Страница:
Фирочка впервые в жизни звонила туда, да еще по такому стыдному поводу.
– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…
– Номер?
– Что? – не поняла Фирочка.
– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!
– Семьдесят шесть…
– Счас.
Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:
– Кто из слесарей сегодня дежурит?
– А чего? – поинтересовался мужской голос.
– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.
– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.
И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:
– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?
– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…
Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:
– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.
– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.
– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.
– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.
– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.
На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.
Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.
Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.
На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.
В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.
– Вы водопроводчик? – с надеждой спросила Фирочка.
– Сантехник я, – грубовато ответил ей парень. – Взрослые дома?
– Дома… – растерялась Фирочка. – Я. Я – «взрослые».
– Ты?! – поразился парень.
Кстати, подобному восприятию совершенно не мешало понимание того, что так Фирочка выглядела сорок три года тому назад.
– Ну, ты даешь!!! – восхитился парень и откровенно голодным охочим глазом оглядел Фирочку с ног до головы.
Да так, что от этого взгляда у мгновенно перетрусившей Фирочки вдруг ослабли колени, кругом пошла голова, а внутри у нее, неожиданно и не вовремя, стало происходить что-то такое – горячее, стыдное и сладостное, – что еженощно грезилось ей последние несколько лет. И с каждым годом все явственнее и явственнее! И если бы не тираническое, недреманное родительское око…
– Нас заливает… – слабым голосом произнесла Фирочка и обессиленно прислонилась к коридорной стене.
Как раз в том месте, где издавна висела старая пожелтевшая фотография, сделанная в эвакуации, в начале сорок второго, перед самым уходом Натана Моисеевича на фронт: папа – кругломорденький лейтенантик Лифшиц, совсем еще молоденькая мама в шляпке-«менингитке» и уж совсем маленькая, трех лет от роду, Фирочка. С огромным бантом на голове.
До дефлорации оставалось пятьдесят семь минут. Всего.
За этот краткий миг мироздания свершилась уйма событий, спрессованных во времени, словно взведенная боевая пружина автомата «ППШ». «Калашниковых» тогда еще не было.
Первым делом парень в лыжной шапочке сбросил с себя ватник прямо на пол и пошел в туалет, на ходу разматывая толстую стальную проволоку с металлической мочалкой на конце.
Потом он запихнул й горшок эту мочалку и стал ритмически, вперед и назад, всовывать стальную проволоку все глубже и глубже в жерло горшка. При этом он шумно и так же ритмично дышал в такт своим наклонам.
Воспаленному воображению Фирочки эти наклоны и прерывистое дыхание парня ни к селу ни к городу напомнили одну картинку двухлетней давности. На третьем курсе педучилища Фирочку послали на педагогическую практику в пионерский лагерь завода «Большевик». Там она впервые в жизни и увидела ЭТО… Вернулась вечерком от своих верных октябрят-ленинцев в служебный корпус и в нечаянно приоткрывшуюся дверь случайно узрела, как веселый физрук из института Лесгафта во все завертки пользовал старшую пионервожатую – завотделом школьного воспитания Невского районе Они тогда дышали точно так же, как этот парень-сантехник…
А еще Фирочку заворожили руки этого парня. Огромные ладони, словно совковые лопаты, совершенно не соответствовали его длинному, тощему телу. Он был похож на большого некормленого щенка с рано разросшимися передними лапами.
Ах, как вдруг захотелось Фирочке ощутить эти непомерно крупные, расцарапанные и сильные ладони на своем теле!..
– Соседи ваши нижние виноваты, раздолбай несчастные! – хрипел над горшком парень. – Глянь… Тут тебе и тряпки, и шелуха картофельная! Вот ваш слив и не проходит, куда положено… Штрафануть бы их, обормотов чертовых…
Но Фирочка не видела ни тряпок, ни шелухи.
Она глаз не могла отвести от рук этого парня, от его согнутой, тонкой спины и совсем не понимала – о чем он там хрипло бормочет над унитазом.
А он, мокрый и взъерошенный, в дурацкой лыжной шапочке с помпоном, смешно сбившейся на затылок и на ухо, проверил высвобожденный сток воды, выпрямился и повернулся к Фирочке:
– Возьми у меня вот из этого кармана наряд на вызов и подпиши. А то у меня руки грязные…
Фирочка вплотную приблизилась к парню, ощутила всю смесь запахов разгоряченного мужского тела и уже почти в бессознательном состоянии вытащила из верхнего кармана комбинезона какую-то бумаженцию. И где-то там расписалась.
– И покажи – где руки помыть, – сказал парень неожиданно севшим голосом.
Фирочка показала. И пока он мыл руки над раковиной, Фирочка стояла за ним с чистым полотенцем, и сердце ее билось в сотни раз сильнее и громче, чем даже тогда, когда она на выпускном вечере педучилища, в пустой и темной аудитории, взасос целовалась с освобожденным секретарем их комсомольской организации.
До потери невинности Фирочке оставалось тридцать четыре минуты.
За это время Фирочка, пребывая почти в сомнамбулическом состоянии, умудрилась совершить кучу дел: после безуспешных попыток всучить парню два рубля за работу – Фирочка помнила, что именно так мама всегда расплачивалась с водопроводчиками и дворниками, – ей удалось уговорить парня съесть мамин бульон с клецками и всю горячо любимую папой докторскую колбасу. Фирочка даже успела напоить его чаем с замечательными соевыми батончиками, в которых сама души не чаяла.
А парень что-то жевал, прихлебывал, откусывал и глаз не мог оторвать от тревожно взволнованной Фирочки. Ее смятение и страх ожидаемого полностью передались ему, и, несмотря на то что в жизни этого паренька уже были кое-какие девицы, ТАКОЕ с ним происходило впервые!
На последнем соевом батончике те самые оставшиеся тридцать четыре минуты были исчерпаны…
И ЭТО СВЕРШИЛОСЬ!!!
– Что за советско-цензурные штуки?! Зачем вы вырезали самую что ни есть завлекуху, самый, можно сказать, жгучий эпизод в этой своей баечке? Вы же так драматургически грамотно подвели меня к нему!.. Я имею в виду «поминутный отсчет». Прием не новый, но безотказный. И вдруг – на тебе!.. Ждешь бури страстей, развития событий, взрыва, а получаешь – пшик. Полная невнятица. Какой-то ханжеский театр у микрофона…
– А вы хотели бы подробную реалистическую картинку запоздалого акта дефлорации бедной еврейской девочки во всех натуралистических деталях? – насмешливо спросил меня Ангел. – Или вы просто забыли, как это делается?
– Нет, кое-что я еще помню, – ответил я. – Конечно, обидеть пожилого художника каждый может, а вот удовлетворить его искренний интерес к повествованию удается не всякому.
– Ну да! Вам же пятнышки крови на чистой простынке подавай! – возмутился Ангел. – Как в деревне…
– Откуда вы знаете – «как в деревне»? – тут же спросил я.
– У меня сейчас на попечении один сельский приход в Ленинградской области – так я там всего насмотрелся… Поэтому меня уже тошнит от любого натурализма. Я же вам не харт-порно показываю. Я предъявляю вам трехмерное изображение в реальной, природной цветовой гамме, со стереофоническим звучанием, которое вам не обеспечит никакая хваленая система «Долби»… С запахами, наконец! С полным эффектом вашего непосредственного присутствия в Повествуемом Месте, Времени и Пространстве, а вы еще…
Моя низменная угасающе-сексуальная требовательность так неприятно поразила Ангела, что он на нервной почве даже воспарил на полметра над собственной постелью. Повисел в воздухе секунд десять, слегка успокоился и плавно опустился на одеяло.
А может быть, мне это с пьяных глаз пригрезилось.
– Ладно, Ангел… Не сердитесь. Простите меня, – виновато пробормотал я. – Так что там было дальше?..
Однако появлению Лешеньки на свет предшествовал такой смерч обид, такой самум взаимных упреков, такой тайфун в самом эпицентре житейского моря Лифшицев – Самошникова, что в этой, по сути говоря, банальнейшей акватории корабль родительской любви семьи Лифшицев чуть было не пошел ко дну ко всем свиньям собачьим!
– Аборт!!! Немедленно аборт!.. – кричал папа Лифшиц маме Лифшиц. – Я не потерплю в своем доме…
Но кричал он так, чтобы его обязательно слышала Фирочка.
– Никаких абортов! – кричала мама Лифшиц папе Лифшицу, совершенно не заботясь, слышит ее Фирочка или нет. – Вот как только ты забеременеешь, Натанчик, так сразу же можешь делать себе аборт. Хоть два!!! А наш ребенок аборт делать не станет!..
Тогда папа закричал, что его дочь сможет выйти замуж за этого жлоба-водопроводчика, только переступив через его отцовский труп! А несчастного и растерянного Серегу Самошникова, до смерти втрескавшегося в Фирочку, папа Лифшиц пообещал убить собственноручно… А уж если, не дай Бог, квартиру снова начнет заливать соседским дерьмом, то папа лучше погибнет в чужих фекалиях и сточных водах, но ему и в голову не придет позвать на помощь эту сволочь водопроводчика, как его там?.. Чтоб он лопнул!..
Мама, рыдая от жалости к Фирочке, к папе и, конечно же, к самой себе, тут же использовала старый испытанный способ воздействия на папу. Она припомнила ему конец сорок четвертого и его мифический госпитальный роман с какой-то санитаркой, «в то время, когда она – его законная эвакуированная жена с маленьким ребенком на руках…». Ну и так далее…
Обычно упоминание о папином грешке двадцатилетней давности действовало на папу отрезвляюще. Тем более что единственным человеком, знавшим истинную цену этого «романа», был сам папа.
Он-то хорошо помнил, что эта санитарка, которую трахали в госпитале все, кто хотел, как хотел и где хотел, папе Лифшицу почему-то так и не дала!
Влюбилась она в лейтенанта Лифшица такой чистой, кристальной любовью, что ни о каком пошлом совокуплении с ним даже и помыслить не могла…
Но трепотни об их «отношениях» в госпитале было столько, что она, эта трепотня, запросто преодолела несколько тысяч километров, разделявших папин военный госпиталь и маленький узбекский городок Янги‑Юль, куда была эвакуирована тогда мама с крохотной Фирочкой.
Но на этот раз мамин экскурс в папину прошлую «неверность» не дал никаких результатов. Папа продолжал бушевать!
Тогда бывший «маленький ребенок» Фирочка, тихая интеллигентная еврейская девочка ленинградского разлива, в ожидании своего собственного будущего маленького ребенка проявила неслыханную твердость и поразительную решительность. Лишний раз подтвердив, что первая беременность в корне перестраивает весь женский организм.
Она просто собрала вещички и ушла из небольшой отдельной двухкомнатной родительской квартирки в соседний дом, в гигантскую коммуналку, к своему любимому слесарю-сантехнику Сереге Самошникову, в семиметровую казенную комнату, которую Серега получил от домоуправления на время его службы в этой могучей организации.
…где-то вдалеке ночной перепуганной птицей вскрикнул встречный состав…
...от неожиданности я вздрогнул и потихоньку стал выползать из своего гипнотического состояния – из истории, в которую меня втянул мой сосед по купе Ангел…
Захотелось курить.
И Фирочкина история показалась не очень интересной – далекой и чуточку примитивной…
За последнее десятилетие мне до зеленой тоски стало скучно узнавать о событиях, произошедших лет тридцать – сорок тому назад. Какими бы они ни были трогательными и занимательными.
В совсем ином ритме шел я теперь к своему естественному «свету в конце туннеля». Временами – замедленно, притормаживающе, временами – не по возрасту бойко, ускоренно, слегка истерично…
Из распавшегося привычного прошлого бытия бурно и неудержимо, как бурьян на задворках, поперли ввысь и зацвели махровым цветом другие ценности, неведомые мне доселе категории отношении, раздвинулись границы дозволенного: первый канал правительственного телевидения с разухабистыми срамными частушками; по газетам и газетенкам – ежедневные фейерверки полуграмотной, но очень лихой журналистики…
Даже убийства – по предварительным заказам. Платите, ребята, и обрящете!
А всевидящее Интернетово око? С его поразительной осведомленностью в сайте «Компромат, ру»?! Где вранье, где правда?.. Да наплевать! Читать – безумно интересно. Драматургия высочайшего уровня – грязная, вонючая и восхитительная.
Поэтому сладкая ангельская историйка послевоенного советского периода о жертвенной и беззаветной любви юной «графини-аристократки» Фирочки к «простому кучеру» Сереге меня вовсе не занимала.
Тем не менее мне было очень любопытно – чем она так уж привлекла самого Ангела. Бывшего Хранителя – ныне (как я понял…) владельца частного охранного бюро, использующего в своей сегодняшней деятельности все Ангельско-Хранительские профессиональные навыки, полученные им при прошлой службе Господу.
Ну, вроде как бывшие комитетчики и милиционеры, «крышующие», выражаясь нынешней терминологией, разных деловых богатеньких типов…
– Курите, курите, – сказал мне Ангел.
– Вас жалко, – пробормотал я.
– Не волнуйтесь. Я отгорожусь.
Я закурил сигарету, и в слабеньком свете ночничка над головой Ангела мне показалось, что купе перегородилось удивительно прозрачным стеклом – дым от моей сигареты оставался лишь на «моей» половине.
Причем разграничение шло точно посередине – через небольшой столик с пустыми позвякивающими стаканами в подстаканниках, по полу купе, по двери, по потолку, на равные половинки разделяя вагонное окно за желтыми репсовыми занавесками.
Это было так удивительно, что я не удержался и протянул руку, чтобы пощупать фантастическую прозрачную преграду, которая не пропускала мой дым на половину купе Ангела.
Но моя рука так и повисла в пустоте, ничего не ощутив. Самым забавным оказалось то, что кисть руки была в «обездымленном» пространстве Ангела, а предплечье и локоть – на моей «курящей» половине!
– Ловко, – сказал я. – Просто поразительно!
– Пустяки, – скромно ответил Ангел. – Жаль, что вам не очень нравится моя история. Я начинаю чувствовать себя глуповато…
«Как я мог забыть, что этот парень запросто вторгается в мои полудохленькие мыслишки?!» – спросил я сам у себя.
– «Не нравится» – не то слово, – вяло промямлил я. – Видите ли, Ангел, история, в которой легко предугадывается дальнейший ход событий…
– Вы уверены, что сможете предугадать дальнейшее?
– Почти.
– Попробуйте, – предложил мне Ангел.
– Лень. Лень, Ангел, лень… В своей жизни я столько насочинял всякого, что сейчас любая необходимость сочинить что-то еще приводит меня в беспросветное уныние. Но я хотел бы понять, почему вам, современному молодому человеку, это показалось интересным?
Ангел откинулся на подушку, уставился в потолок и тихо проговорил:
– Наверное, потому, что спустя тридцать лет после рассказанного мною я сам стал участником их семейной истории. Что, не скрою, достаточно серьезно повлияло на всю мою дальнейшую жизнь…
Я приподнялся на локте и загасил сигарету в пепельнице.
– Да что вы говорите? – со слегка фальшиво-повышенным интересом спросил я и улегся поудобнее. – Такого поворота, честно говоря, я не ожидал. Может быть, поведаете?
– Может быть, может быть… – задумчиво протянул Ангел, глядя в темный потолок купе.
Я почему-то тоже посмотрел туда и вдруг увидел, что потолок стал тихонечко подниматься и светлеть…
Так же медленно, но неотвратимо начали раздвигаться стенки купе…
…ушел куда-то колесный перестук под полом…
…а ночник над головой Ангела взялся лить все более яркий и яркий, уже ослепляющий свет!..
Этот свет заставил меня закрыть глаза, охватил меня всего прелестным, уютным теплом, расслабил…
…и, кажется, стал превращаться в солнце над моей головой…
…а в этом удивительном теплом солнечном свете в моем мозгу (или передо мной?..) стали возникать обрывки дальнейшей истории…
Они не были столь подробными, как в первой части Ангельского рассказа, но сменяли друг друга в явно последовательном порядке и разрешали мне понять все происходящее…
– А шо такое? – с нарочитым еврейским акцентом спрашивает Натан Моисеевич Лифшиц. – Шо это у нас бровки домиком? Мы описались или нам песенка не нравится?..
Натан Моисеевич согревает руку дыханием и сует ее под одеяльце в коляске.
– Нет! – восклицает он восторженно. – Таки мы сухие!.. Таки, значит, песенка! И правильно, деточка, – кому сейчас может понравиться «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…»?! Сейчас, котик, дедушка споет тебе другую песенку.
Сорокадвухлетний Натан Моисеевич Лифшиц катит коляску с полугодовалым Алексеем Сергеевичем Самошниковым по солнечному садику на площади Искусств перед Русским музеем, нервно поглядывает на часы и начинает петь новую песенку уже без малейшего намека на анекдотичный еврейский акцент:
Шестимесячный Алексей Сергеевич это как-то просекает, улыбается и тут же закрывает глазки.
Натан Моисеевич продолжает петь романс чуть ли не шепотом и поднимает у коляски перкалевый верх, чтобы защитить засыпающего Алексея Сергеевича от выстрелов солнечных лучей, неожиданно пронзающих кроны деревьев…
… Спустя одиннадцать лет, в семьдесят третьем, заведующая детским садом тридцатидвухлетняя Эсфирь Анатольевна (она же – Натановна) Самошникова родила второго, припозднившегося, мальчика.
Расширенно-семейная и достаточно бурная конференция по поводу выбора имени новорожденному закончилась тем, что, по настоянию бабушки и дедушки, детеныша «для дома, для семьи» назвали Натанчиком – в честь дедушки Лифшица, а в свидетельстве о рождении записали другое имя – Анатолий. Ласкательно – Толик…
– От греха подальше, – сказала осторожная бабушка Любовь Абрамовна. – А так он будет Анатолий Сергеевич Самошников – русский. Пусть потом кто-нибудь попробует придраться.
– Ну, это вы напрасно, мама… – смутился отец новорожденного Серега Самошников, старший техник одного водопроводного учреждения. – Мне, честное слово, даже как-то неловко…
– Что тебе неловко, что?! Я тебя спрашиваю, мудак! – рявкнул дедушка Лифшиц.
Из Натана Моисеевича уже тридцать лет все никак не мог выветриться фронтовой дух командира взвода полковой разведки.
– Что тебе неловко, скажи мне на милость, святой шлемазл?! – повторил Натан Моисеевич. – То, что в стране государственный антисемитизм, или то, что мы с бабушкой пытаемся твоего же ребенка избавить от этой каиновой печати?! Что? Ты много видел русских по имени Натан?
– Да не преувеличивайте вы, папа… – отмахнулся Серега. – Фирка, ну скажи ты им!
– Они правы, Серый, – тихо сказала Фирочка и стала кормить грудью сонного Натана-Толика.
Седьмой год вся семья жила на улице Бутлерова в блочной пятиэтажке. Дом на Ракова, в центре, стали перестраивать, и Лифшицев уже вместе с Самошниковыми переселили в трехкомнатную квартиру-«распашонку» вдали от шума городского.
Там, в отдаленном районе, пятиклассник Лешка Самошников проявил феноменальные актерские способности и на всех школьных вечерах, даже на тех, которые «Только для старшеклассников!», гневно читал:
Чем и высвободил из плена приличий всю дедушкину окопную лексику.
Сейчас Лешка сидел в «совмещенном санузле», и из-за тонкой картонной двери слышно было, с какой печалью и грустью он бесчисленное количество раз повторял:
– Сам знаю! – огрызнулся Лешка из-за двери. – «Был расточитель нежных слов»…
Так ему тошнехонько было от появления Натана-Толика в его, Лешкиной, семье. Ему даже смотреть не хотелось в сторону своего новоявленного братца. Приперся, видите ли, орет без умолку, рожа красная, лысый, повсюду пеленки обсиканные, и, главное, все теперь вокруг него крутятся, будто с ума посходили!..
И жалко ему стало себя, ну прямо до слез.
Он брезгливо сдвинул висящие пеленки в сторону и сел на край ванны. И представил себе свои похороны.
Увидел скорбные лица мамы и папы, безутешное горе бабушки и дедушки, увидел свой рыдающий пятый «А»…
…и сам заплакал по-настоящему, отчетливо вспоминая, как в прошлом году хоронили младшую сестру дедушки тетю Нюру.
Про которую бабушка всегда говорила, что «Нюра – такая блядь, что пробы ставить некуда!..»
…одновременно с появлением Толика-Натанчика в семье Самошниковых – Лифшицев…
…не на Земле, не в клинике, не в каком-либо реальном месте и стране, а где-то в Необъяснимом, Непредставляемом, сокрытом от Человечества Мире невероятным образом сам по себе возник еще один Маленький.
Он появился во «второй половинке экрана» в тот же самый миг, когда в родильном доме будущий Толик-Натанчик покинул измученную страданиями Фирочку и тоненьким писком объявил всем о своем рождении…
Тот второй Малыш; возник не из боли и судорог, не из крови и разрывающих душу животных криков, а из большого, нежного и пушистого облака. Какая-то мультипликация, да и только!..
– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…
– Номер?
– Что? – не поняла Фирочка.
– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!
– Семьдесят шесть…
– Счас.
Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:
– Кто из слесарей сегодня дежурит?
– А чего? – поинтересовался мужской голос.
– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.
– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.
И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:
– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?
– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…
Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:
– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.
– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.
– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.
– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.
– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.
На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.
Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.
Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.
На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.
В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.
– Вы водопроводчик? – с надеждой спросила Фирочка.
– Сантехник я, – грубовато ответил ей парень. – Взрослые дома?
– Дома… – растерялась Фирочка. – Я. Я – «взрослые».
– Ты?! – поразился парень.
* * *
… И в этом не было ничего удивительного! Когда из рассказа Ангела образ Фирочки Лифшиц почти целиком сложился в моем сознании и я увидел ее собственными глазами – я тоже поначалу принял ее за девочку лет четырнадцати. Такая она была юная и прелестная!..Кстати, подобному восприятию совершенно не мешало понимание того, что так Фирочка выглядела сорок три года тому назад.
* * *
– Я – педагог, – окрепшим от обиды голосом заявила Фирочка.– Ну, ты даешь!!! – восхитился парень и откровенно голодным охочим глазом оглядел Фирочку с ног до головы.
Да так, что от этого взгляда у мгновенно перетрусившей Фирочки вдруг ослабли колени, кругом пошла голова, а внутри у нее, неожиданно и не вовремя, стало происходить что-то такое – горячее, стыдное и сладостное, – что еженощно грезилось ей последние несколько лет. И с каждым годом все явственнее и явственнее! И если бы не тираническое, недреманное родительское око…
– Нас заливает… – слабым голосом произнесла Фирочка и обессиленно прислонилась к коридорной стене.
Как раз в том месте, где издавна висела старая пожелтевшая фотография, сделанная в эвакуации, в начале сорок второго, перед самым уходом Натана Моисеевича на фронт: папа – кругломорденький лейтенантик Лифшиц, совсем еще молоденькая мама в шляпке-«менингитке» и уж совсем маленькая, трех лет от роду, Фирочка. С огромным бантом на голове.
До дефлорации оставалось пятьдесят семь минут. Всего.
За этот краткий миг мироздания свершилась уйма событий, спрессованных во времени, словно взведенная боевая пружина автомата «ППШ». «Калашниковых» тогда еще не было.
Первым делом парень в лыжной шапочке сбросил с себя ватник прямо на пол и пошел в туалет, на ходу разматывая толстую стальную проволоку с металлической мочалкой на конце.
Потом он запихнул й горшок эту мочалку и стал ритмически, вперед и назад, всовывать стальную проволоку все глубже и глубже в жерло горшка. При этом он шумно и так же ритмично дышал в такт своим наклонам.
Воспаленному воображению Фирочки эти наклоны и прерывистое дыхание парня ни к селу ни к городу напомнили одну картинку двухлетней давности. На третьем курсе педучилища Фирочку послали на педагогическую практику в пионерский лагерь завода «Большевик». Там она впервые в жизни и увидела ЭТО… Вернулась вечерком от своих верных октябрят-ленинцев в служебный корпус и в нечаянно приоткрывшуюся дверь случайно узрела, как веселый физрук из института Лесгафта во все завертки пользовал старшую пионервожатую – завотделом школьного воспитания Невского районе Они тогда дышали точно так же, как этот парень-сантехник…
А еще Фирочку заворожили руки этого парня. Огромные ладони, словно совковые лопаты, совершенно не соответствовали его длинному, тощему телу. Он был похож на большого некормленого щенка с рано разросшимися передними лапами.
Ах, как вдруг захотелось Фирочке ощутить эти непомерно крупные, расцарапанные и сильные ладони на своем теле!..
– Соседи ваши нижние виноваты, раздолбай несчастные! – хрипел над горшком парень. – Глянь… Тут тебе и тряпки, и шелуха картофельная! Вот ваш слив и не проходит, куда положено… Штрафануть бы их, обормотов чертовых…
Но Фирочка не видела ни тряпок, ни шелухи.
Она глаз не могла отвести от рук этого парня, от его согнутой, тонкой спины и совсем не понимала – о чем он там хрипло бормочет над унитазом.
А он, мокрый и взъерошенный, в дурацкой лыжной шапочке с помпоном, смешно сбившейся на затылок и на ухо, проверил высвобожденный сток воды, выпрямился и повернулся к Фирочке:
– Возьми у меня вот из этого кармана наряд на вызов и подпиши. А то у меня руки грязные…
Фирочка вплотную приблизилась к парню, ощутила всю смесь запахов разгоряченного мужского тела и уже почти в бессознательном состоянии вытащила из верхнего кармана комбинезона какую-то бумаженцию. И где-то там расписалась.
– И покажи – где руки помыть, – сказал парень неожиданно севшим голосом.
Фирочка показала. И пока он мыл руки над раковиной, Фирочка стояла за ним с чистым полотенцем, и сердце ее билось в сотни раз сильнее и громче, чем даже тогда, когда она на выпускном вечере педучилища, в пустой и темной аудитории, взасос целовалась с освобожденным секретарем их комсомольской организации.
До потери невинности Фирочке оставалось тридцать четыре минуты.
За это время Фирочка, пребывая почти в сомнамбулическом состоянии, умудрилась совершить кучу дел: после безуспешных попыток всучить парню два рубля за работу – Фирочка помнила, что именно так мама всегда расплачивалась с водопроводчиками и дворниками, – ей удалось уговорить парня съесть мамин бульон с клецками и всю горячо любимую папой докторскую колбасу. Фирочка даже успела напоить его чаем с замечательными соевыми батончиками, в которых сама души не чаяла.
А парень что-то жевал, прихлебывал, откусывал и глаз не мог оторвать от тревожно взволнованной Фирочки. Ее смятение и страх ожидаемого полностью передались ему, и, несмотря на то что в жизни этого паренька уже были кое-какие девицы, ТАКОЕ с ним происходило впервые!
На последнем соевом батончике те самые оставшиеся тридцать четыре минуты были исчерпаны…
И ЭТО СВЕРШИЛОСЬ!!!
* * *
… Ошеломленные произошедшим, они лежали в узенькой Фирочкиной кровати и…* * *
Невероятным усилием я выдрался из всего этого Ангельского просмотра-наваждения, с диким трудом приоткрыл слипающиеся глаза и сказал Ангелу, еле ворочая языком:– Что за советско-цензурные штуки?! Зачем вы вырезали самую что ни есть завлекуху, самый, можно сказать, жгучий эпизод в этой своей баечке? Вы же так драматургически грамотно подвели меня к нему!.. Я имею в виду «поминутный отсчет». Прием не новый, но безотказный. И вдруг – на тебе!.. Ждешь бури страстей, развития событий, взрыва, а получаешь – пшик. Полная невнятица. Какой-то ханжеский театр у микрофона…
– А вы хотели бы подробную реалистическую картинку запоздалого акта дефлорации бедной еврейской девочки во всех натуралистических деталях? – насмешливо спросил меня Ангел. – Или вы просто забыли, как это делается?
– Нет, кое-что я еще помню, – ответил я. – Конечно, обидеть пожилого художника каждый может, а вот удовлетворить его искренний интерес к повествованию удается не всякому.
– Ну да! Вам же пятнышки крови на чистой простынке подавай! – возмутился Ангел. – Как в деревне…
– Откуда вы знаете – «как в деревне»? – тут же спросил я.
– У меня сейчас на попечении один сельский приход в Ленинградской области – так я там всего насмотрелся… Поэтому меня уже тошнит от любого натурализма. Я же вам не харт-порно показываю. Я предъявляю вам трехмерное изображение в реальной, природной цветовой гамме, со стереофоническим звучанием, которое вам не обеспечит никакая хваленая система «Долби»… С запахами, наконец! С полным эффектом вашего непосредственного присутствия в Повествуемом Месте, Времени и Пространстве, а вы еще…
Моя низменная угасающе-сексуальная требовательность так неприятно поразила Ангела, что он на нервной почве даже воспарил на полметра над собственной постелью. Повисел в воздухе секунд десять, слегка успокоился и плавно опустился на одеяло.
А может быть, мне это с пьяных глаз пригрезилось.
– Ладно, Ангел… Не сердитесь. Простите меня, – виновато пробормотал я. – Так что там было дальше?..
* * *
… Через положенные природой девять месяцев у преподавательницы младших классов Эсфири Анатольевны Самошниковой (по паспорту – Натановны, в девичестве – Лифшиц) и слесаря-сантехника четвертого разряда Самошникова Сергея Алексеевича родился младенец Лешенька. С абсолютно Фирочкиными глазками и непомерным для новорожденного ростом – весь в своего длинного папу Серегу.Однако появлению Лешеньки на свет предшествовал такой смерч обид, такой самум взаимных упреков, такой тайфун в самом эпицентре житейского моря Лифшицев – Самошникова, что в этой, по сути говоря, банальнейшей акватории корабль родительской любви семьи Лифшицев чуть было не пошел ко дну ко всем свиньям собачьим!
– Аборт!!! Немедленно аборт!.. – кричал папа Лифшиц маме Лифшиц. – Я не потерплю в своем доме…
Но кричал он так, чтобы его обязательно слышала Фирочка.
– Никаких абортов! – кричала мама Лифшиц папе Лифшицу, совершенно не заботясь, слышит ее Фирочка или нет. – Вот как только ты забеременеешь, Натанчик, так сразу же можешь делать себе аборт. Хоть два!!! А наш ребенок аборт делать не станет!..
Тогда папа закричал, что его дочь сможет выйти замуж за этого жлоба-водопроводчика, только переступив через его отцовский труп! А несчастного и растерянного Серегу Самошникова, до смерти втрескавшегося в Фирочку, папа Лифшиц пообещал убить собственноручно… А уж если, не дай Бог, квартиру снова начнет заливать соседским дерьмом, то папа лучше погибнет в чужих фекалиях и сточных водах, но ему и в голову не придет позвать на помощь эту сволочь водопроводчика, как его там?.. Чтоб он лопнул!..
Мама, рыдая от жалости к Фирочке, к папе и, конечно же, к самой себе, тут же использовала старый испытанный способ воздействия на папу. Она припомнила ему конец сорок четвертого и его мифический госпитальный роман с какой-то санитаркой, «в то время, когда она – его законная эвакуированная жена с маленьким ребенком на руках…». Ну и так далее…
Обычно упоминание о папином грешке двадцатилетней давности действовало на папу отрезвляюще. Тем более что единственным человеком, знавшим истинную цену этого «романа», был сам папа.
Он-то хорошо помнил, что эта санитарка, которую трахали в госпитале все, кто хотел, как хотел и где хотел, папе Лифшицу почему-то так и не дала!
Влюбилась она в лейтенанта Лифшица такой чистой, кристальной любовью, что ни о каком пошлом совокуплении с ним даже и помыслить не могла…
Но трепотни об их «отношениях» в госпитале было столько, что она, эта трепотня, запросто преодолела несколько тысяч километров, разделявших папин военный госпиталь и маленький узбекский городок Янги‑Юль, куда была эвакуирована тогда мама с крохотной Фирочкой.
Но на этот раз мамин экскурс в папину прошлую «неверность» не дал никаких результатов. Папа продолжал бушевать!
Тогда бывший «маленький ребенок» Фирочка, тихая интеллигентная еврейская девочка ленинградского разлива, в ожидании своего собственного будущего маленького ребенка проявила неслыханную твердость и поразительную решительность. Лишний раз подтвердив, что первая беременность в корне перестраивает весь женский организм.
Она просто собрала вещички и ушла из небольшой отдельной двухкомнатной родительской квартирки в соседний дом, в гигантскую коммуналку, к своему любимому слесарю-сантехнику Сереге Самошникову, в семиметровую казенную комнату, которую Серега получил от домоуправления на время его службы в этой могучей организации.
* * *
… Но тут я вдруг услышал стук колес под полом купе……где-то вдалеке ночной перепуганной птицей вскрикнул встречный состав…
...от неожиданности я вздрогнул и потихоньку стал выползать из своего гипнотического состояния – из истории, в которую меня втянул мой сосед по купе Ангел…
Захотелось курить.
И Фирочкина история показалась не очень интересной – далекой и чуточку примитивной…
За последнее десятилетие мне до зеленой тоски стало скучно узнавать о событиях, произошедших лет тридцать – сорок тому назад. Какими бы они ни были трогательными и занимательными.
В совсем ином ритме шел я теперь к своему естественному «свету в конце туннеля». Временами – замедленно, притормаживающе, временами – не по возрасту бойко, ускоренно, слегка истерично…
Из распавшегося привычного прошлого бытия бурно и неудержимо, как бурьян на задворках, поперли ввысь и зацвели махровым цветом другие ценности, неведомые мне доселе категории отношении, раздвинулись границы дозволенного: первый канал правительственного телевидения с разухабистыми срамными частушками; по газетам и газетенкам – ежедневные фейерверки полуграмотной, но очень лихой журналистики…
Даже убийства – по предварительным заказам. Платите, ребята, и обрящете!
А всевидящее Интернетово око? С его поразительной осведомленностью в сайте «Компромат, ру»?! Где вранье, где правда?.. Да наплевать! Читать – безумно интересно. Драматургия высочайшего уровня – грязная, вонючая и восхитительная.
Поэтому сладкая ангельская историйка послевоенного советского периода о жертвенной и беззаветной любви юной «графини-аристократки» Фирочки к «простому кучеру» Сереге меня вовсе не занимала.
Тем не менее мне было очень любопытно – чем она так уж привлекла самого Ангела. Бывшего Хранителя – ныне (как я понял…) владельца частного охранного бюро, использующего в своей сегодняшней деятельности все Ангельско-Хранительские профессиональные навыки, полученные им при прошлой службе Господу.
Ну, вроде как бывшие комитетчики и милиционеры, «крышующие», выражаясь нынешней терминологией, разных деловых богатеньких типов…
– Курите, курите, – сказал мне Ангел.
– Вас жалко, – пробормотал я.
– Не волнуйтесь. Я отгорожусь.
Я закурил сигарету, и в слабеньком свете ночничка над головой Ангела мне показалось, что купе перегородилось удивительно прозрачным стеклом – дым от моей сигареты оставался лишь на «моей» половине.
Причем разграничение шло точно посередине – через небольшой столик с пустыми позвякивающими стаканами в подстаканниках, по полу купе, по двери, по потолку, на равные половинки разделяя вагонное окно за желтыми репсовыми занавесками.
Это было так удивительно, что я не удержался и протянул руку, чтобы пощупать фантастическую прозрачную преграду, которая не пропускала мой дым на половину купе Ангела.
Но моя рука так и повисла в пустоте, ничего не ощутив. Самым забавным оказалось то, что кисть руки была в «обездымленном» пространстве Ангела, а предплечье и локоть – на моей «курящей» половине!
– Ловко, – сказал я. – Просто поразительно!
– Пустяки, – скромно ответил Ангел. – Жаль, что вам не очень нравится моя история. Я начинаю чувствовать себя глуповато…
«Как я мог забыть, что этот парень запросто вторгается в мои полудохленькие мыслишки?!» – спросил я сам у себя.
– «Не нравится» – не то слово, – вяло промямлил я. – Видите ли, Ангел, история, в которой легко предугадывается дальнейший ход событий…
– Вы уверены, что сможете предугадать дальнейшее?
– Почти.
– Попробуйте, – предложил мне Ангел.
– Лень. Лень, Ангел, лень… В своей жизни я столько насочинял всякого, что сейчас любая необходимость сочинить что-то еще приводит меня в беспросветное уныние. Но я хотел бы понять, почему вам, современному молодому человеку, это показалось интересным?
Ангел откинулся на подушку, уставился в потолок и тихо проговорил:
– Наверное, потому, что спустя тридцать лет после рассказанного мною я сам стал участником их семейной истории. Что, не скрою, достаточно серьезно повлияло на всю мою дальнейшую жизнь…
Я приподнялся на локте и загасил сигарету в пепельнице.
– Да что вы говорите? – со слегка фальшиво-повышенным интересом спросил я и улегся поудобнее. – Такого поворота, честно говоря, я не ожидал. Может быть, поведаете?
– Может быть, может быть… – задумчиво протянул Ангел, глядя в темный потолок купе.
Я почему-то тоже посмотрел туда и вдруг увидел, что потолок стал тихонечко подниматься и светлеть…
Так же медленно, но неотвратимо начали раздвигаться стенки купе…
…ушел куда-то колесный перестук под полом…
…а ночник над головой Ангела взялся лить все более яркий и яркий, уже ослепляющий свет!..
Этот свет заставил меня закрыть глаза, охватил меня всего прелестным, уютным теплом, расслабил…
…и, кажется, стал превращаться в солнце над моей головой…
…а в этом удивительном теплом солнечном свете в моем мозгу (или передо мной?..) стали возникать обрывки дальнейшей истории…
Они не были столь подробными, как в первой части Ангельского рассказа, но сменяли друг друга в явно последовательном порядке и разрешали мне понять все происходящее…
– А шо такое? – с нарочитым еврейским акцентом спрашивает Натан Моисеевич Лифшиц. – Шо это у нас бровки домиком? Мы описались или нам песенка не нравится?..
Натан Моисеевич согревает руку дыханием и сует ее под одеяльце в коляске.
– Нет! – восклицает он восторженно. – Таки мы сухие!.. Таки, значит, песенка! И правильно, деточка, – кому сейчас может понравиться «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…»?! Сейчас, котик, дедушка споет тебе другую песенку.
Сорокадвухлетний Натан Моисеевич Лифшиц катит коляску с полугодовалым Алексеем Сергеевичем Самошниковым по солнечному садику на площади Искусств перед Русским музеем, нервно поглядывает на часы и начинает петь новую песенку уже без малейшего намека на анекдотичный еврейский акцент:
Поет Натан Моисеевич очень даже неплохо, хотя и совсем тихо – адресуясь к лежащему в коляске Алексею Сергеевичу и ни к кому более. Ибо сейчас для Натана Моисеевича на свете нет никого дороже.
Отвори потихо-хо-хоньку калитку-у-у
И войди в тихий сад ты как тень…
Не забудь потемне-е-е накидку,
Кружева на головку надень…
Шестимесячный Алексей Сергеевич это как-то просекает, улыбается и тут же закрывает глазки.
Натан Моисеевич продолжает петь романс чуть ли не шепотом и поднимает у коляски перкалевый верх, чтобы защитить засыпающего Алексея Сергеевича от выстрелов солнечных лучей, неожиданно пронзающих кроны деревьев…
… Спустя одиннадцать лет, в семьдесят третьем, заведующая детским садом тридцатидвухлетняя Эсфирь Анатольевна (она же – Натановна) Самошникова родила второго, припозднившегося, мальчика.
Расширенно-семейная и достаточно бурная конференция по поводу выбора имени новорожденному закончилась тем, что, по настоянию бабушки и дедушки, детеныша «для дома, для семьи» назвали Натанчиком – в честь дедушки Лифшица, а в свидетельстве о рождении записали другое имя – Анатолий. Ласкательно – Толик…
– От греха подальше, – сказала осторожная бабушка Любовь Абрамовна. – А так он будет Анатолий Сергеевич Самошников – русский. Пусть потом кто-нибудь попробует придраться.
– Ну, это вы напрасно, мама… – смутился отец новорожденного Серега Самошников, старший техник одного водопроводного учреждения. – Мне, честное слово, даже как-то неловко…
– Что тебе неловко, что?! Я тебя спрашиваю, мудак! – рявкнул дедушка Лифшиц.
Из Натана Моисеевича уже тридцать лет все никак не мог выветриться фронтовой дух командира взвода полковой разведки.
– Что тебе неловко, скажи мне на милость, святой шлемазл?! – повторил Натан Моисеевич. – То, что в стране государственный антисемитизм, или то, что мы с бабушкой пытаемся твоего же ребенка избавить от этой каиновой печати?! Что? Ты много видел русских по имени Натан?
– Да не преувеличивайте вы, папа… – отмахнулся Серега. – Фирка, ну скажи ты им!
– Они правы, Серый, – тихо сказала Фирочка и стала кормить грудью сонного Натана-Толика.
Седьмой год вся семья жила на улице Бутлерова в блочной пятиэтажке. Дом на Ракова, в центре, стали перестраивать, и Лифшицев уже вместе с Самошниковыми переселили в трехкомнатную квартиру-«распашонку» вдали от шума городского.
Там, в отдаленном районе, пятиклассник Лешка Самошников проявил феноменальные актерские способности и на всех школьных вечерах, даже на тех, которые «Только для старшеклассников!», гневно читал:
Или, широко расставив ноги и яростно жестикулируя, торжествующе гремел со сцены актового зала:
… А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки…
В семейном диспуте на тему «Есть ли антисемитизм в нашей стране?» Лешка участия не принимал – учил монолог Чацкого.
… Я волком бы выгрыз бюрократизм!
К мандатам почтения нету…
Чем и высвободил из плена приличий всю дедушкину окопную лексику.
Сейчас Лешка сидел в «совмещенном санузле», и из-за тонкой картонной двери слышно было, с какой печалью и грустью он бесчисленное количество раз повторял:
– «Был расточитель нежных слов», тетеря!!! – не выдержал дедушка Лифшиц.
… Слепец!.. Я в ком искал награду всех трудов?
Спешил, летел, дрожал, вот счастье, думал, близко!..
Пред кем я давеча, так страстно и так низко,
Был расточитель…
Был расточитель…
Был…
– Сам знаю! – огрызнулся Лешка из-за двери. – «Был расточитель нежных слов»…
Последние две строки Лешка буквально прокричал из-за двери. Но не грибоедовской Софье, а конкретным маме и папе, а также бабушке и дедушке!
… А вы, о Боже мой, кого себе избрали?!
Когда подумаю, кого вы предпочли?..
Так ему тошнехонько было от появления Натана-Толика в его, Лешкиной, семье. Ему даже смотреть не хотелось в сторону своего новоявленного братца. Приперся, видите ли, орет без умолку, рожа красная, лысый, повсюду пеленки обсиканные, и, главное, все теперь вокруг него крутятся, будто с ума посходили!..
«Вот сейчас повешусь, тогда узнаете…» – подумал Лешка.
… Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок…
И жалко ему стало себя, ну прямо до слез.
Он брезгливо сдвинул висящие пеленки в сторону и сел на край ванны. И представил себе свои похороны.
Увидел скорбные лица мамы и папы, безутешное горе бабушки и дедушки, увидел свой рыдающий пятый «А»…
…и сам заплакал по-настоящему, отчетливо вспоминая, как в прошлом году хоронили младшую сестру дедушки тетю Нюру.
Про которую бабушка всегда говорила, что «Нюра – такая блядь, что пробы ставить некуда!..»
* * *
… Тут экран моего «просмотрового зальчика» вроде бы разделился на две половинки, и я увидел, как……одновременно с появлением Толика-Натанчика в семье Самошниковых – Лифшицев…
…не на Земле, не в клинике, не в каком-либо реальном месте и стране, а где-то в Необъяснимом, Непредставляемом, сокрытом от Человечества Мире невероятным образом сам по себе возник еще один Маленький.
Он появился во «второй половинке экрана» в тот же самый миг, когда в родильном доме будущий Толик-Натанчик покинул измученную страданиями Фирочку и тоненьким писком объявил всем о своем рождении…
Тот второй Малыш; возник не из боли и судорог, не из крови и разрывающих душу животных криков, а из большого, нежного и пушистого облака. Какая-то мультипликация, да и только!..