– Вот если я тебя сейчас удавлю, тварь подзаборная, меня, точно, могут приговорить к расстрелу. Но мне на это будет уже наплевать.
   А потом в сопровождении двух молоденьких милиционеров, в штатских костюмчиках, с оттопыренными сзади пиджачками, из следственного изолятора привезли Толика-Натанчика с потерянными глазами.
   – Боже мой… Ну зачем они его остригли-то наголо?.. – заплакала бабушка Любовь Абрамовна.
   Незаметно для нее Натан Моисеевич поморщился от боли в груди и положил под язык таблетку нитроглицерина. И взял Фирочку за руку.
   Осунувшийся Толик-Натанчик, с неровно обритой головой, стоял лицом к крохотному зальчику исполкомовской Комиссии, стараясь не смотреть на маму, папу, бабушку и деда.
   Всего один раз, когда его вводили сюда, он на них глянул, и все вокруг сразу же потеряло свои четкие очертания. Непролившиеся слезы моментально размыли лица, стены, двери, окна…
   А председатель Комиссии по делам несовершеннолетних будничным голосом и без единой запятой уже оглашал решение своей Комиссии. И в зальчике, где всем советским гуманизмом было запрещено привлекать детей к уголовной ответственности, забавно звучало:
   – …обвинение по статье сто восемь части второй Уголовного кодекса рэсэфэсээр предполагающей нанесение умышленных тяжких телесных повреждений, причинивших расстройство здоровья с угрозой для жизни потерпевшего… однако, учитывая возраст привлекаемого к ответственности за совершенное преступление и руководствуясь статьей шестьдесят третьей Уголовного кодекса о применении принудительных мер воспитательного характера к лицам, не достигшим совершеннолетия, назначить меру наказания Самошникову Анатолию Сергеевичу пребывание в воспитательной колонии усиленного режима для несовершеннолетних сроком на пять лет…
   Наверное, председатель Комиссии хотел добавить что-то еще, но в эту секунду неожиданно со своего места приподнялся дедушка Лифшиц и негромко простонал:
   – Толинька… Натанчик мой маленький…
   Потом всхрапнул уже не по-человечески, на губах его запузырилась серая пена, и с остановившимися глазами он упал на руки Сереге и Фирочке Самошниковым.
   – Ну, что там у вас еще такое? – строго и досадливо произнес прерванный председатель Комиссии.
   Серега Самошников прижал седую неживую голову Натана Моисеевича к своей груди, поднял глаза в потолок и негромко спросил:
   – Господи!.. Да за что же это?!..
   – Дедушка-а-а-а!!! – забился в истерике Толик-Натанчик.
* * *
   … Задыхаясь и изнемогая от обволакивающей меня вязкой духоты, невероятным усилием непонятно откуда взявшейся воли я выдрался из своего идиотско-анабиозного состояния, подавил рвавшийся из меня младенческо-старческий всхлип и постарался незаметно утереть с лица слезы…
   – Да подите вы с этой вашей историей знаете куда?! – чуть было не расплакавшись, заорал я на своего соседа по купе, честного Ангела-Хранителя. – Загнали меня в какую-то человеческую гнусность и безысходность…
   Сна не было уже ни в одном глазу.
   – На хер вы втравили меня – старого, потрепанного и очень даже сильно поиздержавшегося душевно – в этот мистический полусон, в этот ирреальный полупросмотр сентиментальной бытовухи недавнего прошлого? Я же предупреждал вас, что сегодня меня это категорически не интересует и не трогает…
   – Я вижу, – насмешливо сказал Ангел.
   – Вашу иронию можете засунуть себе… Прошу прощения. На фоне всех нынешних событий…
   – Хотите выпить? – бесцеремонно прервал меня Ангел.
   Я шмыгнул носом, приподнялся и уселся на узком купейном ложе так, как это делают на Востоке, – крест-накрест поджав под себя ноги.
   Ангел усмехнулся:
   – Вам бы еще тюбетейку и полуистлевший стеганый полосатый халат с клочками ваты из дырок – вылитый старый узбек с нового Куйлюкского рынка в Ташкенте.
   – Лучше бы я смахивал на молодого нового русского со старого Алайского базара. Что вы там болтали насчет выпивки?
   – Я просто спросил – не хотите ли вы выпить?
   – Чего это вы раздобрились?
   – Профессионализм возобладал.
   – Какой еще «профессионализм»?..
   – Обыкновенный. Ангельско-Хранительский. Так вам нужен глоток джина или нет? – сдерживая раздражение, спросил Ангел.
   – Нужен. Это единственное, что могло бы сейчас привести меня в норму. Кстати… Я и не знал, что вашим чарам подвластен и алкоголь.
   – Очень ограниченно. В крайне небольших дозах и только в случае острой необходимости. И мне показалось…
   – Правильно показалось, Ангел. Сотворите-ка мне грамм полтораста. Со льдом, разумеется.
   Мы мчались из вечерней Москвы в утренний Петербург.
   За окном нашего купе летела глухая черная ночь с дрожащими желтыми электрическими точечками неведомых нам строений, домов с редкими, усталыми и полуголодными обитателями, о которых мы ничегошеньки никогда не узнаем. Сколько бы нам о них ни вкручивали разные хамоватые губернские карлики, забравшиеся на всякие трибунки с гербами и без.
   Стуча себя в грудь грязными, вороватыми кулачками и клянясь в любви к этому несчастному обывателю, или, как теперь принято говорить – «населению» (куда исчезло симпатичное слово ЛЮДИ?..), эти представительно разжиревшие лилипуты в дорогих и дурно сидящих на них костюмах, злобно покусывая друг друга за пятки, взапуски карабкались от одной трибунки к другой – к той, которая помассивнее, повыше, на которой микрофонный кустарник погуще. И все ради блага своего «населения-электората»…
   Под купе деликатно подрагивал пол, позвякивала чайная ложечка.
   – Бологое скоро? – спросил я.
   – Часа через полтора, наверное, – ответил Ангел. – Почему вы не пьете?
   Я оторвался от окна, глянул на столик. Батюшки светы!..
   Передо мной стоял запотевший стакан, наполненный настоящим «Бифитером» со льдом!
   То, что это был «Бифитер», не оставалось никаких сомнений. У «Гордон-джина» слегка иной аромат. Уж я – то знаю! Не говоря уже о прекрасном, но недорогом «Файнсбюри».
   Я-то вообще свято убежден, что если открытия, подаренные человечеству Англией, расставить на некой иерархической лестнице, то после паровой машины Джеймса Уатта и можжевелового джина, по праву занимающих верх этой лестницы, все остальное – включая сомнительное авторство Шекспира и неоспоримый закон Ньютона – должно располагаться на ее нижних ступенях…
   А рядом, на небольшом купейном столике у стакана с «Бифитером», на маленькой аккуратной фирменной тарелочке Министерства путей сообщения лежали два потрясающих бутербродика с настоящей севрюгой горячего копчения! И уже традиционное «ангельское» румяное яблоко.
   – Фантастика! – сказал я. – Откуда вы узнали, что севрюгу горячего копчения старик любит больше всего на свете?!
   – Так… По наитию, – ответил Ангел. – Что-то мне подсказало именно эту севрюгу.
   Я приветственно поднял стакан, отхлебнул из него и закусил бутербродиком со свежайшей, в прошлом – правительственной рыбкой.
   С явного похмела и нервного вздрюча от этой не очень-то «ангельской» истории семьи Самошниковых – Лифшицев меня поначалу зябко передернуло, но уже в следующее мгновение неразбавленный, но охлажденный «Бифитер» рука об руку с севрюгой начали быстренько вершить свою спасительную акцию.
   Тепло стало расползаться по всему моему сильно пожилому телу, а нервное напряжение – постепенно уходить, уступая место печальной расслабленности. Но я взял себя в руки и даже сумел, как мне показалось, достаточно иронично спросить у Ангела:
   – Если наитие вам так точно подсказало севрюгу именно горячего копчения, то почему оно вас не привело к мысли о тонике? К маленькой бутылочке обыкновеннейшего «Швепса», который делают сейчас во всех странах мира. В России в том числе.
   – С тоником, Владим Владимыч, получилась полная лажа, – смутился Ангел. – Попробовал – не вышло. Просто элементарно не сумел. Хотя с пивом – никаких проблем. За последние несколько лет по пиву у меня грандиозная практика. Одному моему постоянно опекаемому клиенту частенько необходимо по утрам пиво, и я насобачился творить любое – от «Балтики» до «Туборга». Пиво будете?
   – С джином?! – ужаснулся я. – Сохраните меня и помилуйте. Вы с ума сошли, Ангел.
   – Простите, ради всего святого, – извинился Ангел. – Я сам не пью и от этого могу что-то и напутать.
   – Бог простит, – шутливо сказал я ему.
   – Меня? Вряд ли, – серьезно ответил Ангел.
   Но я как-то не придал никакого значения этой фразе.
   Я прихлебывал джин и представлял себе Ангела на помосте среди культуристов самой мощной категории. Наверное, сегодня необходимо быть очень сильным не только духовно, но и физически, чтобы стать для кого-то настоящим Хранителем. И, клянусь чем угодно, я нисколько не удивился бы, если в портфельчике моего соседа по купе, этого здоровущего Ангела-Хранителя, лежал бы еще и большой, многозарядный автоматический пистолет с глушителем… Тогда понятно было бы, откуда в его, казалось бы, абсолютно интеллигентной речи нет-нет да и проскользнут сегодняшние расхожие вульгаризмы типа: «лажа», «насобачился» и еще что-то, что резануло мой слух…
   Ангел удивленно приподнялся на локте, и я увидел, как под его легкомысленной пижамкой вздулся могучий мышечный бугор предплечья.
   – Нету у меня никакого пистолета, дорогой Владим Владимыч! Нету. Он мне и не нужен. В нашем «ангельско-хранительском» арсенале достаточно сильнодействующих средств, исключающих применение какого бы то ни было оружия. А разный словесный мусор – так это все телевизор проклятый! И естественно, общение с опекаемым мною клиентом и некоторой частью его окружения. Ну куда денешься от всех этих сегодняшних рекламно-телевизионных, зачастую дурацких и нелепых, выраженьиц вроде «прикол», «оттянись со вкусом», «не тормози – сникерсни!»… Хотя, согласитесь, временами в бытовой речи вдруг возникают новые выражения, новые определения – поразительно точные, являющие собой уверенную и лапидарную смысловую концентрацию многострочного, а иногда и многостраничного пространного описания. И рождается этот новый и удивительный язык в основном в среде криминальной, а уж только потом переходит в деловые и политические круги. Хотя – с моей точки зрения – сегодня такой триумвират неразрывен. Неотвратимое влияние смутного времени, Владим Владимыч. Редко кому удается избежать в своей речи этого новояза.
   – Не знаю, не знаю… Я, например, на дыбы встаю от ярости, когда наша внучка Катя вдруг заявляет, что она «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. Или на какой-то вечеринке она, видите ли, «отрывалась по полной программе». И это студентка университета! Внучка литератора, наконец…
   – Уж больно вы строги, как я погляжу, – усмехнулся Ангел. – А сами-то?
   – Что? Что «сами-то»?! Я что – сочиняю гимны, оды и саги дамским прокладкам с крылышками?!
   – Нет. В этом вас не упрекнешь. Вы сочиняете добрые, милые сказочки, почти похожие на взаправдашную жизнь. Но иногда вы неожиданно, очертя голову ныряете в общий мутный поток обличительной и разухабистой журналистики…
   – Где?!.. Когда? Пример! Немедленно пример… Или – к барьеру!
   – Полчаса назад, когда вы, нервно раздерганный историей Толика-Натанчика, смотрели в окно, как вы мысленно клеймили разных «губернских карликов», их «трибунки с гербами и без»?! Как страстно вы насыпались на этих «представительных лилипутов», на которых даже дорогие костюмы и то сидят дурно! Цитирую почти дословно. А уж коль так начинаете мыслить вы, то это примерно то же самое, когда я говорю «лажа», а ваша Катя «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. «Не королевское это дело», господин литератор, упрощенно и карикатурно оценивать то, что сейчас происходит вокруг нас. Вы-то должны понять, что там, около этих клоунских «трибунок», вся колготня намного сложнее и опаснее…
   Я единым глотком прикончил «Бифитер», рассосал нерастаявший кусочек льда и довольно сухо заметил Ангелу:
   – Я, кажется, уже как-то просил вас не подглядывать за моими мыслями. Я слишком стар для такого стриптиза.
   – Простите меня, пожалуйста, – сказал Ангел. – Но это происходит помимо моего желания. Чужие мысли являются мне автоматически. Ну, как бегущая строка перед телевизионным диктором… Это врожденная особенность любого Ангела-Хранителя. Вероятно, таков набор хромосом. Не знаю. Но если меня лишить этой способности, то мне действительно, наверное, придется завести большой пистолет с глушителем и превратиться в обычного жлоба-охранника. А мне этого очень не хотелось бы.
   – Замечательно! – Я спустил ноги с диванчика и стал натягивать домашние тренировочные «адидасовские» штанишки. Одновременно босой ногой я нашаривал на полу с вечера приготовленные тапочки. – Обожаю, когда мне в почтительно-покровительственной форме пытаются объяснить, какой я мудак и насколько я ни хрена не смыслю в том, что происходит вокруг меня. Спасибо, друг мой Ангел… Уважил.
   – Владим Владимыч, родненький!.. Ни о каком покровительственном тоне и речи не было – клянусь вам чем угодно! Просто возникло естественное желание уберечь вас от некоторых ошибочных оценок. Вы так давно живете за границей, так редко бываете дома, в России, что немудрено…
   Тут Ангел увидел, как я встаю со своего мягковагонного спального диванчика, решительно направляюсь к двери и отщелкиваю все внутренние никелированные устройства, якобы предохраняющие купе от нежелательного вторжения извне.
   – Подождите, подождите! – искренне всполошился Ангел. – Куда это вы – на ночь глядя?! Вы что, хотите переселиться в другое купе?..
   – Нет, – ответил я, уже выходя в пустынный, прохладный, ночной, подрагивающий от скорости вагонный коридор. – Я с вашего «ангельского» разрешения сейчас схожу в туалет. Отолью, извините за выражение. Алкоголь на меня всегда действует как превосходный диуретик. Так что выпивка мне полезна вдвойне. А вы, любезный Ангел, покамест придумайте какой-нибудь элегантный монтажный переход к продолжению своей истории о Самошниковых – Лифшицах. Судя по вашей дотошной информированности, вы к их судьбе тоже приложили свою небесно-волшебную лапку…
   … Минуты через три, когда я возвращался из туалета и, пошатываясь от вагонной качки, слегка усиленной джином без тоника, наконец доплыл до своего купе и осторожно приоткрыл дверь, боясь, не бог весть с каких трезвых глаз, по ошибке вломиться к посторонним спящим людям, передо мной возникла мгновенно отрезвляющая картинка.
   Не было на этот раз никакого погружения в странный «гипнотический» сон, когда я, лежа в полутьме, сначала наблюдал за превращением нашего купе в место действия, описываемое мне тихим, ускользающим голосом Ангела, а уже только потом и сам включался в некий отстраненно-зрительский процесс нематериального соучастия.
   На этот раз ничего подобного не было! Как не было ни самого Ангела, ни его голоса…
   Не было даже пустого стакана из-под последней дарственной порции джина. Да и откуда бы ему там взяться – если не было самого купе?!
   Поначалу, пока я еще находился в коридоре вагона, была только дверь в наше купе.
   Но и та исчезла сразу, как только я приоткрыл ее, переступил порог и оказался…
* * *
   …в КРЕМАТОРИИ…
   Только что гроб с телом Натана Моисеевича Лифшица опустился в извечно жуликоватую преисподнюю крематорского зала номер три под тихий, слегка поскрипывающий шумок электромоторов и печальную магнитофонную мелодию…
   Створки постамента, где еще несколько секунд тому назад стоял гроб, уже сдвинулись и приготовились принять следующего усопшего.
   Молоденький служитель крематорного культа в потертом черненьком траурном костюмчике поглядывал в бумажечку-наряд, учил имя нового покойного наизусть, чтобы – храни Господь! – не напутать ничего, когда он, со лживо-скорбным лукавым личиком, в который раз за этот день будет произносить кем-то сочиненные и официально утвержденные ритуальные слова прощания.
   Снова польется из обветшалых динамиков та же самая, чуточку похрипывающая музыка, и так же неумолимо будет разрывать в клочья сердца очередных провожающих, остающихся на этой земле…
   … Начиная с восьмидесятых нередко случалось мне бывать на этой безжалостной фабрике. И с каждым прожитым годом мои посещения ее скорбных залов становились все чаще и чаще
   … Как это там было у Галича?..
 
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни – в никуда, а другие – в князья…
 
   А уж если по «гамбургскому счету», то и «другие» тоже «в никуда».
   Это я про взлеты в чиновничье поднебесье, про внезапно появляющиеся безразмерные загранично-банковские счета.
   Да и про эмиграцию. Даже самую что ни есть успешную. Но это, так сказать, мои личные соображения. Я их никому не навязываю. Мне эти так называемые общепризнанные блага всегда были, извините, до лампочки. Утверждаю без малейшего кокетства. И не потому, что вместе со старостью, неотвратимо вползающей в еще не совсем одряхлевшее тело, неожиданно и пугающе начинают исчезать, казалось бы, такие родные и привычные желания…
   Нет. Мне на эти «блага» было всегда наплевать.
   Даже тогда, когда самые фантастические желания переполняли меня до краев…
   … Поминали Натана Моисеевича узким семейным кругом – Любовь Абрамовна с сухими, провалившимися, словно выжженными глазами; красивая седеющая Фирочка, жестко взявшая бразды правления в семье в свои руки; тихий и верный Серега Самошников, пугливо и зорко следящий за состоянием Любови Абрамовны, чтобы вовремя подскочить к ней с нашатырем или валерьянкой; и старый-старый друг Натана Моисеевича – закройщик из того же ателье на Лиговке, знаменитый Ваня Лепехин.
   Ваня был младше Натана Моисеевича ровно на год, но в отличие от старшего лейтенанта Н. М. Лифшица войну закончил рядовым и значительно раньше – в сорок втором. Как впоследствии описывал в бесчисленных советских анкетах и автобиографиях – «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
   Лепехин являл собою живое олицетворение классического «краткость – сестра таланта».
   Он был гениальным Закройщиком, очередь к которому была расписана на год вперед, и обладателем крайне куцего словарного запаса. С завидным успехом Ваня ограничивался в жизни всего тремя выражениями – «мать честная!», «б…ь» и «на х…!».
   Этими тремя символами Ваня объяснялся и с заказчиками, и с подчиненными ему мастерами, и с заведующим ателье, и со всем окружающим его миром. А также рассуждал на любые животрепещущие темы. Даже философские. Которые от Ваниного лаконичного изложения только оживлялись и выигрывали.
   Лепехин был человеком одиноким и состоятельным. У него была однокомнатная кооперативная квартира и «Волга» Газ-21 с оленем на капоте и ручным управлением в салоне «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
   А еще он был человеком сурово пьющим. И друг у него был один-единственный – Натанка Лифшиц. В его жену – Любашку, в смысле Любовь Абрамовну, – Ваня Лепехин влюбился еще совсем молодым, в ту же секунду, как только увидел ее впервые. Да так и пронес эту тайную, как ему казалось, любовь к жене ближайшего корешка до самой своей запьянцовской старости. Сквозь тридцать пять лет их знакомства и четырех собственных жен разных периодов своей жизни.
   При Любочке… То есть при Любови Абрамовне Лифшиц, Ваня Лепехин каким-то Божьим чудом, густо замешенном на диком напряжении человеческой воли, все-таки как-то умудрялся избегать своих трех универсальных выражений.
   При ней его словарно-разговорный ассортимент слегка расширялся и даже сам по себе складывался во вполне приличные выражения. Хотя и не всегда вразумительные. Однако, к чести Ивана Лепехина, следует заметить, что в каждой его корявой фразе всегда присутствовала некая здравая мысль, в каком бы состоянии Ваня в эту секунду ни находился – в совершенно трезвом или в мертвецки пьяном.
   Но такое происходило только в присутствии Любочки. Любови Абрамовны Лифшиц.
   Ну, что тут скажешь? «Мать честная!», «б…ь», да и только. Так вот и жизнь прошла «на х…….
   … Когда отплакались, помянули, пожелали Натану Моисеевичу, чтобы земля ему была пухом, шестидесятипятилетний Ваня Лепехин, как он сам говорил – «вдетый еще со вчерашнего…», впервые в своей жизни произнес длинную и почти связную речь.
   – Любушка, подружка моя… – надрывно сказал Лепехин и поднял большую стопку с водкой. – Мать честная… Фирка! Да сядь ты, бля, ради Бога!.. Не колготись – всего хватает… Серега, сынок! Налей девочкам…
   Ваня с трудом поднялся из-за стола и заботливо поправил кусочек черного хлеба на полной до краев рюмке, стоявшей напротив опустевшего постоянного домашнего места Натана Моисеевича Лифшица.
   – И ты, Натанка, слушай… – Лепехин скрипнул зубами. – Не прощу!!! Я за их воевал на х…. ноженьку свою за их отдал, а они, суки, крестничка моего… ребеночка нашего Толиньку, погребсти дедушку своего любименького – не отпустили!.. Что же это за власть такая блядская?! Мать честная… Я на Лешку в обиде… Хоть он и артист. А за Толика-Натанчика, за внученьку нашего… Вот я тут все думал, думал… Дом у меня есть. На черный день покупал. Хороший дом – двенадцать соток при ем. Полста километров от города по Всеволожской – не боле… Чего я решил?.. Толянчику нашему дом этот! Завтра и отпишу. Потому как…
   Натан! Натанка, друг мой сердешный… Ты там без меня особо-то не тоскуй… Не кручинься. Я к тебе скоренько прибуду. Немного тебе ждать-то меня осталось… Вот на Толика дом оформлю и… привет, Натан Моисеевич! Это я – Ваня Лепехин, кореш твой старый преставился!.. Наливай, Натан, чего смотришь, бля? Встречай гостя, мать честная…
* * *
   Как Ваня Лепехин сказал – так и сделал.
   Спустя некоторое волокитное время тринадцатилетний заключенный воспитательной колонии усиленного режима № 7 (а в эти дни Толику-Натанчику как раз тринадцать лет и исполнилось…), «осужденный» по статье 108 части 2, Самошников Анатолий Сергеевич, ни о чем не ведая, официально вступил в права владения жилым домом общей площадью в 134, 2 квадратных метра, а также прилегающим к нему земельным усадебным участком в 12 соток непахотной земли, не состоящей на земельном балансе у сельского Совета деревни Виша, а являющейся собственностью владельца прилегающего к участку дома – гражданина Самошникова Анатолия Сергеевича.
   Копии «договора дарения» с уже оплаченными (квитанции прилагаются) нотариальными налоговыми сборами, предусмотренными статьями 239 и 256 Гражданского кодекса РСФСР, зарегистрированы в исполнительном комитете сельского Совета депутатов трудящихся…
   – Ваня лет пятнадцать тому назад как-то один раз возил нас туда с папой, – сказала Любовь Абрамовна Фирочке и Сереге. – Мы еще Лешеньку тогда с собой брали. Он, кажется, в четвертом классе учился… Убей бог, ничего не помню!.. Только какую-то кошмарную вымершую деревеньку между Куйвозе и Вартемяги, старух пьяных помню… И туалет такой будочкой во дворе. А в двери туалета – сердечко насквозь прорезано…
   Месяц спустя между Сергеем Самошниковым и старым Ваней Лепехиным произошел странный, полумистический телефонный разговор.
   В ту пятницу у Фирочки был внеплановый выходной – отгул за переработку часов. Она воспользовалась свободным днем, наготовила вкусностей, посадила Любовь Абрамовну в «Запорожец», сама уселась за руль, и поехали они в направлении Кингисеппа, где в пятидесяти шести километрах от Ленинграда, за высоким каменным забором, украшенным сверху достаточно изящными спиралями из колючей проволоки, «перевоспитывали» несовершеннолетних правонарушителей.
   Авось да и удастся повидаться с мальчиком… А нет – так хоть выплакать бы разрешение на передачку. Добро бы – обычная колония, так нет же – «усиленного режима». Тут хоть вой, хоть головой об стенку бейся!.. «Не положено».
   Это если бесплатно. По закону.
   А за пятьдесят рубликов, говорят, вполне возможно. А за семьдесят пять – даже с предоставлением спецкомнатки для свиданий с родственниками заключенного…
   Серега приехал с работы домой, прочитал Фирочкину записку и стал разогревать на плите кастрюлю с куриной лапшой.
   Тут и зазвонил телефон.
   Сергей Алексеевич поднял трубку, сказал:
   – Слушаю.
   А из трубки – Ваня Лепехин:
   – Серега, ты, что ли?
   И голос такой – вроде бы и веселый, и немного нервный.
   – Я, дядя Ваня. Кто же еще?
   – Ай точно! – обрадовался Лепехин. – Кому еще-то быть?! А Фирка с Любашкой в дому?
   – Нет. К Толику в колонию поехали.
   – Ага… Я тоже позавчера к ему ездил – меня и на порог не пустили, бляди. Так я на х… и вернулся с колбаской московской и пряниками мятными. Он же эти прянички ну, жуть, как любил!.. Бывало, придет к нам в ателье и… Ну, я и решил, чего ж я, бля, вместо деда-то Натана не могу своему крестничку мятных пряничков привезти? А мне, мать честная, от ворот поворот!
   – Спасибо, дядя Ваня. За все, за все вам спасибо.
   – Ой, да не шел бы ты на х… Серега! Чего мелешь-то, бля?! Какие «спасибы»?!! Ты вот чего, слушай, Серый… Фирка с Любочкой вернутся – передай, звонил, мол, Ваня Лепехин, попрощаться хотел.
   – Уезжаете, дядя Ваня? – насторожился Серега.
   – Ага, Серега. Уезжаю.
   – Надолго?
   – Дык, как сказать?.. Видать, навовсе.
   – Это как?.. – похолодел Серега.
   – Дык, очень просто, – незатейливо ответил Ваня Лепехин. – Чего Натану, тестю-то твоему, передать?
   Трясущимися пальцами Серега выключил газ под кастрюлей и попытался спокойно сказать: