Страница:
—Ус-с-слыш-ш-шь голос-с-с ВЕЧНОСТИ...
—Тиш-ш-ше... он... не знает ещ-щ-щё нич-ч-чего...
—Открой тайну-у-у.
Он идет, подчиненный неизвестной цели, опускаясь всё ниже и ниже. Ходьба не утомляет. Нет мыслей. Нет страха. Есть цель, но она неизвестна. Покрытая тайной дымкой не видна, но притягивает, словно магнит. Шелест, удары, шепот и стоны...
И цель... Цель. Не потерять бы ее очертания.
—Прими ис-с-стину... Клянись-сь-сь... с-своею душ-шой...
Свеча горит, течет, обжигая руку, стеарин. Он обволакивает кожу и стынет. Ничего впереди не видно,— свеча не дает достаточно света, освещая лишь стены. Всё впереди погружено в непроницаемый мрак, что, кажется,— протяни руку,— и почувствуешь холодную, липкую, вязкую плоть его.
Шепот превращается в невыносимый гул множества голосов:
—Узнай правду...
—Иди ж-ж-же... отец твой ждет... тебя ждет...
—Ждет он...
—Свечи горят...
—С-с-слуги... ждут...
—Кубок наполнен...
—Кровью...
—Спеш-ш-ши...
Нереальность происходящего не удивляет, равно, как и одежда, в которую он облачен. С плеч свисает черная тяжелая ряса, перехваченная в талии плетеным кожаным ремнем. На ремне болтается меч, ножны которого то и дело ударяют по левому сапогу, сокрытому рясой. Сапоги высокие, плотно облегают и ступают бесшумно, кажется, что идешь по ковру.
—Рыцарь, повелитель... ждет...
—Тебя ждет...
—Влас-с-стелин АДА ожидает-тс-тс-тс... тебя...
—Ш-ш-ш... иди...
Стены башни (он почему-то решил, что это башня) каменные, мокрые, холодные. Покрытые зеленоватой плесенью, они вызывают чувство отвращения. Перед глазами эта плесень то и дело оживает, благодаря пляшущему огоньку свечи, переливается и искрится, словно укрытая росою трава в лучах утреннего солнца. Пугающие тени отплясывают на камнях, выделывая причудливые па.
—С-с-стань первым... из с-с-смертных-х-х...
Стихает все вокруг, будто и не было ничего вовсе. Пропадают все посторонние звуки. Давящая на уши тишина наводняет душу мистическим ужасом, страх сжимает сердце. Но это ничуть не останавливает его, и ноги упрямо ступают по хладным ступеням. Слышны только шаги, удары ножен о сапог да шелест рясы. Неизвестно от чего появляется чувство, что лестница сейчас кончится. Чувство не обманывает, и он оставляет позади последнюю ступень. Впереди— коридор. Темный и пугающий, как пропасть. Ноги не подчиняются желанию остановиться, и он ступает во тьму.
Лавина звуков тот час же обрушивается на него и останавливает. Музыка. Мощь и красота ее завораживает, наполняет трепетом. Хорал. Слова песни звучат ясно. Но они ужасны, и смысл их страшен:
Букет из сада ПУСТОТЫ
К твоим ногам падет.
Ты примешь черные цветы,
Возобновишь полет.
И он не идет, он бежит уже.
На крыльях, поданных тебе,
Взлетишь к пределам снов.
Узнаешь истину во сне,
Увидишь мир богов.
Грохот музыки не усиливается и не затихает.
Звучит со всех сторон: сзади, спереди, снизу, с потолка сыплется вереница чарующих, волнующих, рвущих душу в куски гармоничных звуков.
Впереди далеко видны тусклые проблески света. Свеча пропадает бесследно, стеарин исчезает с руки.
Коридор кончается.
И, встав под стяги темноты,
Приняв от зла клинок,
Постигнешь истину и ты,
На ком лежит венок.
И он оказывается в необъятном зале. Здесь царит полумрак; тусклый свет исходит лишь от чадящих факелов, вставленных в ниши стен.
В центре зала на возвышении стоит трон, на котором восседает одетый в белую рясу, подбитую золотом, человек. Серебряные манжеты просторных рукавов, словно светятся белым светом, разбрасывая по сторонам блики. Грудь человека украшает перевернутая кроваво-красная пятиконечная, горящая внутренним светом рубиновая звезда, вправленная в золотую оправу. Сразу поражает необыкновенная красота смуглого лица. В черных, как ночь, глазах играют отблески огней. Даже кажется, что глаза сами излучают свет. Печать невыносимой тоски лежит на прекрасном челе. Абсолютно седые волосы волнами спускаются до плеч. Печальная улыбка играет на устах, улыбка приговоренного к страшной смертной казни. Левая рука, унизанная перстнями, сжимает золотой кубок.
Человек здесь не один,— перед троном стоят, опустив головы, люди. Лица их совершенно скрывают черные капюшоны. Все до единого— в черных рясах.
Венок покрыл твое чело,
Венок сплетен из тьмы.
Клянись душою перед злом,—
Тебя полюбим мы-ы-ы-ы...
Стихает музыка, смолкает хорал. Человек на троне встает. Правою без украшений рукой указывает на него и голосом сильным и низким произносит:
—Вот ты, здесь, великий отрок! Я поднял тебя из глубин бездны вечного сожаленья, чтобы на крыльях, мною данных тебе, ты смог подняться над миром смертных и стать третьим в элите правящих. Ибо время твое пришло, грянул гром, и перст провидения указал на тебя. Опустись на колени, первый из смертных, и дай клятву отцу твоему истинному в верности силам, взрастившим тебя, в верности мраку, создавшему тебя. Поклянись душою своею и не отступай с пути сего, ибо отступление есть вечная мука и боль.
Плохо сознавая, что делает, он опускается на колени, вознеся правую руку вверх, а левую приложив к груди. И своды зала отражают многократно слова страшной клятвы:
—Клянусь! Клянусь и повинуюсь тебе, Отец истинный! Клянусь душою своею быть на стороне сил, взрастивших меня. Я навеки встаю под бесчисленные стяги вечного, несокрушимого зла.
—Встань!— Человек сходит с возвышения и подходит к нему.— Повернитесь все. Повинуйтесь же, рабы, ему так, как повинуетесь мне. И, да будет так, пока существует свет, пока небо вверху, а земля снизу, пока сияет светило днем, а луна освещает ночную землю, пока рождаются и умирают люди, создаются и рушатся государства, пока существует мир!
Все поворачиваются лицом к нему и, скрестив руки, произносят:
—In manus tuas![4]
Лица под черными капюшонами ужасны. Мука и боль искажают их. Пальцы длинные, скрюченные, сухие. Словно смерть приняла вдруг множество образов. И вот они кричат голосами, полными страдания:
—In manus tuas!
А человек протягивает кубок и говорит:
—Рыцарь, я нарекаю тебя Избранным. Пей.
Он поднимает сосуд и делает глоток. Почувствовав на губах солоноватый вкус, понимает, что его поят кровью. Вместе с кубком он падает навзничь, расплескивая кровь.
Сверху, как снег, как черный снег падают головки черных роз.
Своды зала сотрясает громовой хохот.
Глава II
Открыв глаза, Виталий долго соображал, где он. Поняв, наконец, что лежит в домашнем облачении на диване, поднялся и, шаркая босыми ногами, отправился в ванную комнату. По полу стелился прохладный сквозняк. В квартире благодаря местным теплосетям царила жара, так что спать приходилось с открытой форточкой. Холодная вода приятно стекала по лицу и приводила в порядок мысли.
Сидя за столом в кухне за кофе, Виталий думал о том, что видел во сне. Проклятое сновидение не забылось, как это часто бывает, а, наоборот, помнилось отчетливо. Виталию до сих пор казалось, что он ощущает отвратительный соленый вкус на губах. До сих пор перед глазами горела свеча, в ушах стояли звуки дикой музыки. Однако чашка кофе стерла паршивые ощущения, и память о сне притупилась.
Часы на стене пробили восемь раз.
Виталий оделся, взял дипломат с инструментами и покинул квартиру, отправившись на работу.
На лестничной площадке навстречу ему попался сосед его верхний, из квартиры № 49, успевший где-то принять на грудь. Волоча за собой ноги, свисая с перил, сосед, имя коего, кстати, было Николай Андреевич Семечкин, упорно продвигался вверх, мелодично ругая непечатными словами президента за непомерные цены на спиртное.
Виталий поздоровался и продолжал свой путь дальше, тогда как пьяный, ни коим образом не отреагировав на него, смачно плюнул себе под ноги, залился сумасшедшим хохотом. Смех этот эхом разнесся по подъезду и произвел на Виталия отвратительное действие, вследствие чего тот ускорил шаг. Николай Андреевич же, повернувшись на сто восемьдесят градусов, уселся на бетонной ступеньке, видимо вследствие усталости от «чрезмерного труда», и заплакал.
Виталий вышел на свежий воздух, глубоко вздохнул и направился к автобусной остановке. Что с ним сегодня было дальше в это утро, нам не известно, но мы знаем, что случилось с жильцом из квартиры № 49, который нализался в стельку по поводу своего дня рождения.
Как только за Виталием закрылась дверь подъезда, на пятом этаже щелкнул замок в двери квартиры № 49, и на площадку вышла женщина средних лет в ярко-красном в желтый горох халате. Шлепая стоптанными на нет тапочками, она стала спускаться вниз. То была супруга именинника— Клавдия Ильинична Семечкина, которая, услыхав дикий хохот, а затем и всхлипы, и поняв, что эти звуки издает ее благоверный, решила привести его в квартиру.
Вдруг Николаю Андреевичу привиделось нечто прямо перед ним. Вытаращив глаза, он медленно стал подниматься, держась за перила. Затем сделал движение рукою, как будто что-то хотел схватить, но рука сжалась в кулак, и он ничего не поймал. Вместо этого вторая ладонь соскользнула с перил, ноги неестественным образом вывернулись, и Николай Андреевич стал проваливаться вперед лбом. Несомненно, это могло закончиться весьма плачевно, ежели б не могучие руки его жены. Клавдия Ильинична ухватила Семечкина за шиворот пальто и поставила на ноги.
—О-о… К… к… ла-а-а-а,— еле ворочая языком, промолвил увидевший супругу именинник.
С клавиных уст слетело длинное непечатное ругательство, к коему она присовокупила слова «напоролся с утра пораньше».
Женщина подхватила мужа под руки и поволокла в квартиру. Ноги Николая Андреевича не слушались, то и дело цеплялись за ступеньки и каждый раз подпрыгивали. Николай с головой ушел в пальто, и оттуда доносилась невнятная, непрекращающаяся ни на минуту брань.
Затащив мужа в квартиру, Семечкина жена с грохотом закрылась. Придерживая за ворот пальто своего благоверного, словно мешок с картошкой, вытерла ноги о половик. Дома Николай каким-то чудом пришел в себя, вырвался из цепких рук жены, ринулся к уборной, еле совладал с дверью, склонился над белым фарфоровым унитазом и, издавая звуки, похожие на стоны умирающего, избавился от содержимого своего желудка, изгадив стенки унитаза и кафельный пол. После чего силы его тем же чудом иссякли, и он откинулся на спину так, что ноги находились в уборной, а все остальное— за ее пределами. Тяжело дыша, словно после бега, Николай Андреевич попытался встать. Но ноги его, обутые в зимние ботинки, только скользили по кафельному полу туалета, оставляя мокрые, грязные следы. После нескольких безуспешных попыток подняться Семечкин провалился в сон и уснул.
Клавдия Ильинична, не теряя терпения (как-никак к подобным происшествиям она привыкла), заволокла мужа в спальню, раздела там его и положила на кровати отсыпаться. После чего повесила на вешалку пальто, прибрала в уборной и, наконец, занялась своим туалетом.
Спустя некоторое время, когда Клавдия Ильинична уже завтракала, из спальной донесся ужасающей силы храп, напоминающий мотоциклетный двигатель на малых оборотах. Жена Семечкина, нисколько не дивясь этому явлению, спокойно поглощала маринованные грибы, макая их в кроваво-красного цвета соус и заедая все это вареным картофелем.
Наевшись, Семечкина оделась и в четверть десятого покинула квартиру.
Вглядываясь в трельяжное зеркало, Николай Андреевич почесал трехдневную щетину. Нагнулся, выдвинул ящик и вытащил старенькую электробритву «Харьков». Бритва имела вид инструмента, пережившего не одну сотню сражений со щетиной Николая. Сильно поредевшая решетка была испещрена пробоинами. Посмотрев после этого в зеркало, Семечкин открыл рот, издал какой-то задушенный звук и зашатался. Глаза его буквально выпирало из глазниц, брови едва не доставали макушки. Бритва выскользнула из обессиливших рук, упала на трельяж, затем разлетелась с треском на две части и показала свои запыленные внутренности. С тихим стоном Семечкин сближался с полом. Осевши на пол, он повалился на левый бок и затих в глубоком обмороке.
Пришел в себя он часа в три пополудни в той же позе, в которой потерял сознание. Еле найдя в себе силы, поднялся. Испытывая неимоверный ужас, Семечкин вновь посмотрел в зеркало. На него смотрело его собственное небритое отражение. Волосы у отражения стояли дыбом. В широко раскрытых глазах застыл страх. Руки дрожали.
«Боже,— подумал Семечкин,— допился до чертиков. Надо завязывать». В перед глазами возник виртуальный образ зубного врача Шпака, который сказал: «Закусывать надо». Николай нашарил в трельяже коробку с «Панадолом», швырнул две капсулы в рот и запил из стоявшего рядом графина. Затем сел в глубокое кресло и откинул голову назад, дожидаясь, когда начнет действовать столь рекламируемое телевизором лекарство. Головная боль прошла спустя пятнадцать минут. Николай Андреевич решил покончить с бритьем. Бритва находилась в плачевном состоянии. Всё говорило о том, что из последнего сражения она вышла отнюдь не победителем. Казалось, ничто уже не заставит ее издавать тот скрежещущий с потрескиванием звук, из-за которого Семечкин постоянно опасался, что в один прекрасный момент, не выдержав вибраций, решетка вдруг слетит к чертовой матери, а один из вращающихся с бешеной скоростью ножей, не удерживаемый никакой преградой, выстрелит и попортит ему физиономию, или же,— что ещё хуже,— лишит глаза. К тому же, хозяину бритвы следовало заменить шнур, ибо имелись реальные шансы во время одной из процедур быть ударенным током. Но на этот раз никаких происшествий, связанных с бритвой, не произошло. Семечкин соединил обе половинки бритвы, воткнул вилку в розетку, и бритва со скрежетом приступила к выполнению своих обязанностей.
—Только кактусы тобой брить,— проворчал по окончании бритья именинник задорновскую шутку. Он потянул за шнур вилку, выдернул ее и вторично выронил бы бритву, но совладал с собой и всмотрелся в зазеркалье.
Оттудова на него щурилась помимо его собственного отражения висящая в воздухе поганая и, как показалось с перепугу Николаю, глумливая рожа. Рожа скалила зубы с совершенно невозможными клыками. Стон сорвался с уст Андреевича. Никогда не веривший в Бога Семечкин занес руку вверх, чтобы осенить себя крестом.
—Ты еще «Отче наш» затяни!— угрожающе рявкнула рожа хрипло, причем было слышно со стороны зазеркалья. Стекло вступило в резонанс с голосом и задрожало.
Рука Семечкина бессильно упала.
—Горячка,— прохрипел Николай, проглотив часть слова так, что получилось невесть что. Он попятился назад и, споткнувшись, бухнулся в кресло с бритвою в руке.
Далее в зазеркалье происходило вот что: у рожи появилась недостающая часть, то есть тело. Человек просвечивал некоторое время. После уплотнился, и его можно было разглядеть отчетливо. Личность эта имела худые длинные узловатые пальцы, на плечах болтался как на колу, серый пиджак в мелкую полоску, ноги были облачены в такие же брюки. Из-под брюк выглядывали белые грязные носки. На ногах находились домашние тапочки. Под костюмом имелась белая сорочка, воротник которой, равно, как и манжеты, по чистоте ничем не отличался от носков. Из-под ворота сорочки свисал погано-зеленого цвета галстук. Кроме всего прочего, личность вызывала отвращение торчащими во все стороны усами и козлиной бородкой. Борода напоминала об испохабленной временем и маляром кисти, усы же имели нечто общее с разорванным в клочья взрывом телефонным кабелем.
Человек засунул руку в карман пиджака, извлек за кончик носовой платок, по размерам сильно напоминающий скатерть, и шумно высморкался. Затем улыбнулся еще шире и стал продвигаться к Семечкину. Миновав стеклянную перегородку, словно водяную плоскость, и ловко перескочив тумбу трельяжа, личность на тумбе же и уселась.
Лицо Николая Андреевича приобрело цвет русской бумаги «Снегурочка». Он теребил свободной рукой пуговицу рубахи и постоянно повторял про себя, что сходит с ума.
—Добрый день, достопочтенный Николай Андреевич,— высоким голосом сказала личность и вытянула ноги, обнажив из-под брюк резинку носков и тощие, как у козла, волосатые ноги.
Потом человек нашарил за собою графин, вытащил его, обтер грязнущим платком горлышко, вероятно, вследствие брезгливости, и, задрав кверху свою невозможную рожу, избавил графин от воды, напоминая при этом сливной бачок в уборной в активном состоянии. Тем же платком вытер торчащие усы. Поставил графин на место и произнес:
—Поздравляю вас с днем рождения, мосье Семечкин. Вам уже сорок, ежели не ошибаюсь. Время одуматься и прекратить пить, друг мой, запоями. Пора, когда вы не знали, что есть похмелье, прошла, не правда ли?
После на весь зал прозвучала рожденная чревом козлоподобной личности шумная отрыжка. Платок-скатерть отправился обратно в карман.
—Кто вы?— наконец заставил зашевелиться парализованные страхом губы Николай. Он немного пришел в себя, но испуг никуда не делся. Андреевича мозг беспрестанно работал, пытаясь разобраться в столь неестественной ситуации.
—В данный момент это особого значения не имеет. Хотя вы можете называть меня Ипполитом Ипатьевичем.— Личность почесала свою невозможную бороду и громко икнула, от чего затряслось трельяжное зеркало.
—Но к-к-к…ак вы пришли оттуда?— Семечкин указал дрожащим пальцем на зеркало.
—О-о-о,— протянул Ипполит,— в этом нет ничего удивительного.
И тут затрещал телефон рядом с телевизором. Ипполитом назвавшийся подскочил к аппарату и снял трубку.
—Козлов… Да, сир!.. Уже здесь…— Он отвратительно причмокнул, открыл пасть, зевнул, слушая голос из трубки, а потом произнес: —Как прикажете… Ага… Ждем-с, ждем-с.
И положил трубку на место.
—Что вам нужно?— вполне резонно спросил Семечкин и неожиданно даже для себя вспылил: —Какого черта?!!
—Хе-хе,— захихикал Ипполит, икнул вновь, а потом добавил: —Именно, именно,— как вы изволили метко выразиться,— какого черта. Мне же нужно где-то жить? Да-с. И жить я собираюсь именно здесь, да будет известно вам.
Столь наглое обоснование присутствия оной поганой личности в квартире вызвало шквал неприятных и даже тревожных мыслей у Семечкина. Он теперь вполне здраво соображал, но от этого ему было только хуже. Мозг его взял на себя непосильный труд по обработке противоречивой информации. И чем дольше Николай Андреевич размышлял, тем все менее и менее понимал, что происходит, ко всему прочему решил, что крыша его от постоянного употребления спиртосодержащих веществ отъезжает в неведомые дали. Даже почувствовались какие-то зарождающиеся боли в лобной доле. Голова Николая Андреевича задымилась бы от напряженной работы, кабы не звонок в дверь, прозвучавший, как сигнал тревоги. Этот звонок заставил Семечкина вздрогнуть, и поток мыслей вызвал озноб по всему телу. Вдруг подумалось, что звонок находится в непосредственной связи с разговором Ипполита по телефону,— более того,— со страху Семечкину почудилось, что столь знакомый и надоевший до чертиков голос звонка изменился и теперь напоминает вопли дерущихся котов. Но, конечно, сие никак не могло быть правдой,— звонок звучал так же, как и обычно, то есть таким голосом, о котором говорят: «И мертвого подымет».
Николай Андреевич, пытаясь унять дрожь в ногах, бросился открывать. А, открывши, попятился назад. И следует отметить, было от чего: в проеме стоял высокий господин в черной блестящей шубе и бобровой шапке. Низким голосом он сказал:
—Здравствуйте, здравствуйте, достопочтенный Николай Андреевич. Я весьма рад находиться у вас в гостях.
И хотя никто его не приглашал (помутневшим рассудком Николай понимал, что сделать он этого еще не сумел), вошел в квартиру. Но он был не один; за ним проследовали еще два субъекта, один из которых держал на плече огромного пестрого нагловатого попугая. Другой субъект оказался девицей с абсолютно бледным, но поразительно красивым лицом. Девица вошла последней и захлопнула за собою дверь.
—Здравия желаю, сир!— проскрипел появившийся в прихожей Ипполит.
—Что же, достопочтенный господин Семечкин, вы гостей в прихожей-то держите?— Первая за гражданином в шубе вошедшая личность сказала это так, словно у нее на носу имелась прищепка, гнусавым, как у переводчика импортных фильмов, голосом.
А попугай на плече гнусавого гражданина, прищурив глаз, протрещал:
—Да что с ним говорить?! На дыбу его!
От этого рассудок у Андреевича вновь помутился, он раскрыл было рот, но захлопнул его, и зубы по-волчьи клацнули.
—Я, э… э… то…— Он икнул и опять повалился в обморок.
—Современные люди ужасно нервозны и пугливы до безобразия,— скрипел Ипполит, перетаскивая вместе с личностью, имевшей на плече попугая, именинника в зал.
—С какою только мразью по роду службы не приходится иметь дело. Тьфу ты, гадость!— в сердцах откомментировал сие происшествие попугай и засмеялся дурным неестественным смехом.
Это было все, что услышал Николай, перед тем, как провалиться в небытие бессознательного состояния.
На месте ярко-желтых шелковых висели тяжелые красные плюшевые с золотым подбоем и золотыми же кистями шторы. Они полностью закрывали окна, и тускло-красный свет, исходивший от них, вызывал чувство нереальности происходящего. Телевизор был накрыт черным материалом. На нем находился золотой канделябр с семью горящими свечами. По центру стола, сокрытого под красной бархатной скатертью, стояло пятисвечие, а вокруг него— множество пузатых бутылок. Тут же имелась разная посуда: золотые кубки, тарелки, рядом с коими лежали, разбрасывая блики от зеркальной поверхности, приборы. В тарелках, вазах, чашах находились разные фрукты. Был здесь и черный виноград, и апельсины, и яблоки, и сливы, и еще фрукты, коих ранее Николай Андреевич никогда и в глаза не видел. Рядом с канделябром в хрустальной конфетнице возвышалась гора шоколада причудливой формы.
За столом справа на невесть откуда взявшемся стуле с высокой спинкой восседал рыжий человек, одетый в духе XIX века, и поглощал виноград. Накрахмаленные манжеты и воротник его белейшей сорочки сверкали в свете свечей.
Во главе же стола спиною к окну находился тот самый, что вошел в квартиру в черной шубе. Теперь шубы на нем не было, а имелась свободная с кружевным воротничком и кружевными же манжетами белейшая сорочка. Руки этого господина находились на эфесе острием вниз стоящей шпаги. Лицо его имело выразительные черты; черные, как бездна, глаза сверлили насквозь Николая Андреевича. Абсолютно седые волосы красивою прической лежали на голове. Сила, излучаемая глазами, приводила в трепет душу Семечкина.
Здесь находился и знакомый Семечкину Ипполит Ипатьевич. Он сидел напротив рыжего субъекта на деревянном табурете, который видимо позаимствовал из кухни, и листал толстенную книгу в черном переплете. Он и заговорил первым из этой компании:
—Итак, Николай Андреевич, вы очнулись.
—Я…— начал было Семечкин, но его перебил седой субъект, отнявши подбородок от рук:
—Ни слова больше! Виконт! вина господину слесарю шестого разряда!
Потом, повысив голос, крикнул:
—Вельда! Присоединяйся!
—Тиш-ш-ше... он... не знает ещ-щ-щё нич-ч-чего...
—Открой тайну-у-у.
Он идет, подчиненный неизвестной цели, опускаясь всё ниже и ниже. Ходьба не утомляет. Нет мыслей. Нет страха. Есть цель, но она неизвестна. Покрытая тайной дымкой не видна, но притягивает, словно магнит. Шелест, удары, шепот и стоны...
И цель... Цель. Не потерять бы ее очертания.
—Прими ис-с-стину... Клянись-сь-сь... с-своею душ-шой...
Свеча горит, течет, обжигая руку, стеарин. Он обволакивает кожу и стынет. Ничего впереди не видно,— свеча не дает достаточно света, освещая лишь стены. Всё впереди погружено в непроницаемый мрак, что, кажется,— протяни руку,— и почувствуешь холодную, липкую, вязкую плоть его.
Шепот превращается в невыносимый гул множества голосов:
—Узнай правду...
—Иди ж-ж-же... отец твой ждет... тебя ждет...
—Ждет он...
—Свечи горят...
—С-с-слуги... ждут...
—Кубок наполнен...
—Кровью...
—Спеш-ш-ши...
Нереальность происходящего не удивляет, равно, как и одежда, в которую он облачен. С плеч свисает черная тяжелая ряса, перехваченная в талии плетеным кожаным ремнем. На ремне болтается меч, ножны которого то и дело ударяют по левому сапогу, сокрытому рясой. Сапоги высокие, плотно облегают и ступают бесшумно, кажется, что идешь по ковру.
—Рыцарь, повелитель... ждет...
—Тебя ждет...
—Влас-с-стелин АДА ожидает-тс-тс-тс... тебя...
—Ш-ш-ш... иди...
Стены башни (он почему-то решил, что это башня) каменные, мокрые, холодные. Покрытые зеленоватой плесенью, они вызывают чувство отвращения. Перед глазами эта плесень то и дело оживает, благодаря пляшущему огоньку свечи, переливается и искрится, словно укрытая росою трава в лучах утреннего солнца. Пугающие тени отплясывают на камнях, выделывая причудливые па.
—С-с-стань первым... из с-с-смертных-х-х...
Стихает все вокруг, будто и не было ничего вовсе. Пропадают все посторонние звуки. Давящая на уши тишина наводняет душу мистическим ужасом, страх сжимает сердце. Но это ничуть не останавливает его, и ноги упрямо ступают по хладным ступеням. Слышны только шаги, удары ножен о сапог да шелест рясы. Неизвестно от чего появляется чувство, что лестница сейчас кончится. Чувство не обманывает, и он оставляет позади последнюю ступень. Впереди— коридор. Темный и пугающий, как пропасть. Ноги не подчиняются желанию остановиться, и он ступает во тьму.
Лавина звуков тот час же обрушивается на него и останавливает. Музыка. Мощь и красота ее завораживает, наполняет трепетом. Хорал. Слова песни звучат ясно. Но они ужасны, и смысл их страшен:
Букет из сада ПУСТОТЫ
К твоим ногам падет.
Ты примешь черные цветы,
Возобновишь полет.
И он не идет, он бежит уже.
На крыльях, поданных тебе,
Взлетишь к пределам снов.
Узнаешь истину во сне,
Увидишь мир богов.
Грохот музыки не усиливается и не затихает.
Звучит со всех сторон: сзади, спереди, снизу, с потолка сыплется вереница чарующих, волнующих, рвущих душу в куски гармоничных звуков.
Впереди далеко видны тусклые проблески света. Свеча пропадает бесследно, стеарин исчезает с руки.
Коридор кончается.
И, встав под стяги темноты,
Приняв от зла клинок,
Постигнешь истину и ты,
На ком лежит венок.
И он оказывается в необъятном зале. Здесь царит полумрак; тусклый свет исходит лишь от чадящих факелов, вставленных в ниши стен.
В центре зала на возвышении стоит трон, на котором восседает одетый в белую рясу, подбитую золотом, человек. Серебряные манжеты просторных рукавов, словно светятся белым светом, разбрасывая по сторонам блики. Грудь человека украшает перевернутая кроваво-красная пятиконечная, горящая внутренним светом рубиновая звезда, вправленная в золотую оправу. Сразу поражает необыкновенная красота смуглого лица. В черных, как ночь, глазах играют отблески огней. Даже кажется, что глаза сами излучают свет. Печать невыносимой тоски лежит на прекрасном челе. Абсолютно седые волосы волнами спускаются до плеч. Печальная улыбка играет на устах, улыбка приговоренного к страшной смертной казни. Левая рука, унизанная перстнями, сжимает золотой кубок.
Человек здесь не один,— перед троном стоят, опустив головы, люди. Лица их совершенно скрывают черные капюшоны. Все до единого— в черных рясах.
Венок покрыл твое чело,
Венок сплетен из тьмы.
Клянись душою перед злом,—
Тебя полюбим мы-ы-ы-ы...
Стихает музыка, смолкает хорал. Человек на троне встает. Правою без украшений рукой указывает на него и голосом сильным и низким произносит:
—Вот ты, здесь, великий отрок! Я поднял тебя из глубин бездны вечного сожаленья, чтобы на крыльях, мною данных тебе, ты смог подняться над миром смертных и стать третьим в элите правящих. Ибо время твое пришло, грянул гром, и перст провидения указал на тебя. Опустись на колени, первый из смертных, и дай клятву отцу твоему истинному в верности силам, взрастившим тебя, в верности мраку, создавшему тебя. Поклянись душою своею и не отступай с пути сего, ибо отступление есть вечная мука и боль.
Плохо сознавая, что делает, он опускается на колени, вознеся правую руку вверх, а левую приложив к груди. И своды зала отражают многократно слова страшной клятвы:
—Клянусь! Клянусь и повинуюсь тебе, Отец истинный! Клянусь душою своею быть на стороне сил, взрастивших меня. Я навеки встаю под бесчисленные стяги вечного, несокрушимого зла.
—Встань!— Человек сходит с возвышения и подходит к нему.— Повернитесь все. Повинуйтесь же, рабы, ему так, как повинуетесь мне. И, да будет так, пока существует свет, пока небо вверху, а земля снизу, пока сияет светило днем, а луна освещает ночную землю, пока рождаются и умирают люди, создаются и рушатся государства, пока существует мир!
Все поворачиваются лицом к нему и, скрестив руки, произносят:
—In manus tuas![4]
Лица под черными капюшонами ужасны. Мука и боль искажают их. Пальцы длинные, скрюченные, сухие. Словно смерть приняла вдруг множество образов. И вот они кричат голосами, полными страдания:
—In manus tuas!
А человек протягивает кубок и говорит:
—Рыцарь, я нарекаю тебя Избранным. Пей.
Он поднимает сосуд и делает глоток. Почувствовав на губах солоноватый вкус, понимает, что его поят кровью. Вместе с кубком он падает навзничь, расплескивая кровь.
Сверху, как снег, как черный снег падают головки черных роз.
Своды зала сотрясает громовой хохот.
Глава II
НИКОЛАЙ АНДРЕЕВИЧ
Прелестно музыка играет,
Но звукам только слух мой рад.
У розы нежный аромат,
Но жажды он не утоляет.
И досягаем только глазу
Небес сияющий покров...
Вино всем угождает сразу:
Желудку, уху, носу, глазу.
С вином я обойтись готов
Без неба, музыки, цветов.
А. Дюма «Графиня де Монсоро», песня Горанфло
Открыв глаза, Виталий долго соображал, где он. Поняв, наконец, что лежит в домашнем облачении на диване, поднялся и, шаркая босыми ногами, отправился в ванную комнату. По полу стелился прохладный сквозняк. В квартире благодаря местным теплосетям царила жара, так что спать приходилось с открытой форточкой. Холодная вода приятно стекала по лицу и приводила в порядок мысли.
Сидя за столом в кухне за кофе, Виталий думал о том, что видел во сне. Проклятое сновидение не забылось, как это часто бывает, а, наоборот, помнилось отчетливо. Виталию до сих пор казалось, что он ощущает отвратительный соленый вкус на губах. До сих пор перед глазами горела свеча, в ушах стояли звуки дикой музыки. Однако чашка кофе стерла паршивые ощущения, и память о сне притупилась.
Часы на стене пробили восемь раз.
Виталий оделся, взял дипломат с инструментами и покинул квартиру, отправившись на работу.
На лестничной площадке навстречу ему попался сосед его верхний, из квартиры № 49, успевший где-то принять на грудь. Волоча за собой ноги, свисая с перил, сосед, имя коего, кстати, было Николай Андреевич Семечкин, упорно продвигался вверх, мелодично ругая непечатными словами президента за непомерные цены на спиртное.
Виталий поздоровался и продолжал свой путь дальше, тогда как пьяный, ни коим образом не отреагировав на него, смачно плюнул себе под ноги, залился сумасшедшим хохотом. Смех этот эхом разнесся по подъезду и произвел на Виталия отвратительное действие, вследствие чего тот ускорил шаг. Николай Андреевич же, повернувшись на сто восемьдесят градусов, уселся на бетонной ступеньке, видимо вследствие усталости от «чрезмерного труда», и заплакал.
Виталий вышел на свежий воздух, глубоко вздохнул и направился к автобусной остановке. Что с ним сегодня было дальше в это утро, нам не известно, но мы знаем, что случилось с жильцом из квартиры № 49, который нализался в стельку по поводу своего дня рождения.
Как только за Виталием закрылась дверь подъезда, на пятом этаже щелкнул замок в двери квартиры № 49, и на площадку вышла женщина средних лет в ярко-красном в желтый горох халате. Шлепая стоптанными на нет тапочками, она стала спускаться вниз. То была супруга именинника— Клавдия Ильинична Семечкина, которая, услыхав дикий хохот, а затем и всхлипы, и поняв, что эти звуки издает ее благоверный, решила привести его в квартиру.
Вдруг Николаю Андреевичу привиделось нечто прямо перед ним. Вытаращив глаза, он медленно стал подниматься, держась за перила. Затем сделал движение рукою, как будто что-то хотел схватить, но рука сжалась в кулак, и он ничего не поймал. Вместо этого вторая ладонь соскользнула с перил, ноги неестественным образом вывернулись, и Николай Андреевич стал проваливаться вперед лбом. Несомненно, это могло закончиться весьма плачевно, ежели б не могучие руки его жены. Клавдия Ильинична ухватила Семечкина за шиворот пальто и поставила на ноги.
—О-о… К… к… ла-а-а-а,— еле ворочая языком, промолвил увидевший супругу именинник.
С клавиных уст слетело длинное непечатное ругательство, к коему она присовокупила слова «напоролся с утра пораньше».
Женщина подхватила мужа под руки и поволокла в квартиру. Ноги Николая Андреевича не слушались, то и дело цеплялись за ступеньки и каждый раз подпрыгивали. Николай с головой ушел в пальто, и оттуда доносилась невнятная, непрекращающаяся ни на минуту брань.
Затащив мужа в квартиру, Семечкина жена с грохотом закрылась. Придерживая за ворот пальто своего благоверного, словно мешок с картошкой, вытерла ноги о половик. Дома Николай каким-то чудом пришел в себя, вырвался из цепких рук жены, ринулся к уборной, еле совладал с дверью, склонился над белым фарфоровым унитазом и, издавая звуки, похожие на стоны умирающего, избавился от содержимого своего желудка, изгадив стенки унитаза и кафельный пол. После чего силы его тем же чудом иссякли, и он откинулся на спину так, что ноги находились в уборной, а все остальное— за ее пределами. Тяжело дыша, словно после бега, Николай Андреевич попытался встать. Но ноги его, обутые в зимние ботинки, только скользили по кафельному полу туалета, оставляя мокрые, грязные следы. После нескольких безуспешных попыток подняться Семечкин провалился в сон и уснул.
Клавдия Ильинична, не теряя терпения (как-никак к подобным происшествиям она привыкла), заволокла мужа в спальню, раздела там его и положила на кровати отсыпаться. После чего повесила на вешалку пальто, прибрала в уборной и, наконец, занялась своим туалетом.
Спустя некоторое время, когда Клавдия Ильинична уже завтракала, из спальной донесся ужасающей силы храп, напоминающий мотоциклетный двигатель на малых оборотах. Жена Семечкина, нисколько не дивясь этому явлению, спокойно поглощала маринованные грибы, макая их в кроваво-красного цвета соус и заедая все это вареным картофелем.
Наевшись, Семечкина оделась и в четверть десятого покинула квартиру.
* * *
Оправился от передозировки спиртного и встал с кровати Николай Андреевич в половине второго дня. Еле двигая ногами, которые вероятно находились с головой в плохих отношениях, постоянно натыкаясь на косяки, он побрел на кухню, где отыскал полбанки грибов и несколько вареных картофелин,— все, что осталось от трапезы жены. Затем он вскипятил чайник и, заварив почти полпачки «Майского чая», смачно причмокивая, опохмелился. В ванной комнате трясущимися руками умылся ледяной водой, в зале, где стояла его гордость— телевизор «Sony», Семечкин привел свою шевелюру в относительный порядок с помощью расчески.Вглядываясь в трельяжное зеркало, Николай Андреевич почесал трехдневную щетину. Нагнулся, выдвинул ящик и вытащил старенькую электробритву «Харьков». Бритва имела вид инструмента, пережившего не одну сотню сражений со щетиной Николая. Сильно поредевшая решетка была испещрена пробоинами. Посмотрев после этого в зеркало, Семечкин открыл рот, издал какой-то задушенный звук и зашатался. Глаза его буквально выпирало из глазниц, брови едва не доставали макушки. Бритва выскользнула из обессиливших рук, упала на трельяж, затем разлетелась с треском на две части и показала свои запыленные внутренности. С тихим стоном Семечкин сближался с полом. Осевши на пол, он повалился на левый бок и затих в глубоком обмороке.
Пришел в себя он часа в три пополудни в той же позе, в которой потерял сознание. Еле найдя в себе силы, поднялся. Испытывая неимоверный ужас, Семечкин вновь посмотрел в зеркало. На него смотрело его собственное небритое отражение. Волосы у отражения стояли дыбом. В широко раскрытых глазах застыл страх. Руки дрожали.
«Боже,— подумал Семечкин,— допился до чертиков. Надо завязывать». В перед глазами возник виртуальный образ зубного врача Шпака, который сказал: «Закусывать надо». Николай нашарил в трельяже коробку с «Панадолом», швырнул две капсулы в рот и запил из стоявшего рядом графина. Затем сел в глубокое кресло и откинул голову назад, дожидаясь, когда начнет действовать столь рекламируемое телевизором лекарство. Головная боль прошла спустя пятнадцать минут. Николай Андреевич решил покончить с бритьем. Бритва находилась в плачевном состоянии. Всё говорило о том, что из последнего сражения она вышла отнюдь не победителем. Казалось, ничто уже не заставит ее издавать тот скрежещущий с потрескиванием звук, из-за которого Семечкин постоянно опасался, что в один прекрасный момент, не выдержав вибраций, решетка вдруг слетит к чертовой матери, а один из вращающихся с бешеной скоростью ножей, не удерживаемый никакой преградой, выстрелит и попортит ему физиономию, или же,— что ещё хуже,— лишит глаза. К тому же, хозяину бритвы следовало заменить шнур, ибо имелись реальные шансы во время одной из процедур быть ударенным током. Но на этот раз никаких происшествий, связанных с бритвой, не произошло. Семечкин соединил обе половинки бритвы, воткнул вилку в розетку, и бритва со скрежетом приступила к выполнению своих обязанностей.
—Только кактусы тобой брить,— проворчал по окончании бритья именинник задорновскую шутку. Он потянул за шнур вилку, выдернул ее и вторично выронил бы бритву, но совладал с собой и всмотрелся в зазеркалье.
Оттудова на него щурилась помимо его собственного отражения висящая в воздухе поганая и, как показалось с перепугу Николаю, глумливая рожа. Рожа скалила зубы с совершенно невозможными клыками. Стон сорвался с уст Андреевича. Никогда не веривший в Бога Семечкин занес руку вверх, чтобы осенить себя крестом.
—Ты еще «Отче наш» затяни!— угрожающе рявкнула рожа хрипло, причем было слышно со стороны зазеркалья. Стекло вступило в резонанс с голосом и задрожало.
Рука Семечкина бессильно упала.
—Горячка,— прохрипел Николай, проглотив часть слова так, что получилось невесть что. Он попятился назад и, споткнувшись, бухнулся в кресло с бритвою в руке.
Далее в зазеркалье происходило вот что: у рожи появилась недостающая часть, то есть тело. Человек просвечивал некоторое время. После уплотнился, и его можно было разглядеть отчетливо. Личность эта имела худые длинные узловатые пальцы, на плечах болтался как на колу, серый пиджак в мелкую полоску, ноги были облачены в такие же брюки. Из-под брюк выглядывали белые грязные носки. На ногах находились домашние тапочки. Под костюмом имелась белая сорочка, воротник которой, равно, как и манжеты, по чистоте ничем не отличался от носков. Из-под ворота сорочки свисал погано-зеленого цвета галстук. Кроме всего прочего, личность вызывала отвращение торчащими во все стороны усами и козлиной бородкой. Борода напоминала об испохабленной временем и маляром кисти, усы же имели нечто общее с разорванным в клочья взрывом телефонным кабелем.
Человек засунул руку в карман пиджака, извлек за кончик носовой платок, по размерам сильно напоминающий скатерть, и шумно высморкался. Затем улыбнулся еще шире и стал продвигаться к Семечкину. Миновав стеклянную перегородку, словно водяную плоскость, и ловко перескочив тумбу трельяжа, личность на тумбе же и уселась.
Лицо Николая Андреевича приобрело цвет русской бумаги «Снегурочка». Он теребил свободной рукой пуговицу рубахи и постоянно повторял про себя, что сходит с ума.
—Добрый день, достопочтенный Николай Андреевич,— высоким голосом сказала личность и вытянула ноги, обнажив из-под брюк резинку носков и тощие, как у козла, волосатые ноги.
Потом человек нашарил за собою графин, вытащил его, обтер грязнущим платком горлышко, вероятно, вследствие брезгливости, и, задрав кверху свою невозможную рожу, избавил графин от воды, напоминая при этом сливной бачок в уборной в активном состоянии. Тем же платком вытер торчащие усы. Поставил графин на место и произнес:
—Поздравляю вас с днем рождения, мосье Семечкин. Вам уже сорок, ежели не ошибаюсь. Время одуматься и прекратить пить, друг мой, запоями. Пора, когда вы не знали, что есть похмелье, прошла, не правда ли?
После на весь зал прозвучала рожденная чревом козлоподобной личности шумная отрыжка. Платок-скатерть отправился обратно в карман.
—Кто вы?— наконец заставил зашевелиться парализованные страхом губы Николай. Он немного пришел в себя, но испуг никуда не делся. Андреевича мозг беспрестанно работал, пытаясь разобраться в столь неестественной ситуации.
—В данный момент это особого значения не имеет. Хотя вы можете называть меня Ипполитом Ипатьевичем.— Личность почесала свою невозможную бороду и громко икнула, от чего затряслось трельяжное зеркало.
—Но к-к-к…ак вы пришли оттуда?— Семечкин указал дрожащим пальцем на зеркало.
—О-о-о,— протянул Ипполит,— в этом нет ничего удивительного.
И тут затрещал телефон рядом с телевизором. Ипполитом назвавшийся подскочил к аппарату и снял трубку.
—Козлов… Да, сир!.. Уже здесь…— Он отвратительно причмокнул, открыл пасть, зевнул, слушая голос из трубки, а потом произнес: —Как прикажете… Ага… Ждем-с, ждем-с.
И положил трубку на место.
—Что вам нужно?— вполне резонно спросил Семечкин и неожиданно даже для себя вспылил: —Какого черта?!!
—Хе-хе,— захихикал Ипполит, икнул вновь, а потом добавил: —Именно, именно,— как вы изволили метко выразиться,— какого черта. Мне же нужно где-то жить? Да-с. И жить я собираюсь именно здесь, да будет известно вам.
Столь наглое обоснование присутствия оной поганой личности в квартире вызвало шквал неприятных и даже тревожных мыслей у Семечкина. Он теперь вполне здраво соображал, но от этого ему было только хуже. Мозг его взял на себя непосильный труд по обработке противоречивой информации. И чем дольше Николай Андреевич размышлял, тем все менее и менее понимал, что происходит, ко всему прочему решил, что крыша его от постоянного употребления спиртосодержащих веществ отъезжает в неведомые дали. Даже почувствовались какие-то зарождающиеся боли в лобной доле. Голова Николая Андреевича задымилась бы от напряженной работы, кабы не звонок в дверь, прозвучавший, как сигнал тревоги. Этот звонок заставил Семечкина вздрогнуть, и поток мыслей вызвал озноб по всему телу. Вдруг подумалось, что звонок находится в непосредственной связи с разговором Ипполита по телефону,— более того,— со страху Семечкину почудилось, что столь знакомый и надоевший до чертиков голос звонка изменился и теперь напоминает вопли дерущихся котов. Но, конечно, сие никак не могло быть правдой,— звонок звучал так же, как и обычно, то есть таким голосом, о котором говорят: «И мертвого подымет».
Николай Андреевич, пытаясь унять дрожь в ногах, бросился открывать. А, открывши, попятился назад. И следует отметить, было от чего: в проеме стоял высокий господин в черной блестящей шубе и бобровой шапке. Низким голосом он сказал:
—Здравствуйте, здравствуйте, достопочтенный Николай Андреевич. Я весьма рад находиться у вас в гостях.
И хотя никто его не приглашал (помутневшим рассудком Николай понимал, что сделать он этого еще не сумел), вошел в квартиру. Но он был не один; за ним проследовали еще два субъекта, один из которых держал на плече огромного пестрого нагловатого попугая. Другой субъект оказался девицей с абсолютно бледным, но поразительно красивым лицом. Девица вошла последней и захлопнула за собою дверь.
—Здравия желаю, сир!— проскрипел появившийся в прихожей Ипполит.
—Что же, достопочтенный господин Семечкин, вы гостей в прихожей-то держите?— Первая за гражданином в шубе вошедшая личность сказала это так, словно у нее на носу имелась прищепка, гнусавым, как у переводчика импортных фильмов, голосом.
А попугай на плече гнусавого гражданина, прищурив глаз, протрещал:
—Да что с ним говорить?! На дыбу его!
От этого рассудок у Андреевича вновь помутился, он раскрыл было рот, но захлопнул его, и зубы по-волчьи клацнули.
—Я, э… э… то…— Он икнул и опять повалился в обморок.
—Современные люди ужасно нервозны и пугливы до безобразия,— скрипел Ипполит, перетаскивая вместе с личностью, имевшей на плече попугая, именинника в зал.
—С какою только мразью по роду службы не приходится иметь дело. Тьфу ты, гадость!— в сердцах откомментировал сие происшествие попугай и засмеялся дурным неестественным смехом.
Это было все, что услышал Николай, перед тем, как провалиться в небытие бессознательного состояния.
* * *
Николай Андреевич открыл глаза и решил было, что его перетащили в другое помещение. Однако, хорошо осмотревшись, понял,— он находится у себя дома. Только с комнатой произошла сильнейшая метаморфоза. Конечно, мебель никуда не делась, но многие вещи, появившиеся здесь невесть откуда, изменили всё.На месте ярко-желтых шелковых висели тяжелые красные плюшевые с золотым подбоем и золотыми же кистями шторы. Они полностью закрывали окна, и тускло-красный свет, исходивший от них, вызывал чувство нереальности происходящего. Телевизор был накрыт черным материалом. На нем находился золотой канделябр с семью горящими свечами. По центру стола, сокрытого под красной бархатной скатертью, стояло пятисвечие, а вокруг него— множество пузатых бутылок. Тут же имелась разная посуда: золотые кубки, тарелки, рядом с коими лежали, разбрасывая блики от зеркальной поверхности, приборы. В тарелках, вазах, чашах находились разные фрукты. Был здесь и черный виноград, и апельсины, и яблоки, и сливы, и еще фрукты, коих ранее Николай Андреевич никогда и в глаза не видел. Рядом с канделябром в хрустальной конфетнице возвышалась гора шоколада причудливой формы.
За столом справа на невесть откуда взявшемся стуле с высокой спинкой восседал рыжий человек, одетый в духе XIX века, и поглощал виноград. Накрахмаленные манжеты и воротник его белейшей сорочки сверкали в свете свечей.
Во главе же стола спиною к окну находился тот самый, что вошел в квартиру в черной шубе. Теперь шубы на нем не было, а имелась свободная с кружевным воротничком и кружевными же манжетами белейшая сорочка. Руки этого господина находились на эфесе острием вниз стоящей шпаги. Лицо его имело выразительные черты; черные, как бездна, глаза сверлили насквозь Николая Андреевича. Абсолютно седые волосы красивою прической лежали на голове. Сила, излучаемая глазами, приводила в трепет душу Семечкина.
Здесь находился и знакомый Семечкину Ипполит Ипатьевич. Он сидел напротив рыжего субъекта на деревянном табурете, который видимо позаимствовал из кухни, и листал толстенную книгу в черном переплете. Он и заговорил первым из этой компании:
—Итак, Николай Андреевич, вы очнулись.
—Я…— начал было Семечкин, но его перебил седой субъект, отнявши подбородок от рук:
—Ни слова больше! Виконт! вина господину слесарю шестого разряда!
Потом, повысив голос, крикнул:
—Вельда! Присоединяйся!