Страница:
– Владим Владимыч! Владим Владимыч!.. Я не собираюсь рваться в бой за честь мундира, но давайте будем справедливы. В самую первую очередь в службу Ангелов-Хранителей поступает информация о нуждающихся в помощи Верующих Людях! С Неверующими гораздо сложнее. Сведения о них приходят Наверх крайне скупо и выборочно. И в помощь Неверующим командируются обычно или совсем юные Ангелы-Практиканты, каким я был в то время, или очень пожилые и усталые Ангелы-Хранители, которые вот-вот должны отправиться на заслуженный отдых. Так сказать, последний мазок в уже законченном полотне Ангельского существования…
– Невероятно пышная фраза! – хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.
– Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.
– «Вас много, а я – одна!» – классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, – желчно вставил я.
– Тоже весьма непрезентабельная фразочка, – мгновенно отреагировал Ангел. – Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…
– Как у классиков – «Пиво отпускается только членам профсоюза», – с легким раздражением скромненько проговорил я.
Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:
– …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».
Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!..
– Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! – завопил я на весь спящий вагон. – Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…
– Тс-с-с… – Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. – Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, – с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. – А какая у нас была библиотека!.. Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там – Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.
– О Господи… – только и смог простонать я.
– Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, – заметил Ангел.
Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.
Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:
– Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…
– Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, – искренне сказал я. – И если это возможно…
. – Без проблем, – прервал меня Ангел. – Тогда единственное, что я позволю себе, – это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе – не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс – катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» – это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.
– Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! – еле выговорил я.
– Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
– Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
– Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
– Тогда вы были совсем ребенком!
– Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
– Нет.
– Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
– Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…
– Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
– Ну, если вы будете настолько любезны…
– Буду, буду, – рассмеялся Ангел.
– Тогда немного джина, – сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. – Желательно со льдом…
Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы – ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!.. – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!.. Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!.. Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!..
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
На окраине города, .по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать – исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать – его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.
Сейчас Гриша Гаврилиди вместе с Лешкой стояли в малюсеньком складском помещении кафе «Околица», ждали своего выхода.
Гриша был одет в тесноватый смокинг, купленный на фломаркте (барахолке) за семь марок, в бундесверовские камуфляжные штаны и тщательно вымытые старые кроссовки.
Лешка выглядел менее помпезно – черные брючки, черный свитерок и гитара, одолженная Гришей в общежитии у какого-то беглого албанца.
– Слушай сюда, – строго оказал Гриша. – Я выхожу, объявляю: «Заслуженный артист республики…»
– Я никакой не «заслуженный»! – зашипел на него Лешка.
– Заткнись, мудила. Здесь все «заслуженные», «доктора наук», «генеральные директора» и «лауреаты». «Ведущих инженеров» – как собак нерезаных, «главных врачей» – раком до Берлина не переставить. Не мешай людям слушать то, что они хотят услышать… Значит, как только я объявлю тебя, ты сразу же выходишь и… Дальше уже твой бизнес. Будешь выходить из-за стойки – не споткнись, там этот вшивый культуртрегер ящики с минералкой на проходе поставил…
Гриша одернул смокинг, вышел из подсобки за стойку кафе, где мадам Френкель готовила кофе и разливала напитки, а уже из-за стойки, широко и обаятельно улыбаясь, прошел в зальчик на семь столиков и роскошно объявил:
– А теперь заслуженный артист республики, театра и кино Алекс Самошников! Прошу аплодисментики!..
Раздалось несколько жидких хлопков.
Стараясь не споткнуться о пластмассовые ящики с минеральной водой и пивом, Лешка выбрался в зал и поклонился.
– Старинный русский романс таки, «Гори, гори, моя звезда…», – провозгласил Гриша Гаврилиди.
В этом неунывающем жулике, несомненно, присутствовал некий врожденный южнорусский артистизм, заквашенный на сумасшедшем смешении кровей, рас и эпох! Неожиданно Гриша услышал немецкую речь за одним столиком и тут же заговорил на невероятном немецком:
– А теперь для наших немецких гостей… В смысле – унд дан фюр унзере дейче либе гасте: берюмте кунстлер унд шаушпилер Алекс Самошников! Аль-тертюмлих руссише романце – «Бренд, бренд, май-не штерн…»!!! Битте, аплаус!..
Немцы вежливо поаплодировали и уставились на Лешку.
Тот тронул струны гитары и негромко запел:
– А ты думаешь, что мне так уж хочется жить?
– Ну что ты болтаешь? Ты себя слышишь? Не дури, Лешенька… Второй-то пузырь «Корна» не открывай, тебе говорят! Хватит!..
– Пошел ты… «Корн» всего тридцать два градуса.
– Но ты же уже одну ноль семь охреначил. Может, хватит?
– Исчезни.
– «Исчезни»… А что ты без меня делать будешь?
– Тебе налить?
– Леха… Умоляю! Хочешь, на колени встану? Тебе же завтра стихи в Толстовском фонде читать! С какой рожей ты выйдешь на люди? Там же стольник корячится… По пятьдесят марок на рыло! Я уже обо всем договорился…
– Не боись, Гриня. Заработаем мы этот стольник…
– Придут наши документы из Франкфурта, легализуемся, встанем на социал, тогда пей сколько влезет. А сейчас…
– Тебе налить, я тебя спрашиваю?!
– О, шоб ты сказывся! Шоб тебя перевернуло тай хлопнуло!.. Ну, плесни сантиметра полтора. Все! Все, все, я сказал! Леха, Леха, уймись!.. Шо ж ты себе полный стакан наливаешь?! Шо же ты делаешь, сволочь?!!
– Да катись ты, менеджер херов…
Но прежде чем строить новое, прекрасное, ломают старое, уродливое.
Рушатся временные поспешные послевоенные постройки.
И нужно разгребать эти горы мусора, отправлять на свалку обломки перекрытий, рухнувшие истлевшие стены, искореженные оконные рамы, битую черепицу, сгнившие доски бывших полов, причудливо скрученные, изъеденные коричневой ржавчиной водопроводные трубы…
Все это необходимо погрузить в самосвалы, расчистить будущую строительную плошадку.
Двенадцать марок в час. «По-черному» – без налогов.
Тридцать сбежавших из отчих краев поляков, югославов, русских, турок, евреев и албанцев под палящим солнцем разбирают завалы, грузят строительный мусор в гигантские грузовики со стальными кузовами.
Тридцать немцев стоили бы в четыре раза дороже. Автопогрузчик с ковшом – вдвое дороже тридцати немцев.
Грязные, мокрые, измочаленные дикой усталостью, жарой, Леха Самошников и Гриша Гаврилиди загружают «свой» самосвал.
– Завтра работаем еще здесь, а послезавтра ты поёшь в культурном центре еврейской общины. Понял? – хрипит Гриша.
– Почем? – задыхаясь, спрашивает Лешка.
– По полтиннику…
Это значит – по пятьдесят марок на нос. Гриша Гаврилиди – гений мелкого администрирования.
Он и сейчас, на этой грязной, тяжелой и выматывающей все силы погрузке мусора, умудряется заработать больше, чем Леха Самошников. Из своих двенадцати почасовых марок Лешка отстегивает Грише две марки за каждый час. За то, что тот спроворил ему этот заработок. А как же иначе? «Волчьи законы капитализьма», как говорит Гриша. Таким образом, работая наравне, Гриша получает четырнадцать марок в час, а Лешка – десять.
Зато, когда Гриша договаривается с кем-нибудь о Лешкиных выступлениях, деньги делятся пополам. Поровну. Потому что Гриша любит искусство и очень уважает Лешкин талант…
… – Хватит пить, Леха! – в отчаянии восклицал Гриша. – Ты и так уже косой в жопу!.. Что ж ты себе еще наливаешь?! Завтра же в «Околице» надо быть… Я кручусь, как савраска, делаю тебе рекламу, а ты водку жрешь… Ну, уже генук, мальчик! Этот сраный «ун-бефристет гюльтик», эту бессрочную визу мы уже имеем, квартирку я тебе снял – зашибись! Ну, так однокомнатная… Агицентурбогенератор! Женишься – будет двухкомнатная. Шо ты пьешь, шо ты пьешь?.. Ты же уже сидеть не можешь, Леха… Ты же падаешь!
– Домой хочу… – еле ворочая языком, произнес Лешка.
– Таки ты ж дома! Боже ж мой!.. Что же ты рукавом утираешься? Ты нормально закусить не можешь? Кто же так пьет, Лешка? Ты же интеллигентный человек… Ну, видишь? А я что говорил? Давай, я помогу тебе подняться… Нет? Бога ради – лежи на полу, говнюк… Начнешь блевать – не захлебнись, не сдохни во цвете лет, артист гребаный!..
– Домой хочу, – неожиданно твердым голосом сказал Лешка и закрыл глаза.
– Я только что все узнал, Леха!.. Тебе нужно позвонить в Ленинград и попросить свою мамашу, чтобы она срочно выслала тебе дубликат своей метрики, где написано, что она еврейка! Тогда тебя примет местная еврейская община, и мы – в порядке!.. У них там, если мать – еврейка, таки нет проблем…
Лешка рассмеялся.
– И шо ты ржешь? – удивился Гриша.
– Помнишь, я рассказывал тебе про ту демократическую немку-поблядушку, из-за которой я влип во все это дерьмо? Вы могли бы с ней работать парный конферанс. Она мне говорила то же самое, только с немецким акцентом.
– Таки бляди почти всегда правы! Мне бы маму-еврейку – мне бы цены не было, – мечтательно произнес Гриша. – Как я фраернулся перед той туристской поездкой!.. Почему не купил еврейские документы, идиот?! Нужны мне эти греки в десятом колене!.. Ты-то хоть не будь кретином, звони в Ленинград! Получишь ихний статут…
– Статус, – поправил его Лешка.
– Нехай так… Получишь ихний статус, я тебя главным раввином города сделаю! И, как в том анекдоте, будешь еще немного прирабатывать русскими романсами. Бабок намолотим – немерено!
– Да, насчет бабок: дай пятнадцать марок. Отдам в пятницу.
– Зачем? – насторожился Гриша.
– Смотаюсь в «Альди» за пузырьком и закусевичем.
– А вот это ты видел?! – вскричал Гриша, и у Лешки под носом появилась довольно неаппетитная фига, сотворенная из толстых, волосатых Гришиных пальцев.
– Отлично, – произнес артист Самошников. – Когда у нас выступление на русской дискотеке?
– В пятницу, в восемь.
– Прекрасно. И по скольку на рыльце?
– Всего сто пятьдесят марок. По семьдесят пять. – Гриша не на шутку занервничал. – Но если ты настаиваешь, я отдаю тебе девяносто, а себе оставляю шестьдесят. Идет?
– Нет. Ты забираешь себе все сто пятьдесят. Но за них ты сыграешь на гитаре, споешь все романсы и сам будешь читать Пастернака и Заболоцкого. Да, и не забудь освежить в памяти последний монолог Чацкого. Я его как раз собирался исполнять в пятницу. А теперь вали отсюда!
– Очнись, Леха! Очнись, шоб тебе пусто было… – чуть не плакал Гриша Гаврилиди. – Ой, Боженька ж ты мой, надо же было так быстро нажраться! Ни за жизнь поговорить, ничего… Ты хоть слышишь меня, байстрюк?
Лешка поднял на Гришу бессмысленные глаза и что-то попытался сказать. Но звука никакого не произвел, только губы зашевелились было и замерли.
– Не спи, не спи, Лешенька… – по-бабьи причитал перепуганный Гриша. – Так ведь можно и не проснуться!
Лешка с трудом поднял веки, посмотрел сквозь Гришу Гаврилиди и прошептал:
– Ах, если бы…
– Что?.. Что ты сказал? – не расслышал Гриша.
Лешка помотал головой, попытался выпрямиться и снова уронил голову на грудь. Затем собрался с силами, как-то умудрился поднять подбородок, подпер его руками, положив локти на стол, и медленно, стараясь отчетливо выговаривать каждое слово, проговорил:
– Знаешь… Уже несколько раз… Старик в белом. Не то снится, не то наяву… Только не понять – на каком языке говорит. Но я его почему-то понимаю… Весь в белом… И волосы, и шляпа… Только глаза голубые. У белого старика…
– Хорошо, хорошо, Лешенька! Пусть будет белый старик, красный, зеленый… Хоть в крапинку! Ты только не пей больше, ладно? А я тебе сейчас чайку зелененького с жасминчиком замостырю – очень оттягивает!..
– А где этот белый старик с голубыми глазами?.. – вдруг почти трезвым голосом спросил Лешка и удивленно оглядел всю свою кухоньку. – Он же только что был здесь…
Гриша в отчаянии схватил бутылку с остатками «Корна», стал яростно выплескивать его в раковину, приговаривая:
– Так!!! Вот мы и до психушки уже докушались!.. Вот нам уже начинают голубые старики с белыми глазами мерещиться… Эй, ты, Артист Иваныч, твой старик не с хвостом и рогами был? А?
Возникла томительная пауза. Потом Лешка положил голову на стол и, засыпая, негромко произнес:
– Нет… не было. Но один раз… Ты только не смейся, Гриня. Один раз мне привиделись у него за спиной большие белые крылья…
Казалось, мое тело и мозг были буквально отравлены тяжким посталкогольным недомоганием несчастного Лешки Самошникова, которого я наблюдал еше несколько мгновений тому назад.
Первое, что оказалось на уровне моих глаз, – стоящий на купейном столике стакан с джином и кубиками льда, плавающими поверху.
Я сознательно упомянул про кубики льда, «плавающие поверху».
Лет двадцать пять тому назад мы с моей женой Ирой читали чью-то повестушку в модном тогда еще журнале «Юность». В этом сочиненьице было одно забавное описание. Виски (так же, как и джин) в то время еще считалось напитком отрицательных персонажей, и один вот из таких гадов в той повестухе «ПИЛ КАКУЮ-ТО ЖЕЛТУЮ МУТНОВАТУЮ ЖИДКОСТЬ ИЗ СТАКАНА, НА ДНЕ КОТОРОГО ПЛАВАЛИ КУБИКИ ЛЬДА…».
Автор этого замечательного сочинения мог никогда в жизни сам не видеть виски, а так как эта гадость была положена только зарубежным мерзавцам, то естественно, что автор назвал ее «МУТНОВАТОЙ». Очень, я бы сказал, выразительно! Но вот каким образом у этого сочинителя КУБИКИ ЛЬДА ПЛАВАЛИ НА ДНЕ СТАКАНА – это уже уму непостижимо! Нанести такой силы удар по начальной физике шестого класса средней школы – дано не всякому…
Итак, перед моим носом стоит почти целый стакан моего любимого джина со льдом – как и положено, плавающим сверху, а я, пожалуй, впервые в жизни, отворачиваюсь от этого стакана, стараясь даже не вдыхать его гордый можжевеловый аромат!
– Как заказывали, – улыбнулся мне Ангел.
– Спасибо, дружочек мой, – виновато ответил я. – А нельзя ли это поменять на стакан простого горячего и крепкого чая?
– Уже, – сказал Ангел.
Я клянусь, что не отрывал глаз от стакана с джином! Я отворачивался, но не настолько, чтобы потерять джин из поля зрения. Однако когда вместо джина и на его месте возникли чай, сахар, лимон и маленькие симпатичные крекеры, которые я обожаю, – я так и не смог понять… Чудеса, да и только!
– На Лешку насмотрелись? – сочувственно спросил меня Ангел.
– Угу… – ответил я, соединяя чай, лимон и сахар воедино.
Наш состав тихо стоял на своей единственной остановке в середине этого пути и ночи.
За окнами вагона слышны были негромкие голоса, металлические звуки, а потом все накрылось и увязло в хрипло-простуженном диспетчерском радиобормотании, в котором нельзя было разобрать ни одного слова. Однако кто-то все-таки понял эту диспетчерскую абракадабру, потому что наш поезд слегка лязгнул вагонными сцепками и почти неслышно стал уходить от желтых привокзальных фонарей…
– Невероятно пышная фраза! – хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.
– Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.
– «Вас много, а я – одна!» – классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, – желчно вставил я.
– Тоже весьма непрезентабельная фразочка, – мгновенно отреагировал Ангел. – Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…
– Как у классиков – «Пиво отпускается только членам профсоюза», – с легким раздражением скромненько проговорил я.
Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:
– …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».
Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!..
– Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! – завопил я на весь спящий вагон. – Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…
– Тс-с-с… – Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. – Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, – с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. – А какая у нас была библиотека!.. Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там – Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.
– О Господи… – только и смог простонать я.
– Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, – заметил Ангел.
Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.
Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:
– Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…
– Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, – искренне сказал я. – И если это возможно…
. – Без проблем, – прервал меня Ангел. – Тогда единственное, что я позволю себе, – это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе – не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс – катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» – это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.
– Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! – еле выговорил я.
– Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
– Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
– Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
– Тогда вы были совсем ребенком!
– Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
– Нет.
– Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
– Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…
– Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
– Ну, если вы будете настолько любезны…
– Буду, буду, – рассмеялся Ангел.
– Тогда немного джина, – сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. – Желательно со льдом…
* * *
… Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы – ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!.. – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!.. Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!.. Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!..
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
* * *
… Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
* * *
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
* * *
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
* * *
… Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…На окраине города, .по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать – исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать – его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.
Сейчас Гриша Гаврилиди вместе с Лешкой стояли в малюсеньком складском помещении кафе «Околица», ждали своего выхода.
Гриша был одет в тесноватый смокинг, купленный на фломаркте (барахолке) за семь марок, в бундесверовские камуфляжные штаны и тщательно вымытые старые кроссовки.
Лешка выглядел менее помпезно – черные брючки, черный свитерок и гитара, одолженная Гришей в общежитии у какого-то беглого албанца.
– Слушай сюда, – строго оказал Гриша. – Я выхожу, объявляю: «Заслуженный артист республики…»
– Я никакой не «заслуженный»! – зашипел на него Лешка.
– Заткнись, мудила. Здесь все «заслуженные», «доктора наук», «генеральные директора» и «лауреаты». «Ведущих инженеров» – как собак нерезаных, «главных врачей» – раком до Берлина не переставить. Не мешай людям слушать то, что они хотят услышать… Значит, как только я объявлю тебя, ты сразу же выходишь и… Дальше уже твой бизнес. Будешь выходить из-за стойки – не споткнись, там этот вшивый культуртрегер ящики с минералкой на проходе поставил…
Гриша одернул смокинг, вышел из подсобки за стойку кафе, где мадам Френкель готовила кофе и разливала напитки, а уже из-за стойки, широко и обаятельно улыбаясь, прошел в зальчик на семь столиков и роскошно объявил:
– А теперь заслуженный артист республики, театра и кино Алекс Самошников! Прошу аплодисментики!..
Раздалось несколько жидких хлопков.
Стараясь не споткнуться о пластмассовые ящики с минеральной водой и пивом, Лешка выбрался в зал и поклонился.
– Старинный русский романс таки, «Гори, гори, моя звезда…», – провозгласил Гриша Гаврилиди.
В этом неунывающем жулике, несомненно, присутствовал некий врожденный южнорусский артистизм, заквашенный на сумасшедшем смешении кровей, рас и эпох! Неожиданно Гриша услышал немецкую речь за одним столиком и тут же заговорил на невероятном немецком:
– А теперь для наших немецких гостей… В смысле – унд дан фюр унзере дейче либе гасте: берюмте кунстлер унд шаушпилер Алекс Самошников! Аль-тертюмлих руссише романце – «Бренд, бренд, май-не штерн…»!!! Битте, аплаус!..
Немцы вежливо поаплодировали и уставились на Лешку.
Тот тронул струны гитары и негромко запел:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная…
Ты для меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
* * *
… – Не пей, Леха… Кончай! – тревожно говорил Гриша Газрилиди. – Сколько ж ты уже не просыхаешь, Лешка! Так же и сдохнуть недолго.– А ты думаешь, что мне так уж хочется жить?
– Ну что ты болтаешь? Ты себя слышишь? Не дури, Лешенька… Второй-то пузырь «Корна» не открывай, тебе говорят! Хватит!..
– Пошел ты… «Корн» всего тридцать два градуса.
– Но ты же уже одну ноль семь охреначил. Может, хватит?
– Исчезни.
– «Исчезни»… А что ты без меня делать будешь?
– Тебе налить?
– Леха… Умоляю! Хочешь, на колени встану? Тебе же завтра стихи в Толстовском фонде читать! С какой рожей ты выйдешь на люди? Там же стольник корячится… По пятьдесят марок на рыло! Я уже обо всем договорился…
– Не боись, Гриня. Заработаем мы этот стольник…
– Придут наши документы из Франкфурта, легализуемся, встанем на социал, тогда пей сколько влезет. А сейчас…
– Тебе налить, я тебя спрашиваю?!
– О, шоб ты сказывся! Шоб тебя перевернуло тай хлопнуло!.. Ну, плесни сантиметра полтора. Все! Все, все, я сказал! Леха, Леха, уймись!.. Шо ж ты себе полный стакан наливаешь?! Шо же ты делаешь, сволочь?!!
– Да катись ты, менеджер херов…
* * *
… Строится, строится и без того большой западногерманский город! Одевается в новые дома, укутывается в новые сады и газоны…Но прежде чем строить новое, прекрасное, ломают старое, уродливое.
Рушатся временные поспешные послевоенные постройки.
И нужно разгребать эти горы мусора, отправлять на свалку обломки перекрытий, рухнувшие истлевшие стены, искореженные оконные рамы, битую черепицу, сгнившие доски бывших полов, причудливо скрученные, изъеденные коричневой ржавчиной водопроводные трубы…
Все это необходимо погрузить в самосвалы, расчистить будущую строительную плошадку.
Двенадцать марок в час. «По-черному» – без налогов.
Тридцать сбежавших из отчих краев поляков, югославов, русских, турок, евреев и албанцев под палящим солнцем разбирают завалы, грузят строительный мусор в гигантские грузовики со стальными кузовами.
Тридцать немцев стоили бы в четыре раза дороже. Автопогрузчик с ковшом – вдвое дороже тридцати немцев.
Грязные, мокрые, измочаленные дикой усталостью, жарой, Леха Самошников и Гриша Гаврилиди загружают «свой» самосвал.
– Завтра работаем еще здесь, а послезавтра ты поёшь в культурном центре еврейской общины. Понял? – хрипит Гриша.
– Почем? – задыхаясь, спрашивает Лешка.
– По полтиннику…
Это значит – по пятьдесят марок на нос. Гриша Гаврилиди – гений мелкого администрирования.
Он и сейчас, на этой грязной, тяжелой и выматывающей все силы погрузке мусора, умудряется заработать больше, чем Леха Самошников. Из своих двенадцати почасовых марок Лешка отстегивает Грише две марки за каждый час. За то, что тот спроворил ему этот заработок. А как же иначе? «Волчьи законы капитализьма», как говорит Гриша. Таким образом, работая наравне, Гриша получает четырнадцать марок в час, а Лешка – десять.
Зато, когда Гриша договаривается с кем-нибудь о Лешкиных выступлениях, деньги делятся пополам. Поровну. Потому что Гриша любит искусство и очень уважает Лешкин талант…
* * *
Наверное, прошла еще пара месяцев…… – Хватит пить, Леха! – в отчаянии восклицал Гриша. – Ты и так уже косой в жопу!.. Что ж ты себе еще наливаешь?! Завтра же в «Околице» надо быть… Я кручусь, как савраска, делаю тебе рекламу, а ты водку жрешь… Ну, уже генук, мальчик! Этот сраный «ун-бефристет гюльтик», эту бессрочную визу мы уже имеем, квартирку я тебе снял – зашибись! Ну, так однокомнатная… Агицентурбогенератор! Женишься – будет двухкомнатная. Шо ты пьешь, шо ты пьешь?.. Ты же уже сидеть не можешь, Леха… Ты же падаешь!
– Домой хочу… – еле ворочая языком, произнес Лешка.
– Таки ты ж дома! Боже ж мой!.. Что же ты рукавом утираешься? Ты нормально закусить не можешь? Кто же так пьет, Лешка? Ты же интеллигентный человек… Ну, видишь? А я что говорил? Давай, я помогу тебе подняться… Нет? Бога ради – лежи на полу, говнюк… Начнешь блевать – не захлебнись, не сдохни во цвете лет, артист гребаный!..
– Домой хочу, – неожиданно твердым голосом сказал Лешка и закрыл глаза.
* * *
… А спустя еще несколько недель к Леше Самошникову примчался очень возбужденный Гриша Гаврилиди:– Я только что все узнал, Леха!.. Тебе нужно позвонить в Ленинград и попросить свою мамашу, чтобы она срочно выслала тебе дубликат своей метрики, где написано, что она еврейка! Тогда тебя примет местная еврейская община, и мы – в порядке!.. У них там, если мать – еврейка, таки нет проблем…
Лешка рассмеялся.
– И шо ты ржешь? – удивился Гриша.
– Помнишь, я рассказывал тебе про ту демократическую немку-поблядушку, из-за которой я влип во все это дерьмо? Вы могли бы с ней работать парный конферанс. Она мне говорила то же самое, только с немецким акцентом.
– Таки бляди почти всегда правы! Мне бы маму-еврейку – мне бы цены не было, – мечтательно произнес Гриша. – Как я фраернулся перед той туристской поездкой!.. Почему не купил еврейские документы, идиот?! Нужны мне эти греки в десятом колене!.. Ты-то хоть не будь кретином, звони в Ленинград! Получишь ихний статут…
– Статус, – поправил его Лешка.
– Нехай так… Получишь ихний статус, я тебя главным раввином города сделаю! И, как в том анекдоте, будешь еще немного прирабатывать русскими романсами. Бабок намолотим – немерено!
– Да, насчет бабок: дай пятнадцать марок. Отдам в пятницу.
– Зачем? – насторожился Гриша.
– Смотаюсь в «Альди» за пузырьком и закусевичем.
– А вот это ты видел?! – вскричал Гриша, и у Лешки под носом появилась довольно неаппетитная фига, сотворенная из толстых, волосатых Гришиных пальцев.
– Отлично, – произнес артист Самошников. – Когда у нас выступление на русской дискотеке?
– В пятницу, в восемь.
– Прекрасно. И по скольку на рыльце?
– Всего сто пятьдесят марок. По семьдесят пять. – Гриша не на шутку занервничал. – Но если ты настаиваешь, я отдаю тебе девяносто, а себе оставляю шестьдесят. Идет?
– Нет. Ты забираешь себе все сто пятьдесят. Но за них ты сыграешь на гитаре, споешь все романсы и сам будешь читать Пастернака и Заболоцкого. Да, и не забудь освежить в памяти последний монолог Чацкого. Я его как раз собирался исполнять в пятницу. А теперь вали отсюда!
* * *
Через час Алексей Сергеевич Самошников уже лыка не вязал. Сломался он сразу после второго стакана – будто его с грядки срезали…– Очнись, Леха! Очнись, шоб тебе пусто было… – чуть не плакал Гриша Гаврилиди. – Ой, Боженька ж ты мой, надо же было так быстро нажраться! Ни за жизнь поговорить, ничего… Ты хоть слышишь меня, байстрюк?
Лешка поднял на Гришу бессмысленные глаза и что-то попытался сказать. Но звука никакого не произвел, только губы зашевелились было и замерли.
– Не спи, не спи, Лешенька… – по-бабьи причитал перепуганный Гриша. – Так ведь можно и не проснуться!
Лешка с трудом поднял веки, посмотрел сквозь Гришу Гаврилиди и прошептал:
– Ах, если бы…
– Что?.. Что ты сказал? – не расслышал Гриша.
Лешка помотал головой, попытался выпрямиться и снова уронил голову на грудь. Затем собрался с силами, как-то умудрился поднять подбородок, подпер его руками, положив локти на стол, и медленно, стараясь отчетливо выговаривать каждое слово, проговорил:
– Знаешь… Уже несколько раз… Старик в белом. Не то снится, не то наяву… Только не понять – на каком языке говорит. Но я его почему-то понимаю… Весь в белом… И волосы, и шляпа… Только глаза голубые. У белого старика…
– Хорошо, хорошо, Лешенька! Пусть будет белый старик, красный, зеленый… Хоть в крапинку! Ты только не пей больше, ладно? А я тебе сейчас чайку зелененького с жасминчиком замостырю – очень оттягивает!..
– А где этот белый старик с голубыми глазами?.. – вдруг почти трезвым голосом спросил Лешка и удивленно оглядел всю свою кухоньку. – Он же только что был здесь…
Гриша в отчаянии схватил бутылку с остатками «Корна», стал яростно выплескивать его в раковину, приговаривая:
– Так!!! Вот мы и до психушки уже докушались!.. Вот нам уже начинают голубые старики с белыми глазами мерещиться… Эй, ты, Артист Иваныч, твой старик не с хвостом и рогами был? А?
Возникла томительная пауза. Потом Лешка положил голову на стол и, засыпая, негромко произнес:
– Нет… не было. Но один раз… Ты только не смейся, Гриня. Один раз мне привиделись у него за спиной большие белые крылья…
* * *
– Владим Владимыч… Владимир Владимирович! Бологое! – услышал я голос Ангела, еле открыл глаза и с трудом приподнялся на локте.Казалось, мое тело и мозг были буквально отравлены тяжким посталкогольным недомоганием несчастного Лешки Самошникова, которого я наблюдал еше несколько мгновений тому назад.
Первое, что оказалось на уровне моих глаз, – стоящий на купейном столике стакан с джином и кубиками льда, плавающими поверху.
Я сознательно упомянул про кубики льда, «плавающие поверху».
Лет двадцать пять тому назад мы с моей женой Ирой читали чью-то повестушку в модном тогда еще журнале «Юность». В этом сочиненьице было одно забавное описание. Виски (так же, как и джин) в то время еще считалось напитком отрицательных персонажей, и один вот из таких гадов в той повестухе «ПИЛ КАКУЮ-ТО ЖЕЛТУЮ МУТНОВАТУЮ ЖИДКОСТЬ ИЗ СТАКАНА, НА ДНЕ КОТОРОГО ПЛАВАЛИ КУБИКИ ЛЬДА…».
Автор этого замечательного сочинения мог никогда в жизни сам не видеть виски, а так как эта гадость была положена только зарубежным мерзавцам, то естественно, что автор назвал ее «МУТНОВАТОЙ». Очень, я бы сказал, выразительно! Но вот каким образом у этого сочинителя КУБИКИ ЛЬДА ПЛАВАЛИ НА ДНЕ СТАКАНА – это уже уму непостижимо! Нанести такой силы удар по начальной физике шестого класса средней школы – дано не всякому…
Итак, перед моим носом стоит почти целый стакан моего любимого джина со льдом – как и положено, плавающим сверху, а я, пожалуй, впервые в жизни, отворачиваюсь от этого стакана, стараясь даже не вдыхать его гордый можжевеловый аромат!
– Как заказывали, – улыбнулся мне Ангел.
– Спасибо, дружочек мой, – виновато ответил я. – А нельзя ли это поменять на стакан простого горячего и крепкого чая?
– Уже, – сказал Ангел.
Я клянусь, что не отрывал глаз от стакана с джином! Я отворачивался, но не настолько, чтобы потерять джин из поля зрения. Однако когда вместо джина и на его месте возникли чай, сахар, лимон и маленькие симпатичные крекеры, которые я обожаю, – я так и не смог понять… Чудеса, да и только!
– На Лешку насмотрелись? – сочувственно спросил меня Ангел.
– Угу… – ответил я, соединяя чай, лимон и сахар воедино.
Наш состав тихо стоял на своей единственной остановке в середине этого пути и ночи.
За окнами вагона слышны были негромкие голоса, металлические звуки, а потом все накрылось и увязло в хрипло-простуженном диспетчерском радиобормотании, в котором нельзя было разобрать ни одного слова. Однако кто-то все-таки понял эту диспетчерскую абракадабру, потому что наш поезд слегка лязгнул вагонными сцепками и почти неслышно стал уходить от желтых привокзальных фонарей…