли, но и потому, что сестры и кошки как бы срослись душами. Прикрикнуть на кошку, ударить ее — все равно что поднять руку на сестру. А этого он никогда себе не позволит: мать на смертном одре строго-настрого завещала заботиться о сестрах.
   Разведав, что происходит в коридоре, кошки дружно повернули обратно. Помахивая хвостами, напрягая переливчатые мышцы, распушив шерсть, они как одна хлынули вниз по лестнице.
   Когда Золт вслед за ними спустился на первый этаж, кошки свернули за угол и пропали. Он миновал темную, затхлую общую комнату. Пахнуло плесенью из кабинета, где ветшали на полках любимые книги матери — сентиментальные романы. Проходя через полутемную гостиную, он слышал, как под ногами хрустит сор.
   Лилли и Вербену он нашел на кухне. Сестры были близнецами. Светловолосые, белокожие и голубоглазые, они походили друг на друга как две капли воды: та же гладкая кожа, те же блестящие лбы, те же высокие скулы, прямые носы и точеные ноздри. Губы у обеих от природы были такие красные, что сестры обходились без губной помады, а их маленькие ровные белые зубки напоминали кошачьи.
   Золт и так и этак пытался полюбить сестер — ничего не получалось. Однако, памятуя о матери, он не мог и не любить их, поэтому успокоился на том, что просто жил с ними под одной крышей, не питая к ним никаких родственных чувств. Сестры были донельзя худощавые, хрупкие — можно сказать, болезненно хрупкие — и бледные, как подземные жители, которым нечасто доводится бывать на солнце. Собственно, они и в самом деле редко выходили из дому. Их тонкие руки всегда были ухоженны: сестры холили себя с утра до вечера — ни дать ни взять кошки. Золту казалось, что пальцы у них чересчур длинные, неестественно гибкие и проворные. В общем, у сестер ни малейшего сходства с матерью — крепкой, полнокровной женщиной с ярким лицом. Уму непостижимо: такая цветущая женщина, а дочери — бледная немочь.
   В углу просторной кухни сестры уложили одно поверх другого шесть хлопчатобумажных одеял, чтобы кошкам было где полежать в свое удовольствие. Однако и сами Лилли и Вербена порой часами просиживали на подстилке вместе с кошками. Вот и сейчас Золт застал их на полу в окружении своих любимиц. Кошки сгрудились вокруг, забрались к сестрам на колени. Лилли подравнивала ногти сестры наждачной пластинкой. На Золта они даже не взглянули: ведь они уже поздоровались, прислав к нему кошек. На памяти Золта — он был на четыре года старше близнецов — за все двадцать пять лет своей жизни Вербена не проронила ни слова. Не то не умела, не то не хотела, не то стеснялась говорить в его присутствии. Лилли тоже молчунья, но при необходимости могла подать голос. Видно, сейчас ей просто не о чем разговаривать.
   Золт задержался возле холодильника и посмотрел на сестер, сосредоточенно склонившихся над левой рукой Вербены и занятых только ее ногтями. Пожалуй, он судит их слишком строго. Кое-кому их странная наружность пришлась бы по душе. На его вкус они слишком худосочны, а другой мужчина скажет, что руки и ноги у них изящные, соблазнительные. Ведь находят же соблазнительными ноги балерин и руки акробаток. И кожа, мол, у них молочно-белая, и груди пышные. Не ему, Золту, об этом судить: он, слава богу, знать не знает, что такое похоть.
   Одевались сестры очень легко — лишь бы чуть-чуть прикрыть наготу, а то Золт рассердится. Зимой они так протапливали дом, что в комнатах стояла невыносимая духота, и сидели босиком, в майках и шортах, а то и просто в трусиках — вот как сейчас.
   Только в комнате матери было прохладно: там Золт отопление выключал. Будь их воля, близнецы расхаживали бы по дому вовсе без одежды.
   Лилли лениво, томно обтачивала ноготь Вербены. Сестры не сводили с него глаз, будто в изгибе ногтя или в его лунке заключена вся мудрость.
   Из холодильника Золт достал кусок консервированного окорока, швейцарский сыр, горчицу, маринованные огурцы и пакет молока. Хлеб лежал в буфете. Золт отодвинул стул с решетчатой спинкой и сел за пожелтевший от времени стол.
   Когда-то столы, стулья и шкафы здесь сияли глянцевитой белизной, однако после смерти матери их ни разу не перекрашивали. С годами краска желтела, трескалась, углы и углубления покрывались серым налетом. Обои с цветами маргариток замусолились, кое-где отошли швы, а ситцевые шторы, пыльные и грязные, болтались как тряпки.
   Золт сделал себе два бутерброда с сыром и ветчиной и запил молоком прямо из пакета.
   Вдруг все двадцать шесть кошек, которые вальяжно развалились вокруг сестер, вскочили, направились к двери и чинно, одна за одной, вышли через отверстие в створке. Наверно, на двор. Лилли и Вербена не желают, чтобы весь дом провонял кошачьей мочой.
   Закрыв глаза, Золт припал к пакету молока. Жаль, что холодное. Когда оно теплое — комнатной температуры или чуть теплее, — оно по вкусу слегка напоминает кровь, только не такое терпкое.
   Минуты через две кошки вернулись. Вербена лежала на спине, положив голову на подушку и закрыв глаза. Губы ее беззвучно шевелились, словно она разговаривала сама с собой. Теперь она протягивала сестре другую руку, и Лилли продолжала самозабвенно обтачивать ей ногти. Вербена раскинула свои длинные ноги так широко, что Золт мог запросто скользнуть взглядом между ее смуглых ляжек. На ней была лишь майка и тонюсенькие трусики персикового цвета, которые не только не скрывали раздвоенный бугорок между ее ног, а, напротив, делали его еще заметнее.
   Кошки гурьбой кинулись к Вербене и облепили ее — как видно, они больше пеклись о пристойности, чем их хозяйка. На Золта они бросали укоризненные взгляды, точно знали, куда он смотрит.
   Золт опустил глаза и уставился на рассыпанные по столу крошки.
   Внезапно Лилли произнесла:
   — Тут был Фрэнк.
   Золт вздрогнул от неожиданности. Сперва его поразили не слова сестры, а то, что она вообще нарушила молчание. И вдруг смысл сказанного сотряс душу, как гул медного гонга, по которому ударили деревянным молотком. Откинув стул, Золт взвился из-за стола.
   — Тут? В доме?!
   Вербена и кошки, исполненные дремотного безразличия, на шум даже головы не повернули.
   — Возле дома, — ответила Лилли, не отрываясь от ногтей сестры. Она говорила очень тихо, почти шептала, но голос ее был полон сладострастия. — Подкрался со стороны миртовой изгороди и что-то вынюхивал.
   Золт глянул в чернеющую за окнами ночь.
   — Когда?
   — Часа в четыре.
   — Так что же вы меня не разбудили?
   — Он появился ненадолго. Как всегда. Появится на одну-две минуты и исчезает. Боится. — Ты его видела?
   — Я знаю, что он приходил.
   — И ты его не задержала?
   — Задержишь его, как же, — раздраженным, но тем же сладострастным шепотком прошелестела Лилли. — Но кошки на него так и бросились.
   — Исцарапали?
   — Не сильно. Слегка. Он убил Саманту.
   — Кого?
   — Саманту. Нашу киску.
   Золт не знал ни одну кошку по имени. Он вообще их не различал: ходят стаей, двигаются как по команде, даже мысли у них, кажется, общие.
   — Он убил Саманту. Размозжил ей голову о каменный столб у ворот. — Лилли наконец подняла глаза. Золту показалось, что они светлее, чем обычно, — цвета голубоватого льда. — Я хочу, чтобы ты с ним разделался, Золт. Разделался так же, как он разделался с нашей кошечкой. Пусть он нам и брат...
   — После того что он сделал, он нам не брат! — прорычал Золт.
   — Пришиби его, Золт. Так же, как он пришиб бедняжку Саманту. Раскрои ему башку. Разбей череп, чтоб мозги потекли.
   Золт слушал этот тихий голос как завороженный. Иногда — в такие вот минуты — похотливые нотки в голосе сестры звучали особенно внятно. Он не просто ласкал слух, он вползал в сознание, обволакивал мозг, точно дымка, точно туман.
   — Бей его, терзай, круши. Переломай кости, выпусти кишки, вырви глаза. Он еще пожалеет, что прибил Саманту.
   Золт стряхнул оцепенение.
   — Можешь не беспокоиться. Доберусь до него — убью. Но не из-за кошки. Из-за матери. Забыла, как он с ней обошелся? Семь лет я не могу отомстить за мать, а ты лезешь со своей кошкой.
   Лилли осеклась, нахмурилась и отвернулась. Кошки отхлынули от лениво раскинувшейся Вербены.
   Растянувшись бок о бок с сестрой, Лилли слегка повернулась, приникла к ней грудью и положила голову ей на грудь. Их обнаженные ноги сплелись. Вербена в полузабытьи принялась ласково поглаживать шелковые волосы сестры.
   И снова кошки облегли сестер, прильнув к каждой тепло”! складке их тел.
   — Здесь был Фрэнк, — повторил Золт, обращаясь скорее к себе, чем к сестрам, и руки его сжались в кулаки.
   Ярость взметнулась в его душе, словно вихрь в далеком океане, грозящей перерасти в неистовый ураган. Нет-нет, предаваться ярости нельзя, надо взять себя в руки. Ярость расшевели темную страсть. Убийство Фрэнка угодно матери, ведь Фрэнк предал родных, и смерть его — на благо семьи. Но, если Золт, обуреваемый безоглядной ненавистью к брату, не сумеет его разыскать, он уже не в силах будет противиться заветному желанию и опять убьет кого попало. И мать на небесах вознегодует, на время отвернется от него, откажется признавать в нем сына.
   Устремив взгляд в потолок, в незримое небо, где в чертогах Господних пребывает теперь мать, Золт пообещал:
   — Я не поддамся искушение. Сдержусь. Непременно сдержусь.
   Он покинул сестер с их кошками, вышел из дома и направился к миртовой изгороди поискать у каменных опор ворот, где Фрэнк убил Саманту, следы брата.



Глава 19


   Бобби и Джулия поужинали в кафе “Оззи” и перебрались в бар по соседству. Тут играла музыка и пел Эдди-Дей, певец с гибким, бархатным голосом. Музыканты наяривали современные мелодии, но попадались и вещицы пятидесятых — начала шестидесятых. Это, конечно, не джаз биг-бенд, но ранний рок-н-ролл отдаленно напоминал свинг. Бобби и Джулия вполне могли танцевать под такие мелодии, как “Мечтательный влюбленный”, румба, “Ла бамба”, ча-ча-ча, не говоря уже о песнях в стиле диско — в репертуаре Эдди Дея имелись и они. Так что супруги не скучали.
   После посещения Сьело-Виста Джулия не упускала возможности потанцевать. Разрядочка что надо; отдаешься музыке, следишь за ритмом, стараешься не сбиться. А все остальное можно выбросить из головы Горе, угрызения совести как рукой снимает. А уж как Бобби любит танцевать, особенно под свинг! Крутишься, прыгаешь, меняешься местами с партнершей. Слушаешь музыку — и забываешь обо всех невзгодах, танцуешь — и душа радуется. И заживают понемногу душевные раны.
   Пока музыканты отдыхали, Бобби и Джулия за столиком на краю танцевальной площадки пили пиво. Болтали обо всем, кроме Томаса, но разговор так Или иначе возвращался к Мечте. К примеру, как обставить бунгало на побережье. Слишком тратиться на мебель они не собирались, но перед двумя раритетами эпохи свинга устоять не мели. Это горка в стиле арт деко из мрамора и бронзы работы Эмиля Жака Рульмана и, конечно же, музыкальный автомат фирмы “Вурлицер”.
   — Модель 950, добавила Джулия. — Потрясная штука. На ней такие стеклянные трубочки с водой, и в них пузырьки. А на передней панели — прыгающие газельки.
   — Таких автоматов выпустили всего четыре тысячи. Все из-за Гитлера. “Вурлицеру” пришлось переходить на военную продукцию. Кстати, пятисотая модель тоже ничего. И семисотая.
   — Да, ничего. Но с девятьсот пятидесятой не сравнить.
   — По стоимости тоже.
   — И ты станешь мелочиться, когда речь идет об идеале красоты?
   — Это “Вурлицер-950” — идеал красоты? — удивился Бобби.
   — Ну да. А что же еще?
   — Мой идеал — это ты.
   — Ты очень любезен. Но от “Вурлицера” я не отступлюсь.
   — А я, по-твоему, как — идеал красоты? — подмигнул Бобби.
   — Ты, по-моему, просто упрямец, который не позволяет мне купить “Вурлицер-950”. — Игра уже начала забавлять Джулию.
   — Может, лучше возьмешь “Сибург”? Или “Паккард Плеймор”? Нет? Ладно, ну а “Рокола”?
   — Да, “Рокола” — это неплохо, — согласилась Джулия. — Заведем себе и “Роколу”. И “Вурлицер-950”.
   — Соришь деньгами, как подгулявший матрос.
   — Я рождена для роскоши. Это аист напутал: нет чтоб доставить меня к Рокфеллерам.
   — Ты бы не прочь с этим аистом посчитаться, а?
   — Посчиталась уже. Много лет назад. Зажарила и съела на Рождество. Очень вкусно, и все же Рокфеллершей я так и не стала.
   — Ну как ты, развеселилась? — уже серьезно спросил Бобби.
   — До чертиков. И пиво тут ни при чем. Не знаю, с чего это, но сегодня мне так хорошо. Все непременно будет, как мы задумали, Бобби. Скоро мы бросим работу и станем жить-поживать в своем бунгало на берегу. Улыбка сползла с лица Бобби. Он нахмурился.
   — Чего ты куксишься, кисляй?
   — Ничего.
   — Я же вижу. Ты сегодня весь день сам не свой, только стараешься виду не показывать. Какая муха тебя укусила?
   Бобби отхлебнул пива.
   — Видишь ли, — наконец отважился он, — тебе кажется, что все будет замечательно, а мне кажется, что все будет очень даже скверно. У меня дурные предчувствия.
   — У тебя? У мужичка-бодрячка? Бобби продолжал хмуриться.
   — Занялась бы ты пока бумажной работой. Отдохни от стрельбы.
   — С какой стати?
   — Я же говорю: дурные предчувствия.
   — Какие еще предчувствия?
   — Что я могу тебя потерять.
   — Я тебе потеряю!



Глава 20


   Повинуясь невидимой палочке дирижера-ветра, дружный шепот миртовых листьев то крепчал, то затихал. Густая живая изгородь, с трех сторон окружавшая участок, где стоял дом, возвышалась метра на два и вымахала бы еще выше, если бы Золт пару раз в год не подстригал ее электрическими садовыми ножницам.
   Золт отворил невысокую железную калитку между двумя каменными столбами и вышел на усыпанную гравием обочину дороги. Слева на холмы, петляя, взбегало двухполосное асфальтовое шоссе. Справа это шоссе спускалось к далекому побережью. Вдоль него — коттеджи с земельными участками; чем ниже по склону, тем меньше участки. В городе — раз в десять меньше, чем владение Поллардов. Рассыпанные по склону огоньки к западу роились все гуще и вдруг через несколько миль натыкались на черную преграду: дальше — ни зги. Эта преграда — ночное небо и кромешная ширь холодного и бездонного океана.
   Золт шел вдоль высокой живой изгороди. Наконец чутье подсказало: вот то место, где стоял Фрэнк. Золт поднял руки и поднес широкие ладони к трепещущей листве, как будто листья могли сохранить какие-то следы присутствия Фрэнка. Ничего.
   Раздвинув ветви, Золт оглядел дом. Ночью он будто вырастает. Словно в нем не десять комнат, а все восемнадцать, а то и двадцать. В окнах на фасаде — темным-темно, и лишь в задней половине светилось окно кухни. Если бы не этот желтый свет, пробивающийся сквозь грязные ситцевые занавески, можно было бы подумать, что в доме никто не живет. Прихотливая отделка карнизов местами разрушилась, местами совсем обвалилась. Крыша террасы провисла, перекладины перил сломаны, ступеньки прогнулись. Даже при скудном свете низкого месяца видно, что дом давно пора покрасить: старая краска шелушилась, кое-где она до того истончилась, что стала прозрачной, как кожа альбиноса. Там, где она осыпалась, проглядывает дерево — ни дать ни взять потемневшие кости.
   Золт попытался угадать, что у брата на уме. Почему Фрэнк то и дело возвращается? Он же боится Золта, и не без оснований. Сестер тоже. С домом у него связаны страшные воспоминания. Ему бы бежать отсюда без оглядки, а он так и вьется вокруг. Ищет чего-то, а чего — сам, наверно, не знает.
   В сердцах Золт отпустил ветки и двинулся дальше. Постоял у одного каменного столба, потом у другого. Где же это Фрэнк отбился от кошек и размозжил голову Саманте? Ветер заметно умерился, но уже успел высушить кровь на камнях. В темноте ее не разглядишь. Все же Золт не сомневался, что сумеет отыскать место убийства. Он ощупал шершавый камень столбов сверху донизу, со всех четырех сторон, прикасаясь к ним осторожно, словно боясь наткнуться на раскаленное место. Но все напрасно: после убийства прошло слишком много времени. Теперь даже его удивительный дар не поможет обнаружить смутный след ауры брата.
   По растрескавшейся, идущей под уклон цементной дорожке Золт поспешил обратно в дом. После ночной прохлады в кухне было особенно душно. Лилли и Вербена по-прежнему сидели на подстилке в кошачьем углу. Вербена щеткой расчесывала льняные волосы сестры.
   — Где Саманта? — спросил Золт. Лилли склонила голову набок и недоуменно воззрилась на него.
   — Я же сказала. Убили.
   — Тело где?
   — Здесь, — Лилли развела руками, указывая на кошек, которые свернулись и разлеглись вокруг.
   — Которая Саманта? — спросил Золт. Кошки лежали неподвижно, поди разбери, где тут труп.
   — Все. Все они теперь Саманта.
   Вот оно что. Этого-то Золт и боялся. Стоило какой-нибудь кошке протянуть ноги, и близнецы рассаживали всю свору вокруг мертвого тела и отдавали безмолвный приказ приступить к трапезе.
   — Черт! — вырвалось у Золта.
   — Саманта жива. Она вошла в нас, — продолжала Лилли своим обычным шепотком, в котором теперь проскальзывала мечтательная истома. — Кошки нас не покидают. Когда кошечка или котик умирают, они делаются частью каждой из нас, и мы становимся сильнее. Сильнее и чище. И всегда будем вместе.
   Интересно, участвовали в этом пиршестве сами сестры? Да тут и спрашивать не надо. Лилли с нескрываемым удовольствием облизала уголки влажных губ, будто смакуя лакомство. Вербена тоже облизнулась.
   Золту иной раз казалось, что близнецы — существа какой-то особой породы. Он никак не мог до конца уразуметь их повадки. Лица и взгляды сестер никогда не выдавали их мысли и чувства. А это неизменное молчание Вербены? Непостижимые, как их кошки.
   Что так привязывало сестер к кошкам — Золт мог только догадываться. Эта взаимная приязнь имела те же истоки, что и многочисленные способности Золта: и то и другое — щедрый дар бесконечно любимой матери. Поэтому Золт не смел усомниться, что эти отношения чистые и благотворные.
   Но сейчас Золт был готов прибить Лилли. Знала же, что Фрэнк прикасался к телу кошки, — и не сохранила. А как бы оно сейчас пригодилось Золту! Мало того, Лилли даже не удосужилась его разбудить, когда появился Фрэнк. Прямо руки на нее чешутся. Ее счастье, что она Золту сестра, а сестру он тронуть не дерзнет. Сестер ему ведено всячески оберегать. Мать все видит.
   — Куда дели объедки? — спросил Золт.
   Лилли махнула рукой на дверь.
   Золт включил наружный свет и вышел на заднее крыльцо. На некрашеных досках, словно диковинные игральные кости, были раскиданы позвонки и обгрызенные ребра.
   В том месте, где располагалась входная дверь, под прямым углом к стене, образуя с ней внутренний угол, шла другая стена. Таким образом, крыльцо было открыто лишь с двух сторон. В самом углу Золт обнаружил кусочек хвоста Саманты и обрывки шерсти — их загнал туда ночной ветер. На верхней ступеньке валялся изувеченный череп. Золт схватил его и спустился на нестриженую лужайку.
   Ветер, который с вечера все стихал и стихал, неожиданно совсем прекратился. В студеном воздухе любой звук разносится далеко-далеко, но сейчас ничто не нарушало ночного безмолвия.
   Стоило Золту прикоснуться к любому предмету — и он безошибочно определял, кто последним держал его в руках. Более того, порой он даже мог сказать, где находится этот человек сейчас, и, отправившись туда, неизбежно убеждался, что ясновидческий дар его не подвел. Вот и теперь Золт надеялся, что прикосновение к тельцу кошки, убитой Фрэнком, поможет проясниться его внутреннему взору и он снова сумеет напасть на след брата.
   Но на пустом разбитом черепе Саманты не осталось ни клочка плоти. И внутри и снаружи он был дочиста объеден, вылизан, высушен ветром и походил на обломок окаменевших останков доисторического животного. Перед внутренним взором Золта предстал не Фрэнк, а Лилли и Вербена со своими кошками. Золт с отвращением отшвырнул искореженный череп.
   Неудача еще сильнее распалила его ярость. Он чувствовал, как в душе пробуждается темное желание. Только бы не дать ему набрать силу... Но устоять перед ним в сотни раз труднее, чем перед женскими чарами и прочими грешными соблазнами. Как он ненавидит Фрэнка! Из года в год, вот уже семь лет он исходит, захлебывается этой ненавистью. А сегодня вечером он проспал прекрасную возможность уничтожить врага. От этой мысли можно сойти с ума!
   Желание...
   Золт рухнул на колени в косматую траву. Он скорчился, сжал кулаки, стиснул зубы. Камнем надо стать, камнем — неподъемной тяжестью, которую не способно сдвинуть с места никакое, даже самое властное желание, самая свирепая жажда, самая отчаянная страсть.