Страница:
Вошла красивая, но неестественно бледная девица, облаченная в халат и белый фартук. Ипполит, соскочивши со стула, отодвинул еще один стул перед дамой. Усадили за стол и плохо соображавшего Семечкина, которому ничего не оставалось, как воспринимать это в качестве дурного сна или же,— что вполне объяснимо,— пьяного бреда. А посему реагировал он на окружающую действительность сравнительно спокойно.
Из кухни раздался звон посуды.
—Цезарь!— проорал рыжий, сплюнув в рядом стоящую тарелочку косточки от винограда,— тебе что, особое приглашение требуется?!
Тут влетел в зал пятый член этой компании— здоровый пестрый попугай. Он схватил со стола гроздь винограда, перебрался с ним на телевизор и, пристроив виноград между ветвями канделябра, гаркнул:
—С днем рождения, Николай Андреевич! Будьте здоровы!
Ипполит разлил вино из пузатой бутылки по стаканам и кубкам, поднял свой и произнес:
—Сегодня мы отмечаем знаменательную дату: Николай Андреевич— именинник.
—Сорок лет!— заорал попугай с телевизора.— Да-с!
—Помолчи,— сказал Ипполит птице и продолжал: —Николай Андреевич— один из ярых атеистов, антисоветчиков и, наверное, самый большой поклонник зеленого змия. Сегодня у него еще один юбилей— двадцать пять лет достопочтенный Николай Андреевич не выпускает стакан из рук, одиннадцать лет страдает язвой желудка и…— Козлова прервал попугай, прооравший:
—In vino veritas[5]! Да-с!
—Да, чтоб тебя!..— крикнул Цезарю Ипполит и продолжал: —Итак, господин Семечкин, вы, кроме сего, двадцать лет изводите свою супругу, которой за всё это время валерьянка порядком надоела. Детей у вас нет. Вы прожили двадцать лет безалаберной никчемной супружеской жизни. Поразительно, что до сих пор вас не уволили с работы, не смотря на то, что вы пропитались водкой и не приносите государству никакой пользы. Странно также и то, что жена ваша, как много не натерпелась от вас, все так же и живет с вами.
—Удивительный подлец!— раздалось с телевизора.
—Да замолчишь ты наконец!— рявкнул птице вторично Ипполит.
Тут попугай взъерошил перья, принял злобный вид и заорал:
—Как это можно! Меня ущемляют в правах! Сир!— обратился он к субъекту в сорочке,— я требую немедленной дуэли!— потом к Ипполиту: —Господин Козлов! вы— хам!
Личность в сорочке приподняла правую бровь и сказала весьма низким голосом:
—Цезарь, ты поймешь когда-нибудь, что слишком много болтаешь?
Того это нисколько не успокоило:
—Я категорически отказываюсь что-либо понимать! Я требую сатисфакции! Суда-а-а!
—Изумительная сволочь,— внес в разговор свою лепту рыжий.— Вельда, в вечернем меню у нас местечка не найдется для лапши из попугая?
—Отыщем,— обрадовалась та, которую звали Вельдой, и провела перед своим горлом ножом с соответствующим звуком, имитируя отрезание головы.
—С ума можно сойти!— не унимался Цезарь,— меня есть нельзя, я не съедобен!
—Яд,— вывел рыжий.
—Прошу прощения,— вновь заговорил Ипполит,— монсеньор, можно мне продолжить?
Субъект в сорочке ответил:
—Изволь.
Ипполит отхлебнул из своего кубка и продолжал, обратив свой взор к Семечкину:
—Ну, так вот, деяния ваши переполнили чашу терпения и земли, и неба, и посему вы приговариваетесь к пожизненному сумасшествию.
—Земли и неба!— захохотал неестественно Цезарь.— Ну, ты и загнул Ипполит! Небо, насколько мне известно, никаких претензий пока что не предъявляло.
—Не-ет,— протянул Козлов,— ты мне надоел.
После этого он вытащил из-за пазухи револьвер и пальнул по попугаю. Грохот потряс воздух квартиры.
—Караул! Убивают!— проорал тот и свалился за телевизор. Туда же полетела и порядком облысевшая виноградная кисть.
Николай же испуганно посмотрел на Козлова, и его всего затрясло.
—Твою мать!— раздалось из-за телевизора,— чуть клюва не лишил! Вот скотина!
А Виконт, соскочив со стула, приблизил свою поганую рожу к лицу Андреевича и язвительно прогнусавил:
—Надеюсь, Семечкин, ты признаешься в вышеперечисленных грехах?
—Да,— тот чуть ли не плакал.
—Ты— атеист?— опять спросил рыжий.
—Д… да.
—Алкоголик?— не унимался Виконт.
—Да.
—И я надеюсь,— рыжий схватил Николая за воротник рубахи обеими руками и широко раскрытыми глазами всмотрелся в испуганные глаза Николая Андреевича,— я надеюсь, ты понимаешь, что все здесь происходящее со сном ничего общего не имеет? Понимаешь?
И отпустил Николая.
Внезапно Семечкин понял, что он наяву, и с ним случилось нечто ужасное: кровь отлила от лица, Николай стал возбужденно шарить глазами по комнате. После прохрипел неузнаваемым голосом:
—Где я?
И задрожал всем телом.
—Готово!— рявкнул попугай, который весь в пыли сидел на телевизоре. Он обратился к субъекту в сорочке: —Разрешите мне, монсеньор!
—Разрешаю,— ответил тот.
—Во-о-он отсюда!!!— проорал Цезарь пронзительно.
Всё пропало перед взором Николая Андреевича: свечи, бутылки, попугай с распростертыми крыльями, но тут же явился ужасный холод и пронизывающий ветер. Николай Андреевич открыл глаза и закричал. Он находился на улице и,— хуже того,— за несколько километров от своего дома. Семечкин стоял на трамвайных путях в черном трико, вздувшейся на ветру пестрой рубахе и домашних тапочках на босу ногу. Сзади что-то скрипело и грохотало. Семечкин повернулся.
—Не-е-е-ет!!!— голос его прорезал спокойствие улицы и полоснул по барабанным перепонкам водителя трамвая, который тормозил, от чего летели стекла во всех трех вагонах.
В глазах Андреевича потемнело, он начал падать навзничь. Упав, ударился головою об лед и не в первый раз потерял сознание.
Глава III
В пять с половиной часов пополудни сознание покинуло Николая Андреевича, но вернулось к Прасковье Федоровне, проживающей двумя этажами ниже квартиры № 49. Прасковья Федоровна, проспав без малого двенадцать часов подряд после ночной смены, встала, чтобы приготовить ужин.
Мужа она не имела никогда; она обманулась в молодости один раз, сдав спустя девять месяцев ребенка в детский дом. Теперь подходил к концу четвертый десяток, детей больше не было, а единственная дочь выросла без матери, которую никогда не видела. (Спешу сообщить, дорогой читатель, одну немаловажную деталь: то ли по недосмотру, то ли еще по какой-либо причине дочери сохранили фамилию матери— Шмаковой.) Старою девой Прасковья Шмакова не осталась в известной степени; в квартире ее весьма часто ужинали и имели ночлег одни ей знакомые лица мужского пола.
Итак, проснулась Прасковья Федоровна в своей квартире № 44 в половине шестого вечера. А так как сегодняшний вечер Шмакова вынуждена была проводить одна, она решила не пришпоривать свою и без того скупую фантазию, а сварить первое, что придет в голову. В голову, как это часто с нею бывало, пришла идея сварить щи. Только сия идея пожаловала, как Шмакова решила ее бросить, потому что она не могла быть воплощена, по крайней мере, полностью; не хватало важного ингредиента, а именно— капусты. Но на этом сегодня запас рецептов у Шмаковой исчерпывался. Наконец после недолгих размышлений она решила остановиться на щах. Капусту же можно было раздобыть у соседки, что часто делала Прасковья Федоровна. Благо соседка попалась не скупая и стойко сносила почти ежедневные визиты Шмаковой. Соседкой, которую часто посещала Шмакова, была уже известная нам Клавдия Ильинична— супруга бедового пьяницы, которого об эту пору уже грузили в машину «Скорой помощи».
Приняв столь важное решение, Шмакова одела ядовито-зеленого цвета халат и, заперев свою дверь, шлепая тапочками, устрашающих своим видом тараканов, отправилась на пятый этаж.
Когда Прасковья Федоровна миновала лестничный пролет и оказалась на четвертом этаже, что-то произошло с ней; ей захотелось бежать назад без оглядки. Почему, она не могла понять, но предчувствия ее никогда не обманывали. Секунд пятнадцать стояла она перед окном, смотря тупыми глазами в стекло, и думала. Но чувство голода задушило зарождающееся ощущение опасности, и Прасковья Федоровна, отбросив все сомнения в сторону, пошлепала дальше.
Дойдя до двери квартиры № 49, Шмакова позвонила. Никто не открыл. Она позвонила еще раз. Никакого результата. Опять нажала на кнопку. Ноль эмоций. Она собственными ушами слышала, как надрывался звонок в квартире.
—Странно. Ильинична должна быть дома. Хм.
И в сей момент дверь звучно щелкнула и открылась. Шмакова вытаращила глаза. Вместо ее знакомой стояла неизвестная девица в одном неглиже, нагло и развратно улыбаясь. Прасковья прикипела к полу и раскрыла рот.
—Что вам угодно?— как ни в чем не бывало, спросила развратница.
Молчание.
—Что же вы молчите?
—Я э… это,— Шмакова оправилась, наконец, от первых впечатлений, решив, что, должно быть, это племянница Семечкиной, о которой та неоднократно упоминала.— Капустки бы мне,— выдавила из себя голодная Прасковья Федоровна.— Я— соседка Клавы… Взаймы можно?
—Это все?— Девица сощурила огромные зеленые глаза. И вдруг вытянула правую руку, в которой невесть откуда взялся небольшой кочан капусты.— Извольте-с.
Шмакова рефлекторно дернула было рукою, но вдруг замерла. Нет, господа, ничего сверх удивительного не было в том, что капуста нашлась зимой; в конце концов, это-то Прасковья Федоровна и хотела; странно было другое: кочан был ну точь-в-точь как свежий, будто только что с грядки; тугой, плотный и слишком идеальный. Кстати, именно кочан будет ассоциироваться у Прасковьи Федоровны с сегодняшним вечером.
—А Клава дома?— спросила Шмакова лишь для того, чтобы хоть что-то сказать.
—Она будет позже. Не вернулась со службы. Может быть, пройдете? Составите за ужином компанию.
—Ну, если не буду мешать.
—Что вы, что вы. Пожалуйста, проходите.
Сама того не зная (а может, и зная), девица нажала на чувствительный рычажок Шмаковой, коснувшись темы еды.
Шмакова прошла в квартиру. Девица захлопнула дверь и пригласила Прасковью в зал. А там ничего не изменилось со времени исчезновения Семечкина, только цезарь вел себя более возбужденно,— он прыгал по столу на одной лапе, поедая шоколад с коньяком, который он держал в другой.
Шмакова протерла глаза. А попугай поднял на нее свои здоровые и наглые и человеческим голосом с хрипотцой гаркнул:
—С кем имею честь?
—Привет вам, Прасковья Федоровна,— Шмакова услышала вдруг низкий голос и разглядела во главе стола личность, облаченную в белую сорочку.
—Привет вам,— опять повторила личность,— от Галины Петровны Шмаковой, вашей дочери.
Прасковья Федоровна поперхнулась и, теряя силы, опустилась на диван. С нею приключилась какая-то странность,— комок подкатил к горлу, мешая дышать.
—Кто вы?— еле промолвила забывшая уже про голод Прасковья.
—Кто я— не важно, а важно то, что сегодня вы у меня в гостях. Присаживайтесь, угощайтесь. Будьте, как дома. Клавдии Ильиничны нет, она замещает сотрудницу в ночной смене.
—Вы— ее родственник?— Любопытство глодало ее всё с большей силой. Любопытно было узнать, что означают эти свечи и красные шторы, но более всего одолевал вопрос: откуда этот субъект знает ее дочь?
—Все люди— братья!— гаркнул попугай, вспорхнул со стола и опустился на телевизор подле канделябра.
—Ну-с, что же вы, Прасковья Федоровна? Угощайтесь. Я вижу, что вы голодны. Вельда! Чистый бокал!
Вошла девица с бокалом в руке. Взяла со стола пузатую бутылку и наполнила его.
—Присаживайтесь, что же вы?— Личность в рубахе отхлебнула из своего бокала.
Шмакова встала, на еле двигающихся ногах подошла к столу и села. Пригубила предложенное вино. Внезапно в глазах потемнело, Шмакова стала заваливаться на бок и, свалившись со стула, потеряла сознание.
—Счастливого пути!— вот последние слова, которые запомнила Прасковья Федоровна.
А потом— ничего.
Позже— голоса.
—В обморок упала?— сказал мужской голос, по-видимому, принадлежавший старику.
—Куда она шла в халате?— спросил второй высокий голос, наверное, женщины.— По улице в таком виде… Сумасшедшая, что ль?
—Андревна, а паспорт-то откуда? В руке у нее. Откель он взялси?
—Паспорт? А капуста?
Прасковья почувствовала прикосновение к руке и открыла глаза. Находилась она на тускло освещенной лестничной площадке. Перед нею возвышался старик в черном пальто и шапке. На участливом морщинистом лице помещались неимоверных размеров усы а-ля Буденный. В открытом рту отсутствовало большинство зубов. Рядом с ним стояла женщина лет сорока пяти и читала паспорт.
—Шмакова!— от удивления она даже взвизгнула.
—Да что ты?— Старик принял такой же озабоченный вид, протянул сухую руку и вырвал паспорт.— Стало быть…— Дочитал что-то.— Хе-хе, вот диво-то.
Снизу послышались шаги. Очень торопливые и быстрые. Стучали каблучки. Они достучали до стоявших на лестничном пролете и смолкли.
—Что случилось?— услышала Шмакова молодой женский голос.
Старик с Андреевной расступились, а Прасковья Федоровна, которая сидела на холодных ступенях, прислонившись спиной к арматуре перил, увидела прекрасное молоденькое личико, очень знакомое почему-то.
—Вот, Галя.— Женщина протянула паспорт девушке, а старик сложил обе руки одна на другую на трости. Усы его выражали явное беспокойство.
Очень удивленная девушка приняла книжечку, и руки ее задрожали, когда она прочла фамилию обладательницы документа.
—Ма… мама?— со слезами в голосе спросила она.— Как… как же это?
И тут из глаз девушки начисто прорвало, и Галя с воем стала оседать на пол. Она упала бы, если б не старик, который подхватил ее и удержал.
—Как это: «мама»?!— У еще ничего не соображавшей Шмаковой бегали глаза, она затравлено озиралась. И вдруг она осознала, что ей так знакомо в девушке. На площадке стояла и плакала копия Прасковьи Федоровны в восемнадцать лет. Тут проснулось в душе у Шмаковой почти двадцать лет спавшее материнское чувство, и она, зарыдав, стала подыматься.
Галя бросилась на шею своей невесть откуда взявшейся матери и, давясь слезами, радостью, приливом любви, воскликнула:
—Мамочка… ма… мамочка! Где же ты была?
Дело бы совсем не кончилось, кабы не жители подъезда, переполняемые любопытством. В общем, пора было удаляться, и мать с дочерью в обнимку стали подниматься в квартиру Галины Петровны, где та проживала со своим мужем.
А Андреевна и старик в черном пальто смотрели им в след, причем старик вполголоса заметил:
—Откель она здесь взялась? Вот, что не дурно бы знать. Слышь, Андревна?
—Слышу. Прямо чудо какое-то.
—Здесь сам черт замешан. Хе-хе, в халате, вы слышите! Ну, надо же! И с капустой!— Старик развернулся и пошел вниз, на улицу, тогда, как женщина стала подниматься в свою квартиру.
Глава IV
Ежели б до сего дня Иннокентию Просвиркину сказали, что можно проспать двадцать четыре часа кряду и не проснуться ни разу, то реакция его была бы примерно такая: «Чушь собачья! Вот что!» И он бы шумно рассмеялся в лицо сказавшему сию чушь. Но теперь же Просвиркин поднял бы на собеседника понимающие серые глаза и промолчал, что свидетельствовало обычно о его полном согласии с собеседником.
Иннокентий Алексеевич проснулся у себя в двухкомнатной квартире находящейся под номером 46 в том же доме, что и комнаты Семечкиных. Просвиркин проспал двадцать четыре часа с лишним кряду, не проснувшись за весь период сна ни разу.
Квартиру эту он занимал, а вернее сказать, делил, со своею супругой, которая ненавидела мужа лютой ненавистью и смотрела на него порой так, что ежели б взглядом можно было сжигать, то Иннокентий Алексеевич давно хранился бы в специально отведенной для него урне в виде серого праха. Причиною раздоров в семье Просвиркиных являлась религия. Отношение Иннокентия Алексеевича к религии приводило фанатичную супругу в исступленное негодование, которое изливалось из уст Ирины Александровны в виде площадной брани, извлекаемой из недр набожного мозга визгливым высоким голосом. Ирина Александровна являла собой набожную до ужаса особу, способную пренебрегать правилами хорошего тона в отношении столь ревностного защищаемого ею вопроса. Естественно, она надеялась на то, что широко рекламируемый современными священниками рай станет ее постоянным местом жительства после того, как незабвенная ее душа оставит свое бренное тело, дабы искусить лучшей жизни. Иннокентий же Просвиркин в противоположность своей второй половине был уравновешен, но слабоват на язык. Ему уже устали повторять сослуживцы и знакомые, что язык без костей является частою причиной всяческих несчастий, имеющих поганую привычку сваливаться на голову людей, обладающих столь нездоровым звуковым органом.
Ко всему прочему Иннокентий Алексеевич представлял собой атеиста до мозга костей, и был человеком, любящим говорить непечатные богопротивные речи. Не испытывая особого восхищения современной властью, Просвиркин за приемом пищи (чаще всего) поминал эту власть недобрым словом, присовокупляя к этому слова «черт» и все бранные слова, которые успели появиться в русской речи. Вот именно здесь-то и закипали скандалы, ссоры и, как любит выражаться современная молодежь, разборки, которые уже сами по себе ни в какие ворота не лезут, да к тому же делают широкую рекламу супружеским отношениям и дают богатую пищу соседям для всяческих толков и сплетен. Как ты уже понял, многоуважаемый читатель, обо всех случавшихся ссорах соседи судили лишь по очень звучному голосу благоверной супруги Просвиркина. Кстати, Иннокентий стал в последнее время подозревать, что его жена сошла с ума. Так что нежелание просыпаться и встречаться с супругой вполне объясняло столь продолжительный сон.
Уважаемый читатель может возразить, а чего доброго— и упрекнуть меня, правдивого повествователя, в том, что такой семьи существовать не существует. Здесь может быть множество мнений и, вероятно, все они будут не в мою пользу. Но дело всё в том, что такие семьи существуют, но их количество настолько мало, что узнаешь об их присутствии только лишь из литературы. Но, не будем отвлекаться, а продолжим.
Итак, очнувшись от продолжительного сна, Просвиркин Иннокентий Алексеевич, капитан милиции, почесал лысеющую голову в области затылка. Оказалось, что спал он в форме, только без ботинок. Иннокентий Алексеевич переоделся и, с трудом двигая спавшими еще ногами, побрел в ванную. Открывши дверь и споткнувшись о порог ванной, выругался, при этом с уст его слетело несколько непечатных слов, в коих упоминалась чья-то мать. Взглянул в зеркало тут же и почесал щетину на лице. На сухую побрился безопасной бритвой. Кожу вследствие этого стало неприятно саднить. Просвиркин плеснул на ладонь одеколоном и протер лицо. Кожа запылала огнем и болью. От этой экзекуции над лицом, капитан проснулся окончательно. И после этого умылся.
Прошел вышедшими уже из спячки ногами на кухню. Взгляд его потемнел при виде огромной золоченой иконы с изображением неизвестного ему святого. Перед иконой качалась подвешенная бог знает, каким способом, к потолку чадящая и гадящая побелку лампадка. Иннокентий окинул взглядом сие богоугодное сооружение, причем взглядом таким, каковым осматривают грязное пятно, уродующее красивую вещь. Не имеющий костей орган зашевелился во рту, озвучивая мысли, и воздух кухни потрясла богохульная фраза:
—Черт тебя побери! Понавешала, твою мать!
Сказавши эти как-то не стыкующиеся с правилами русской речи слова, Иннокентий Алексеевич распахнул настежь холодильник, и выражение его лица изменилось в лучшую сторону при виде содержимого утробы хранилища продуктов. Так мог радовать его только чудом уцелевший кусок ветчины.
Поглощая ветчину с хлебом, Просвиркин с довольной улыбкой на устах услаждал свою изголодавшуюся плоть.
Тут, как на грех, стукнула входная дверь, и удовольствие, навестившее капитана милиции, стало пропадать и растворяться в предгрозовой атмосфере, ибо никаким удовольствиям жизни нет, ежели Просвиркина супруга дома. Просвиркин даже поперхнулся и вновь помянул чью-то мать, но тихо, вполголоса, так, чтобы жена не услышала. Скандалить сейчас никак не хотелось. Тем более, как недавно узнал Иннокентий Алексеевич из достоверного источника, семейная жизнь его стала достоянием гласности и являлась самою интересною темой для всяких разговоров и сплетен. И еще, что актуальнее вопроса в обществе двора, пожалуй, не было. Даже многие радикальные изменения в стране не привлекали такого внимания, как супружеские отношения четы Просвиркиных. И с каждым скандалом двор буквально вставал на дыбы от новостей, в которых любая пикантная подробность, как бахромою, была окутана таким грязным враньем, что гаже и придумать нельзя. А посему Просвиркину как-то не улыбалось ссориться и давать повод для новостей. И он молча приканчивал ужин.
Когда остатки ветчины были уничтожены, Просвиркин заварил чай.
А Ирина Александровна тем временем сняла с себя в прихожей шубу и сапоги. Войдя в кухню и смотря на икону с раболепным видом, она перекрестилась три раза и низко поклонилась.
—Здравствуй, дорогая,— сказал тут Иннокентий супруге и тут же пожалел об этом. Из его уст сие приветствие прозвучало с иронией.
Та же, словно мужа в кухне не имелось, молча подошла к холодильнику, достала бутылку варенца, налила напиток в стакан и, сев напротив мужа, стала ужинать со смиренным видом кающейся грешницы. Опростав всю бутылку и уничтожив при этом порядочное количество хлеба, Ирина Александровна налила себе чаю. Супруг же ее свой бокал с чаем уже опорожнил и быстренько ретировался в зал от греха подальше смотреть телевизор.
Время подходило к семи часам вечера, когда, как известно, по первому каналу передают новости.
Просвиркин завалился на диван и уставился в «голубой» экран. Там, судя по выражению лица Иннокентия Алексеевича, не всё обстояло гладко.
И тут что-то заставило выйти из спокойствия нездоровый звуковой орган его, и с уст слетели всем известные слова, поминавшие не очень приличные вещи вместе с близкими родственниками. Иннокентий Алексеевич испугался, прикрыл рот рукой, но было уже поздно; супругу, имевшие весьма чуткие уши, слух не подвел и в этот раз,— она услышала всё и, как на крыльях, влетела в зал. Иннокентий Алексеевич возвел глаза к потолку и мысленно плюнул.
И командный голос жены потряс тонкие стены капитальной квартиры. Наступило время «рекламной паузы» в спокойных отношениях супругов.
Ирина Александровна стала выкрикивать обидные для Иннокентия Алексеевича слова, поминутно поминая Бога и всех святых, которые только имеются в христианском мире.
—Ты дурак, прости Господи! Бессовестный, безбожный пьяница! Отец мой,— тут Просвиркина уставилась в потолок и простерла к нему руки,— Господи! Да усмири ты мужа моего, наставь на путь истинный, награди окаянную душу раскаянием и избавь его от лукавого.— Потом выражение ее лица изменилось, но в худшую сторону, и она взглянула на своего «благоверного» злыми, ненавистными глазами, произнеся следующее:
—А ты?! Что ты развалился, скотина бессовестная! Зла на тебя нету. Да как же терпят небеса такую гадину на Земле? Господи, пресвятая Богородица, долго ль мне маяться? Прости меня, рабу грешную, за глупость мою, прости все мои прегрешения. Отведи рукою своею все беды и несчастия и сокрой меня своею нетленной ризой.
Тирада сама собой умолкла; Ирина Александровна стала переводить дух, ежесекундно крестясь неистово.
А Просвиркин, прекрасно понимая, что в такие минуты лучше молчать, все же не удержался, будто кто-то тянул его за язык:
—Давай разведемся.
Одна фраза,— заметьте,— одна фраза эта вывела из минутного спокойствия жену, и тирада возобновилась, приняв более тревожный и религиозный характер, причем голос Просвиркиной поднялся на тон выше. К тому же, к любимому слову жены «дурак» присоединилось часто употребляемое в ссорах с мужем словосочетание «безбожный идиот». И эти слова вперемешку именами святых сыпались на бедного капитана милиции.
Но вдруг супруга его умолкла,— по телевизору началась очередная серия какой-то «мыльной оперы».
Иннокентий Алексеевич быстро переместился в спальню, снял там трубку с телефона и навертел номер сорок девятой квартиры. Из трубки стали поступать длинные гудки. Их Просвиркин насчитал штук десять, прежде чем что-то щелкнуло, и женским голосом трубка сказала:
—Да, слушаю.
—Это ты, Клава?— спросил Иннокентий.
—Клавдии Ильиничны нет,— сказал голос.
—А с кем я говорю?— не унимался Просвиркин.
—…-…-..,— ответила трубка гудками отбоя.
Тревога за соседей посетила вдруг душу капитана, и он стал спешно одеваться. Чрезвычайно чувствительный капитан был, пожалуй, образцом милиционера и доверял интуиции целиком и полностью. А посему очень спешил, его сейсмограф гнал и стегал нагайкой предчувствия опасности тренированное тело.
—Ира, я ушел к Семечкину,— крикнул Иннокентий Алексеевич жене с порога, но та, прикинувшись глухой, что очень редко с нею бывало, ничего не ответила.
Из кухни раздался звон посуды.
—Цезарь!— проорал рыжий, сплюнув в рядом стоящую тарелочку косточки от винограда,— тебе что, особое приглашение требуется?!
Тут влетел в зал пятый член этой компании— здоровый пестрый попугай. Он схватил со стола гроздь винограда, перебрался с ним на телевизор и, пристроив виноград между ветвями канделябра, гаркнул:
—С днем рождения, Николай Андреевич! Будьте здоровы!
Ипполит разлил вино из пузатой бутылки по стаканам и кубкам, поднял свой и произнес:
—Сегодня мы отмечаем знаменательную дату: Николай Андреевич— именинник.
—Сорок лет!— заорал попугай с телевизора.— Да-с!
—Помолчи,— сказал Ипполит птице и продолжал: —Николай Андреевич— один из ярых атеистов, антисоветчиков и, наверное, самый большой поклонник зеленого змия. Сегодня у него еще один юбилей— двадцать пять лет достопочтенный Николай Андреевич не выпускает стакан из рук, одиннадцать лет страдает язвой желудка и…— Козлова прервал попугай, прооравший:
—In vino veritas[5]! Да-с!
—Да, чтоб тебя!..— крикнул Цезарю Ипполит и продолжал: —Итак, господин Семечкин, вы, кроме сего, двадцать лет изводите свою супругу, которой за всё это время валерьянка порядком надоела. Детей у вас нет. Вы прожили двадцать лет безалаберной никчемной супружеской жизни. Поразительно, что до сих пор вас не уволили с работы, не смотря на то, что вы пропитались водкой и не приносите государству никакой пользы. Странно также и то, что жена ваша, как много не натерпелась от вас, все так же и живет с вами.
—Удивительный подлец!— раздалось с телевизора.
—Да замолчишь ты наконец!— рявкнул птице вторично Ипполит.
Тут попугай взъерошил перья, принял злобный вид и заорал:
—Как это можно! Меня ущемляют в правах! Сир!— обратился он к субъекту в сорочке,— я требую немедленной дуэли!— потом к Ипполиту: —Господин Козлов! вы— хам!
Личность в сорочке приподняла правую бровь и сказала весьма низким голосом:
—Цезарь, ты поймешь когда-нибудь, что слишком много болтаешь?
Того это нисколько не успокоило:
—Я категорически отказываюсь что-либо понимать! Я требую сатисфакции! Суда-а-а!
—Изумительная сволочь,— внес в разговор свою лепту рыжий.— Вельда, в вечернем меню у нас местечка не найдется для лапши из попугая?
—Отыщем,— обрадовалась та, которую звали Вельдой, и провела перед своим горлом ножом с соответствующим звуком, имитируя отрезание головы.
—С ума можно сойти!— не унимался Цезарь,— меня есть нельзя, я не съедобен!
—Яд,— вывел рыжий.
—Прошу прощения,— вновь заговорил Ипполит,— монсеньор, можно мне продолжить?
Субъект в сорочке ответил:
—Изволь.
Ипполит отхлебнул из своего кубка и продолжал, обратив свой взор к Семечкину:
—Ну, так вот, деяния ваши переполнили чашу терпения и земли, и неба, и посему вы приговариваетесь к пожизненному сумасшествию.
—Земли и неба!— захохотал неестественно Цезарь.— Ну, ты и загнул Ипполит! Небо, насколько мне известно, никаких претензий пока что не предъявляло.
—Не-ет,— протянул Козлов,— ты мне надоел.
После этого он вытащил из-за пазухи револьвер и пальнул по попугаю. Грохот потряс воздух квартиры.
—Караул! Убивают!— проорал тот и свалился за телевизор. Туда же полетела и порядком облысевшая виноградная кисть.
Николай же испуганно посмотрел на Козлова, и его всего затрясло.
—Твою мать!— раздалось из-за телевизора,— чуть клюва не лишил! Вот скотина!
А Виконт, соскочив со стула, приблизил свою поганую рожу к лицу Андреевича и язвительно прогнусавил:
—Надеюсь, Семечкин, ты признаешься в вышеперечисленных грехах?
—Да,— тот чуть ли не плакал.
—Ты— атеист?— опять спросил рыжий.
—Д… да.
—Алкоголик?— не унимался Виконт.
—Да.
—И я надеюсь,— рыжий схватил Николая за воротник рубахи обеими руками и широко раскрытыми глазами всмотрелся в испуганные глаза Николая Андреевича,— я надеюсь, ты понимаешь, что все здесь происходящее со сном ничего общего не имеет? Понимаешь?
И отпустил Николая.
Внезапно Семечкин понял, что он наяву, и с ним случилось нечто ужасное: кровь отлила от лица, Николай стал возбужденно шарить глазами по комнате. После прохрипел неузнаваемым голосом:
—Где я?
И задрожал всем телом.
—Готово!— рявкнул попугай, который весь в пыли сидел на телевизоре. Он обратился к субъекту в сорочке: —Разрешите мне, монсеньор!
—Разрешаю,— ответил тот.
—Во-о-он отсюда!!!— проорал Цезарь пронзительно.
Всё пропало перед взором Николая Андреевича: свечи, бутылки, попугай с распростертыми крыльями, но тут же явился ужасный холод и пронизывающий ветер. Николай Андреевич открыл глаза и закричал. Он находился на улице и,— хуже того,— за несколько километров от своего дома. Семечкин стоял на трамвайных путях в черном трико, вздувшейся на ветру пестрой рубахе и домашних тапочках на босу ногу. Сзади что-то скрипело и грохотало. Семечкин повернулся.
—Не-е-е-ет!!!— голос его прорезал спокойствие улицы и полоснул по барабанным перепонкам водителя трамвая, который тормозил, от чего летели стекла во всех трех вагонах.
В глазах Андреевича потемнело, он начал падать навзничь. Упав, ударился головою об лед и не в первый раз потерял сознание.
Глава III
ПРАСКОВЬЯ ФЕДОРОВНА
Не существует жизни, свободной от ошибок.
Г. Херберт.
В пять с половиной часов пополудни сознание покинуло Николая Андреевича, но вернулось к Прасковье Федоровне, проживающей двумя этажами ниже квартиры № 49. Прасковья Федоровна, проспав без малого двенадцать часов подряд после ночной смены, встала, чтобы приготовить ужин.
Мужа она не имела никогда; она обманулась в молодости один раз, сдав спустя девять месяцев ребенка в детский дом. Теперь подходил к концу четвертый десяток, детей больше не было, а единственная дочь выросла без матери, которую никогда не видела. (Спешу сообщить, дорогой читатель, одну немаловажную деталь: то ли по недосмотру, то ли еще по какой-либо причине дочери сохранили фамилию матери— Шмаковой.) Старою девой Прасковья Шмакова не осталась в известной степени; в квартире ее весьма часто ужинали и имели ночлег одни ей знакомые лица мужского пола.
Итак, проснулась Прасковья Федоровна в своей квартире № 44 в половине шестого вечера. А так как сегодняшний вечер Шмакова вынуждена была проводить одна, она решила не пришпоривать свою и без того скупую фантазию, а сварить первое, что придет в голову. В голову, как это часто с нею бывало, пришла идея сварить щи. Только сия идея пожаловала, как Шмакова решила ее бросить, потому что она не могла быть воплощена, по крайней мере, полностью; не хватало важного ингредиента, а именно— капусты. Но на этом сегодня запас рецептов у Шмаковой исчерпывался. Наконец после недолгих размышлений она решила остановиться на щах. Капусту же можно было раздобыть у соседки, что часто делала Прасковья Федоровна. Благо соседка попалась не скупая и стойко сносила почти ежедневные визиты Шмаковой. Соседкой, которую часто посещала Шмакова, была уже известная нам Клавдия Ильинична— супруга бедового пьяницы, которого об эту пору уже грузили в машину «Скорой помощи».
Приняв столь важное решение, Шмакова одела ядовито-зеленого цвета халат и, заперев свою дверь, шлепая тапочками, устрашающих своим видом тараканов, отправилась на пятый этаж.
Когда Прасковья Федоровна миновала лестничный пролет и оказалась на четвертом этаже, что-то произошло с ней; ей захотелось бежать назад без оглядки. Почему, она не могла понять, но предчувствия ее никогда не обманывали. Секунд пятнадцать стояла она перед окном, смотря тупыми глазами в стекло, и думала. Но чувство голода задушило зарождающееся ощущение опасности, и Прасковья Федоровна, отбросив все сомнения в сторону, пошлепала дальше.
Дойдя до двери квартиры № 49, Шмакова позвонила. Никто не открыл. Она позвонила еще раз. Никакого результата. Опять нажала на кнопку. Ноль эмоций. Она собственными ушами слышала, как надрывался звонок в квартире.
—Странно. Ильинична должна быть дома. Хм.
И в сей момент дверь звучно щелкнула и открылась. Шмакова вытаращила глаза. Вместо ее знакомой стояла неизвестная девица в одном неглиже, нагло и развратно улыбаясь. Прасковья прикипела к полу и раскрыла рот.
—Что вам угодно?— как ни в чем не бывало, спросила развратница.
Молчание.
—Что же вы молчите?
—Я э… это,— Шмакова оправилась, наконец, от первых впечатлений, решив, что, должно быть, это племянница Семечкиной, о которой та неоднократно упоминала.— Капустки бы мне,— выдавила из себя голодная Прасковья Федоровна.— Я— соседка Клавы… Взаймы можно?
—Это все?— Девица сощурила огромные зеленые глаза. И вдруг вытянула правую руку, в которой невесть откуда взялся небольшой кочан капусты.— Извольте-с.
Шмакова рефлекторно дернула было рукою, но вдруг замерла. Нет, господа, ничего сверх удивительного не было в том, что капуста нашлась зимой; в конце концов, это-то Прасковья Федоровна и хотела; странно было другое: кочан был ну точь-в-точь как свежий, будто только что с грядки; тугой, плотный и слишком идеальный. Кстати, именно кочан будет ассоциироваться у Прасковьи Федоровны с сегодняшним вечером.
—А Клава дома?— спросила Шмакова лишь для того, чтобы хоть что-то сказать.
—Она будет позже. Не вернулась со службы. Может быть, пройдете? Составите за ужином компанию.
—Ну, если не буду мешать.
—Что вы, что вы. Пожалуйста, проходите.
Сама того не зная (а может, и зная), девица нажала на чувствительный рычажок Шмаковой, коснувшись темы еды.
Шмакова прошла в квартиру. Девица захлопнула дверь и пригласила Прасковью в зал. А там ничего не изменилось со времени исчезновения Семечкина, только цезарь вел себя более возбужденно,— он прыгал по столу на одной лапе, поедая шоколад с коньяком, который он держал в другой.
Шмакова протерла глаза. А попугай поднял на нее свои здоровые и наглые и человеческим голосом с хрипотцой гаркнул:
—С кем имею честь?
—Привет вам, Прасковья Федоровна,— Шмакова услышала вдруг низкий голос и разглядела во главе стола личность, облаченную в белую сорочку.
—Привет вам,— опять повторила личность,— от Галины Петровны Шмаковой, вашей дочери.
Прасковья Федоровна поперхнулась и, теряя силы, опустилась на диван. С нею приключилась какая-то странность,— комок подкатил к горлу, мешая дышать.
—Кто вы?— еле промолвила забывшая уже про голод Прасковья.
—Кто я— не важно, а важно то, что сегодня вы у меня в гостях. Присаживайтесь, угощайтесь. Будьте, как дома. Клавдии Ильиничны нет, она замещает сотрудницу в ночной смене.
—Вы— ее родственник?— Любопытство глодало ее всё с большей силой. Любопытно было узнать, что означают эти свечи и красные шторы, но более всего одолевал вопрос: откуда этот субъект знает ее дочь?
—Все люди— братья!— гаркнул попугай, вспорхнул со стола и опустился на телевизор подле канделябра.
—Ну-с, что же вы, Прасковья Федоровна? Угощайтесь. Я вижу, что вы голодны. Вельда! Чистый бокал!
Вошла девица с бокалом в руке. Взяла со стола пузатую бутылку и наполнила его.
—Присаживайтесь, что же вы?— Личность в рубахе отхлебнула из своего бокала.
Шмакова встала, на еле двигающихся ногах подошла к столу и села. Пригубила предложенное вино. Внезапно в глазах потемнело, Шмакова стала заваливаться на бок и, свалившись со стула, потеряла сознание.
—Счастливого пути!— вот последние слова, которые запомнила Прасковья Федоровна.
А потом— ничего.
Позже— голоса.
—В обморок упала?— сказал мужской голос, по-видимому, принадлежавший старику.
—Куда она шла в халате?— спросил второй высокий голос, наверное, женщины.— По улице в таком виде… Сумасшедшая, что ль?
—Андревна, а паспорт-то откуда? В руке у нее. Откель он взялси?
—Паспорт? А капуста?
Прасковья почувствовала прикосновение к руке и открыла глаза. Находилась она на тускло освещенной лестничной площадке. Перед нею возвышался старик в черном пальто и шапке. На участливом морщинистом лице помещались неимоверных размеров усы а-ля Буденный. В открытом рту отсутствовало большинство зубов. Рядом с ним стояла женщина лет сорока пяти и читала паспорт.
—Шмакова!— от удивления она даже взвизгнула.
—Да что ты?— Старик принял такой же озабоченный вид, протянул сухую руку и вырвал паспорт.— Стало быть…— Дочитал что-то.— Хе-хе, вот диво-то.
Снизу послышались шаги. Очень торопливые и быстрые. Стучали каблучки. Они достучали до стоявших на лестничном пролете и смолкли.
—Что случилось?— услышала Шмакова молодой женский голос.
Старик с Андреевной расступились, а Прасковья Федоровна, которая сидела на холодных ступенях, прислонившись спиной к арматуре перил, увидела прекрасное молоденькое личико, очень знакомое почему-то.
—Вот, Галя.— Женщина протянула паспорт девушке, а старик сложил обе руки одна на другую на трости. Усы его выражали явное беспокойство.
Очень удивленная девушка приняла книжечку, и руки ее задрожали, когда она прочла фамилию обладательницы документа.
—Ма… мама?— со слезами в голосе спросила она.— Как… как же это?
И тут из глаз девушки начисто прорвало, и Галя с воем стала оседать на пол. Она упала бы, если б не старик, который подхватил ее и удержал.
—Как это: «мама»?!— У еще ничего не соображавшей Шмаковой бегали глаза, она затравлено озиралась. И вдруг она осознала, что ей так знакомо в девушке. На площадке стояла и плакала копия Прасковьи Федоровны в восемнадцать лет. Тут проснулось в душе у Шмаковой почти двадцать лет спавшее материнское чувство, и она, зарыдав, стала подыматься.
Галя бросилась на шею своей невесть откуда взявшейся матери и, давясь слезами, радостью, приливом любви, воскликнула:
—Мамочка… ма… мамочка! Где же ты была?
Дело бы совсем не кончилось, кабы не жители подъезда, переполняемые любопытством. В общем, пора было удаляться, и мать с дочерью в обнимку стали подниматься в квартиру Галины Петровны, где та проживала со своим мужем.
А Андреевна и старик в черном пальто смотрели им в след, причем старик вполголоса заметил:
—Откель она здесь взялась? Вот, что не дурно бы знать. Слышь, Андревна?
—Слышу. Прямо чудо какое-то.
—Здесь сам черт замешан. Хе-хе, в халате, вы слышите! Ну, надо же! И с капустой!— Старик развернулся и пошел вниз, на улицу, тогда, как женщина стала подниматься в свою квартиру.
Глава IV
ИННОКЕНТИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ
Что же это за любовь, от которой
тебя одолевает зевота?
Стендаль «Красное и черное»
Ежели б до сего дня Иннокентию Просвиркину сказали, что можно проспать двадцать четыре часа кряду и не проснуться ни разу, то реакция его была бы примерно такая: «Чушь собачья! Вот что!» И он бы шумно рассмеялся в лицо сказавшему сию чушь. Но теперь же Просвиркин поднял бы на собеседника понимающие серые глаза и промолчал, что свидетельствовало обычно о его полном согласии с собеседником.
Иннокентий Алексеевич проснулся у себя в двухкомнатной квартире находящейся под номером 46 в том же доме, что и комнаты Семечкиных. Просвиркин проспал двадцать четыре часа с лишним кряду, не проснувшись за весь период сна ни разу.
Квартиру эту он занимал, а вернее сказать, делил, со своею супругой, которая ненавидела мужа лютой ненавистью и смотрела на него порой так, что ежели б взглядом можно было сжигать, то Иннокентий Алексеевич давно хранился бы в специально отведенной для него урне в виде серого праха. Причиною раздоров в семье Просвиркиных являлась религия. Отношение Иннокентия Алексеевича к религии приводило фанатичную супругу в исступленное негодование, которое изливалось из уст Ирины Александровны в виде площадной брани, извлекаемой из недр набожного мозга визгливым высоким голосом. Ирина Александровна являла собой набожную до ужаса особу, способную пренебрегать правилами хорошего тона в отношении столь ревностного защищаемого ею вопроса. Естественно, она надеялась на то, что широко рекламируемый современными священниками рай станет ее постоянным местом жительства после того, как незабвенная ее душа оставит свое бренное тело, дабы искусить лучшей жизни. Иннокентий же Просвиркин в противоположность своей второй половине был уравновешен, но слабоват на язык. Ему уже устали повторять сослуживцы и знакомые, что язык без костей является частою причиной всяческих несчастий, имеющих поганую привычку сваливаться на голову людей, обладающих столь нездоровым звуковым органом.
Ко всему прочему Иннокентий Алексеевич представлял собой атеиста до мозга костей, и был человеком, любящим говорить непечатные богопротивные речи. Не испытывая особого восхищения современной властью, Просвиркин за приемом пищи (чаще всего) поминал эту власть недобрым словом, присовокупляя к этому слова «черт» и все бранные слова, которые успели появиться в русской речи. Вот именно здесь-то и закипали скандалы, ссоры и, как любит выражаться современная молодежь, разборки, которые уже сами по себе ни в какие ворота не лезут, да к тому же делают широкую рекламу супружеским отношениям и дают богатую пищу соседям для всяческих толков и сплетен. Как ты уже понял, многоуважаемый читатель, обо всех случавшихся ссорах соседи судили лишь по очень звучному голосу благоверной супруги Просвиркина. Кстати, Иннокентий стал в последнее время подозревать, что его жена сошла с ума. Так что нежелание просыпаться и встречаться с супругой вполне объясняло столь продолжительный сон.
Уважаемый читатель может возразить, а чего доброго— и упрекнуть меня, правдивого повествователя, в том, что такой семьи существовать не существует. Здесь может быть множество мнений и, вероятно, все они будут не в мою пользу. Но дело всё в том, что такие семьи существуют, но их количество настолько мало, что узнаешь об их присутствии только лишь из литературы. Но, не будем отвлекаться, а продолжим.
Итак, очнувшись от продолжительного сна, Просвиркин Иннокентий Алексеевич, капитан милиции, почесал лысеющую голову в области затылка. Оказалось, что спал он в форме, только без ботинок. Иннокентий Алексеевич переоделся и, с трудом двигая спавшими еще ногами, побрел в ванную. Открывши дверь и споткнувшись о порог ванной, выругался, при этом с уст его слетело несколько непечатных слов, в коих упоминалась чья-то мать. Взглянул в зеркало тут же и почесал щетину на лице. На сухую побрился безопасной бритвой. Кожу вследствие этого стало неприятно саднить. Просвиркин плеснул на ладонь одеколоном и протер лицо. Кожа запылала огнем и болью. От этой экзекуции над лицом, капитан проснулся окончательно. И после этого умылся.
Прошел вышедшими уже из спячки ногами на кухню. Взгляд его потемнел при виде огромной золоченой иконы с изображением неизвестного ему святого. Перед иконой качалась подвешенная бог знает, каким способом, к потолку чадящая и гадящая побелку лампадка. Иннокентий окинул взглядом сие богоугодное сооружение, причем взглядом таким, каковым осматривают грязное пятно, уродующее красивую вещь. Не имеющий костей орган зашевелился во рту, озвучивая мысли, и воздух кухни потрясла богохульная фраза:
—Черт тебя побери! Понавешала, твою мать!
Сказавши эти как-то не стыкующиеся с правилами русской речи слова, Иннокентий Алексеевич распахнул настежь холодильник, и выражение его лица изменилось в лучшую сторону при виде содержимого утробы хранилища продуктов. Так мог радовать его только чудом уцелевший кусок ветчины.
Поглощая ветчину с хлебом, Просвиркин с довольной улыбкой на устах услаждал свою изголодавшуюся плоть.
Тут, как на грех, стукнула входная дверь, и удовольствие, навестившее капитана милиции, стало пропадать и растворяться в предгрозовой атмосфере, ибо никаким удовольствиям жизни нет, ежели Просвиркина супруга дома. Просвиркин даже поперхнулся и вновь помянул чью-то мать, но тихо, вполголоса, так, чтобы жена не услышала. Скандалить сейчас никак не хотелось. Тем более, как недавно узнал Иннокентий Алексеевич из достоверного источника, семейная жизнь его стала достоянием гласности и являлась самою интересною темой для всяких разговоров и сплетен. И еще, что актуальнее вопроса в обществе двора, пожалуй, не было. Даже многие радикальные изменения в стране не привлекали такого внимания, как супружеские отношения четы Просвиркиных. И с каждым скандалом двор буквально вставал на дыбы от новостей, в которых любая пикантная подробность, как бахромою, была окутана таким грязным враньем, что гаже и придумать нельзя. А посему Просвиркину как-то не улыбалось ссориться и давать повод для новостей. И он молча приканчивал ужин.
Когда остатки ветчины были уничтожены, Просвиркин заварил чай.
А Ирина Александровна тем временем сняла с себя в прихожей шубу и сапоги. Войдя в кухню и смотря на икону с раболепным видом, она перекрестилась три раза и низко поклонилась.
—Здравствуй, дорогая,— сказал тут Иннокентий супруге и тут же пожалел об этом. Из его уст сие приветствие прозвучало с иронией.
Та же, словно мужа в кухне не имелось, молча подошла к холодильнику, достала бутылку варенца, налила напиток в стакан и, сев напротив мужа, стала ужинать со смиренным видом кающейся грешницы. Опростав всю бутылку и уничтожив при этом порядочное количество хлеба, Ирина Александровна налила себе чаю. Супруг же ее свой бокал с чаем уже опорожнил и быстренько ретировался в зал от греха подальше смотреть телевизор.
Время подходило к семи часам вечера, когда, как известно, по первому каналу передают новости.
Просвиркин завалился на диван и уставился в «голубой» экран. Там, судя по выражению лица Иннокентия Алексеевича, не всё обстояло гладко.
И тут что-то заставило выйти из спокойствия нездоровый звуковой орган его, и с уст слетели всем известные слова, поминавшие не очень приличные вещи вместе с близкими родственниками. Иннокентий Алексеевич испугался, прикрыл рот рукой, но было уже поздно; супругу, имевшие весьма чуткие уши, слух не подвел и в этот раз,— она услышала всё и, как на крыльях, влетела в зал. Иннокентий Алексеевич возвел глаза к потолку и мысленно плюнул.
И командный голос жены потряс тонкие стены капитальной квартиры. Наступило время «рекламной паузы» в спокойных отношениях супругов.
Ирина Александровна стала выкрикивать обидные для Иннокентия Алексеевича слова, поминутно поминая Бога и всех святых, которые только имеются в христианском мире.
—Ты дурак, прости Господи! Бессовестный, безбожный пьяница! Отец мой,— тут Просвиркина уставилась в потолок и простерла к нему руки,— Господи! Да усмири ты мужа моего, наставь на путь истинный, награди окаянную душу раскаянием и избавь его от лукавого.— Потом выражение ее лица изменилось, но в худшую сторону, и она взглянула на своего «благоверного» злыми, ненавистными глазами, произнеся следующее:
—А ты?! Что ты развалился, скотина бессовестная! Зла на тебя нету. Да как же терпят небеса такую гадину на Земле? Господи, пресвятая Богородица, долго ль мне маяться? Прости меня, рабу грешную, за глупость мою, прости все мои прегрешения. Отведи рукою своею все беды и несчастия и сокрой меня своею нетленной ризой.
Тирада сама собой умолкла; Ирина Александровна стала переводить дух, ежесекундно крестясь неистово.
А Просвиркин, прекрасно понимая, что в такие минуты лучше молчать, все же не удержался, будто кто-то тянул его за язык:
—Давай разведемся.
Одна фраза,— заметьте,— одна фраза эта вывела из минутного спокойствия жену, и тирада возобновилась, приняв более тревожный и религиозный характер, причем голос Просвиркиной поднялся на тон выше. К тому же, к любимому слову жены «дурак» присоединилось часто употребляемое в ссорах с мужем словосочетание «безбожный идиот». И эти слова вперемешку именами святых сыпались на бедного капитана милиции.
Но вдруг супруга его умолкла,— по телевизору началась очередная серия какой-то «мыльной оперы».
Иннокентий Алексеевич быстро переместился в спальню, снял там трубку с телефона и навертел номер сорок девятой квартиры. Из трубки стали поступать длинные гудки. Их Просвиркин насчитал штук десять, прежде чем что-то щелкнуло, и женским голосом трубка сказала:
—Да, слушаю.
—Это ты, Клава?— спросил Иннокентий.
—Клавдии Ильиничны нет,— сказал голос.
—А с кем я говорю?— не унимался Просвиркин.
—…-…-..,— ответила трубка гудками отбоя.
Тревога за соседей посетила вдруг душу капитана, и он стал спешно одеваться. Чрезвычайно чувствительный капитан был, пожалуй, образцом милиционера и доверял интуиции целиком и полностью. А посему очень спешил, его сейсмограф гнал и стегал нагайкой предчувствия опасности тренированное тело.
—Ира, я ушел к Семечкину,— крикнул Иннокентий Алексеевич жене с порога, но та, прикинувшись глухой, что очень редко с нею бывало, ничего не ответила.