– Дядя Ваня… Вы, наверное, с утра приняли немного… Так вы прилягте, поспите пару часиков, а к тому времени Фирочка и Любовь Абрамовна вернутся и позвонят вам. А хотите, я могу сейчас к вам приехать? Может, помочь чего…
   – Сережка, хошь я тебя рассмешу на х…? – весело спросил Ваня Лепехин. – Дык, я как начал те бумаги на Толика оформлять, как закрутили меня по энтим е…..м конторам, так я всю пьянку и забросил, мать честная! Две недели маковой росиночки в роте не было! Вот, может, счас на посошок приму полторашечку и поплыву потихоньку к Натанке, к другу моему сердешному… А Алешке, артисту нашему, напиши – дядя Ваня больше на него обиду не держит… Пусть кажный будет там, где он хочет. Как я.
* * *
   … Уплывал Иван Павлович Лепехин к своему закадычному дружку Натану Моисеевичу Лифшицу в том же крематории, даже в том же самом маленьком зальчике номер три.
   Только в закрытом гробу.
   Потому что, если ты стреляешь себе в рот из охотничьего ружья двенадцатого калибра крупной картечью, полголовы тебе разносит во что-то ну совершенно неузнаваемое.
   И людям, провожающим тебя в последний путь, на это смотреть абсолютно невозможно. Провожающих тоже нужно жалеть…
* * *
   По всей вероятности, я уже некоторым образом адаптировался к своим частым «входам» в рассказ моего соседа по купе Ангела-Хранителя. А также с гораздо меньшими нервными потерями стал «выходить» из его истории о Самошниковых и Лифшицах в нашу сиюсекундную железнодорожную реальность «Красной стрелы», раскаленно пронзающей густую ночь, лежащую на московско-петербургских рельсах.
   Теперь повествование Ангела перестало напоминать мне «рабочий» просмотр отснятого, наспех и хаотически подложенного, еще не смонтированного материала с черновой фонограммой в маленьком зальчике студийной монтажной.
   Восприятие истории в целом стало похожим на просмотр уже не отдельных кусков будущего фильма, а почти сложенного телевизионного сериала с обязательными перерывами на дурацкую рекламу с препошлейшими текстами.
   Только вместо рекламы из этой «ангельской», достаточно жесткой драматургии, из ее жутковатых сюжетных глубин на поверхность реального места и времени, в наше купе, вдруг выныривал я сам!
   Перевести дух. Глотнуть свежего воздуха. Чуть-чуть передохнуть от той, уже явно мне не по возрасту, нервотрепки, в которую ввергала меня эта, казалось бы, чужая история.
   Что же касается пошловатеньких текстов, обычно сопровождавших мои вынужденно-рекламные появления на поверхности реальной сегодняшней ночи, – так они, оказывается, целиком принадлежали мне.
   Ах, как я рассчитывал на счастливый, хороший конец этой истории – пусть «через тернии», но все-таки «к звездам»!
   Боже мой, как летит время!.. Ведь совсем недавно на наших закрытых просмотрах в Доме кино плевались мы, глядя на четко выверенные утешительные «хеппи-энды» американского коммерческого кинематографа! Как чванливо ржали над ловко пристегнутыми «счастливыми финалами». Этакими радостно помахивающими, жизнеутверждающими хвостиками – так нежно любимыми нашим родным советским киноначальством и нашим невзыскательным, но очень массовым зрителем. Перед которым мы почему-то всегда оказывались в «неоплатном долгу».
   А вот, поди ж ты, как с возрастом меняются вкусы… Теперь нам именно этот «хвостик» и подавай! Или жизнь нынешняя нас так замудохала и затрахала?
   Поэтому к своему очередному всплытию на свежий воздух купе я сразу же выдал следующий текст соседушке Ангелу:
   – А вы-то где в это время были, мать вашу в душу?! На кой х-х-х…
   Хотел я было назвать все своими привычными именами – так ведь нет! Что-то да остановило меня в моем выплеске. Правда, не столько в выплеске, сколько в форме его выражения.
   – На кой, – говорю, – хрен вы-то, Ангелы-Хранители, существуете?! Вы хоть кого-нибудь оберечь можете? Или это все – понтяра вселенского масштаба?! Кликушество шизофреническое. Психопатизм, зародившийся в пустоте, в черных дырах человеческого сознания… А дальше – как в купеческой лавочке: «Айн моментик-с! Сейчас мы эту пустотку вашу заполним каким-нибудь вероученьицем! В кого верить желаете? Креститься как изволите – слева направо или справа налево?.. Нет проблем! Для вас – сделаем-с!»
   – Будет вам ерничать, – неприязненно проговорил Ангел. – Знал бы, что вы так перевозбудитесь, – никакого джина не предлагал бы.
   – Так вы меня решили джином упрекнуть?! – возмутился я. – Вы же первый предложили мне выпивку!
   – Я увидел, что вы слегка расклеились, и решил немного взбодрить вас. Я не предполагал, что это может привести вас к такому срыву…
   – Неужто вы думаете, что ваша воробьиная порция «Бифитера» могла хоть как-то повлиять на меня? – гордо заявил я и машинально добавил: – Побойтесь Бога, Ангел!..
   Клянусь, я добавил эти два слова, не вкладывая в них никакого прямого смысла! Для меня, неверующего, это выражение было не более чем восклицанием типа: «О чем вы говорите?» или «Как вы это могли подумать?!»
   Ангел же воспринял мои «Побойтесь Бога», как мне показалось, излишне впрямую.
   – Я Его и так боюсь, Владимир Владимирович, – серьезно ответил мне Ангел, по-моему, впервые полностью и отчетливо выговорив мое имя и отчество. – Поэтому давайте не будем упоминать Господа в связи с такими вот ничтожными пустяками.
   И Ангел показал глазами на пустой стакан из-под божественного «Бифитера».
   Тут весь мой запал иссяк, и я скис.
   Чего я на него насыпался?.. В то время он был ребенком. Пусть с крылышками, но «ребенком». О том, что рассказывает мне, он и сам узнал много лет спустя. И обвинять его в чем-либо с моей стороны просто свинство!
   – Простите меня…
   Я чуть было по привычке не сказал «ради Бога», но вовремя удержался и продолжил:
   – Насколько я сумел понять, вы когда-то и сами были, так сказать, отлучены…
   – Но не от Веры же, Владимир Владимирович, – прервал меня Ангел. – И потом… Я тоже хочу у вас попросить прощения, но любые разговоры о Вере и Неверии мне неприятны. Ничего, что я вот так – без выкрутасов?
   – Да, да, конечно, – пробормотал я и вдруг увидел глаза Ангела.
   На меня смотрели уже не «девичьи» голубые глаза, излучавшие необыкновенную доброту и внутреннее обаяние. Глаза, принадлежавшие красивому и волевому лицу молодого парня. Что так и поразило меня при нашем первом знакомстве.
   Сейчас я увидел холодные темно-синие глаза скандинавского викинга, решительно и опасно убежденного в своей правоте и в своем праве.
   Но уже через мгновение глаза Ангела снова посветлели и грозный, непримиримый викинг легко уступил место милому, доброму, интеллигентному и явно очень спортивному пареньку с редким именем – Ангел. И еще более редкой для сегодняшней России специальностью – Ангел-Хранитель.
   Я знал о существовании легионов Хранителей… Вернее, Охранников. Они никогда никого не могли уберечь от «заказного» отстрела, сами, бедняги, погибали за очень невеликие деньги и своим Хозяевам служили в основном предметом роскоши.
   Чем больше Охраны, тем круче Хозяин! Ну, как в достославные царские времена – изящный золотой портсигар Фаберже с монограммой, выложенной небольшими бриллиантиками голубой воды, или – собственный выезд в карете работы французского мастера Поля Фролло, запряженной четверкой настоящих «непаленых» орловских рысаков.
   Но как измерить ценность того, что Настоящий Ангел-Хранитель ночью, в купе скорого поезда «Красная стрела», следующего из Москвы в Санкт-Петербург, протягивает тебе свою большую и могучую длань и спрашивает удивительно мягким, неземным, каким-то «потусторонним» голосом:
   – Мир?
   Да ведь этому просто цены нет!!! Какие там портсигары, какая Охрана, что за рысаки?..
   Конечно же, я хватаю двумя руками крепкую сильную ладонь Ангела, с радостным облегчением пожимаю ее и с чувством отвечаю:
   – Конечно – мир! Обязательно – мир.
   И думаю про себя – не перебрал ли я с чувствами? Старость проклятая… Сентиментализм в последнее время попер из меня, как из фановой трубы.
   … Потом несколько минут мы молча лежим под своими одеялами.
   Наконец Ангел говорит:
   – А с Лешкой Самошниковым, Владим Владимыч, произошла и вовсе дурацкая история…
* * *
   … К середине восьмидесятых таким историям не было счета.
   На них уже почти не обращали внимания. Подумаешь – из командировки не вернулся, за бугром остался… Или из туристической группы сбежал. Или, как говорится, «моряк сошел на берег» – сиганул через борт и вплавь к чужеземным берегам. А там… Если доплыл – «прошу политического убежища»!
   В большинстве случаев при таких побегах политики не было ни на грош. Сплошное вранье про преследования советской властью, Комитетом государственной безопасности и другие страсти-мордасти. Об этом судачили на московско-ленинградских кухнях, слышали от ранее смылившихся, читали у Солженицына, Варламова…
   Какие-то детальки слышанного и читанного примеряли на себя и, если хоть что-то приходилось по вкусу, сооружали из чужого матерьяльца себе жалостливую историйку с псевдополитическим запашком и выдавали ее потом доверчивым западным иммиграционным властям за собственную несчастливую советскую судьбу…
   Поначалу, в шестидесятых и семидесятых, на Западе таким очень верили и привечали. Делая вид, а возможно, и не соображая, что те, кого взаправду преследовали и сажали под кагэбэшный надзор, за границы своей великой родины не ездили. Их к таким поездкам и на пушечный выстрел не подпускали.
   Того же, кто вокруг своей подлинно сопротивленческой деятельности еще и умудрялся сотворить хай международного масштаба, привлечь к себе внимание так называемого «мирового сообщества прогрессивных сил», – того могли громко и насильно лишить гражданства и выкинуть из Страны Советов к свиньям собачьим.
   Или обменять на какого-нибудь южноамериканского обгадившегося политдеятеля или на уже выпотрошенного нашего завалившегося разведчика.
   Или просто шлепнуть без суда и следствия. По-тихому…
   От несчастного случая никто не застрахован.
   Канули в Лету свирепые времена шестидесятых, когда за одного сбежавшего отвечали чуть ли не все оставшиеся.
   Тогда «за потерю бдительности и ослабление политико-воспитательной работы» изгонялись из коммунистической партии и безжалостно увольнялись со своих сладких и теплых постов маленькие чиновнички, руководившие такими поездками.
   Родственников сбежавшего предавали публичному остракизму на всех уровнях – от домкома до заводского партбюро. Ну а потом им, как говорилось тогда в партийных кругах, «перекрывали кислород по всем параметрам» и без того нелегкого советского бытия…
   Сбежавшие невероятными путями пересылали весточки на Восток – папам и мамам, после прочтения которых мамы и папы забывали обо всех своих горестях «родственников предателя Родины». Лишь бы Ему там было хорошо – на Западе…
   Эти письма, исполненные тоскливой и успокоительной лжи об обретенной «свободе» и несуществующем благополучии, шепотом пересказывались доверенному кругу оставшихся и рождали новых потенциальных перебежчиков…
   Но были и удачливые «бегуны».
   Балетные и цирковые артисты, музыканты, скандальные скульпторы и художники и спортсмены мирового класса. Представители профессий, не требующих никаких знаний, кроме знания своей профессии.
   В те годы уж в этом-то мы и вправду были «впереди планеты всей!»…
   Поэтому русским балетным, артистам русского цирка, музыкантам и российским художникам не приходилось врать в своих письмах об «обретенной свободе и феноменальном достатке».
   Так оно и было: они обрели свободу передвижения по миру, а в большинстве своем скромные заработки (по западным меркам) действительно оказывались «феноменальными» в сравнении с их прошлыми заработками на Востоке.
   Но если продолжить перечень беглых служителей советского искусства, в наихудшем, почти беспросветном положении оказывались русские литераторы и драматические актеры русских театров.
   Эти две категории были просто никому не нужны!
   Когда же завалило за середину восьмидесятых и открылись перестроечные шлюзы, всем стало на все наплевать! Беги куда хочешь… За бугор? Вали к такой-то матери, не путайся под ногами. Хорошие бабки теперь можно отлично наварить и в домашних условиях…
   Очень, очень многое переменилось. И на Востоке, и на Западе.
   В России к эмиграции стали относиться безразличнее, на Западе – осмотрительнее.
   Одно оставалось прочным и неизменным – русские поэты и писатели и русские драматические актеры Западу не требовались!
   Не потребовался здесь никому и один из самых способных выпускников Ленинградского театрального института, ведущий молодой артист Псковского драматического театра Алексей Самошников. А он уже Незнамова играл, Ваську Пепла, молодого Ленина и репетировал Гамлета…
   Юные околотеатральные псковитяночки и опытные внутритеатральные сплетники поговаривали, что в Пскове Самошников не засидится. Вроде бы на него уже давно сам Товстоногов глаз положил. А Равенских, следуя машиной из Москвы на Рижское взморье, специально заезжал в Псков – посмотреть на Лешкиного Ваську Пепла.
   И вот – на тебе… У людей в двадцать четыре года, в двадцать пять лет обычно все еще в будущем, все впереди, а у Лехи Самошникова в этом возрасте – все уже в прошлом.
   В область тоскливых и щемящих воспоминаний ушли Ленинград, институт на Моховой, родная квартира на Бутлерова, мама, папа, бабушка и дедушка, младший брат Толик с домашним именем – Натанчик.
   Безвозвратно растворился в прошлом псковский театрик, куда местные девочки-поклонницы бегали не на молодого, высокого и красивого Ленина – Самошникова, не на надрывно-несчастного, стройного и опять очень красивого Самошникова – Незнамова, а на артиста Алешеньку Самошникова, в какой бы роли он ни появлялся на сцене. А хоть бы и в новогодне-елочном Зайчике!
   Прорывались девочки и на обл – и горисполкомовские торжественные концерты по случаю частых советских праздников. Там Лешка отменно читал Пастернака и Заболоцкого, Самойлова и Ахматову.
   Бродского читать не рекомендовали, но обещали в скором времени однокомнатную квартирку в новом микрорайоне.
   Прошлым стали даже совсем недавние события – шефские спектакли в советской группе войск под Лейпцигом и Эрфуртом, бессонные ночи с прехорошенькой и поразительно умелой немочкой Ютой Кнаппе с ее старательным и забавным русским языком…
   И, что самое удивительное, очень даже стерлось в памяти самое генеральное событие, ставшее причиной всего того, что сейчас происходило с Лешкой Самошниковым. Неожиданный для самого себя, какой-то истерический, унизительный побег из «нашей» Германии в «чуждую нам» – Федеративную.
   Хотя кое-какие детали этой поспешной и дурацкой затеи нет-нет да и напоминали о себе…
   Ну, например…
   …под утро первой бессонной ночи такой разнообразной любви, что Лешка только диву давался и изо всех сил старался соответствовать Ютиным заграничным запросам, которые для него, честно говоря, были доселе неведомы, Юта спросила у Лешки:
   – Льеша, ты играешь в театре все хауптроле. Сколько денег тебе дают за работу?
   Лешке совсем недавно повысили ставку до восьмидесяти пяти рублей, однако он впервые в жизни трахал иностранку на ее же территории и, чтобы не уронить честь собственной Родины, свято солгал:
   – Сто тридцать рублей.
   О такой ставке Лешка мог только мечтать, но чего не ляпнешь во славу своего Отечества, которое издалека всегда кажется значительно ближе и роднее.
   – Триста девяносто марок, – быстренько подсчитала практичная Юта и тут же попыталась уточнить: – За каждый спектакль?
   – Нет, ну что ты?! – растерялся Лешка от такого фантастического предположения. – В месяц!
   – О… – удивилась немецкая девушка Юта Кнаппе, вольнонаемная служащая офицерской столовой войсковой части, расквартированной на земле ее страны. – А сколько раз в месяц ты выходишь на сцену, к публикум?
   – Все зависит от репертуара, – честно ответил артист Самошников. – Раз пятнадцать, двадцать…
   Юта прилегла щекой к причинному Лешкиному месту, подняла свои невинные хорошенькие глазки к потолку и, сосредоточенно хлопая ресничками, принялась что-то подсчитывать в уме.
   Результат подсчетов ее настолько поразил, что она потрясенно приподнялась над могучими Лешкиными достоинствами, счастливо унаследованными от отца Сергея Алексеевича, отличавшегося очень даже нестандартными размерами, подняла на Лешку глаза, полные слез, и в ужасе спросила:
   – Всего восемнадцать кома фюнф марок за спектакль?!! О, бедный, бедный Льеша…
   И так искренне зарыдала над несчастливой судьбой талантливого советского артиста в условиях тотального коммуно-социалистического строя, что Лешке пришлось приводить ее в чувство всеми доступными ему способами.
   Из-за этого он чуть не опоздал на дневной спектакль для детей военнослужащих и советских гражданских специалистов различного профиля.
   Когда же он еле-еле приволокся в закулисье Дома офицеров, старый актер, игравший в спектакле «Семья» отца молодого Ленина, увидел Лешку, охнул и завистливо сказал ему на ухо:
   – Укатали сивку крутые горки. Ты сейчас похож не на молоденького Володю Ульянова, будущего вождя мировой революции, а на сильно потасканного Раскольникова, аккурат после того как он тяпнул топором старуху-процентщицу…
   И еще одно воспоминание…
   Вряд ли оно послужило каким-либо толчком к совершению этого идиотского, неосознанного, практически ничем не оправданного и абсолютно никчемушного Лешкиного побега.
   Может быть, если попытаться собрать мозаику мелких обид и унижений в единую анекдотическую и неприглядную картинку, возникшую еще в Пскове при оформлении труппы театра на выезд за границу, – так отыскался бы мало-мальски вразумительный ответ на это бездарное Лешкино решение?..
   Да нет. Вряд ли. Тогда парткомо-райкомовские выездные комиссии воспринимались как данность, как некая обязательная и противненькая микстура, после принятия которой может наступить и облегчение. Сиречь – выезд за рубеж.
   Или эта же микстура с равным успехом могла и прикончить субъекта, пожелавшего хоть ненадолго, за свои кровные, выехать за пределы Союза…
   А может быть, Лешкиному поступку в какой-то мере способствовал разговор «молодого Володи Ульянова» со своим «старшим братом Александром» за кулисами Дома офицеров уже здесь, в Германской Демократической Республике, перед самым началом спектакля по пьесе «Семья»?
   Это произошло после второй ночи, проведенной Лешкой в постели Юты Кнаппе, а не в чистенькой, вылизанной казарме, которую командование советского танкового корпуса предоставило для жилья товарищам артистам.
   Перед спектаклем к Лешке Самошникову – «Володе Ульянову» подошел его коллега, изображавший «Александра – старшего брата будущего вождя», отвел Лешку в темный уголок и, дыша на него перегаром вчерашнего банкетика с товарищами офицерами, тихо сказал:
   – Старичок, между нами… Когда мы выезжали из Пскова, один человечек… ну, сам понимаешь… ОТТУДА. Попросил меня вести дневничок наших гастролей за границей. То есть кто с кем куда ходил, что говорил… Ну и так далее. Сам понимаешь. Как бы ты поступил на моем месте?
   – Не знаю, – соврал Лешка и для убедительности пожал плечами. – Понятия не имею.
   – А я ему сказал: извините меня, пожалуйста, я очень уважаю вашу работу и очень хорошо даже понимаю, как она необходима для всего нашего народа, но вы, дорогой товарищ, обратились не по адресу. Я – артист, говорю, и я служу нашему советскому театру, искусству, наконец! И предложение ваше принять не могу. Как говорится, богу – богово, кесарю – кесарево…
   Лешка не верил ни одному слову «брата Александра».
   В любом театрике небольшого города все всё про всех всегда знают. Кто просто наушничает главному режиссеру, а кто и помогает охранять целомудренность всей страны. Так сказать, ее «государственную безопасность».
   Внутри театра обе категории вычислялись до обидного просто: распределение ролей, категорий, ставок и квартир при почти полном несоответствии уровня способностей индивидуума получаемым им благам.
   И если над кланом «наушников» можно было и подхихикивать почти вслух, то клан «государственников» был неприкасаем. Тут хихикать было просто опасно!
   – А он что? – как писали раньше в детской литературе, «с хитроватым прищуром спросил молодой Володя Ульянов». Он же – Лешка Самошников.
   Но «старший брат Александр Ульянов», как известно, исторически казненный, не уловил иронии в голосе младшего брата. Уж слишком серьезное поручение выполнял он сейчас. Вопреки заверениям, что «предложение человека ОТТУДА принять он не смог». Смог. И принял с трепетом и благодарностью за доверие. И Лешка об этом прекрасно знал. Отсюда и «хитроватый прищур».
   – А что он? – горделиво произнес «брат Александр». – А ничего. Я, говорит, очень уважаю вашу принципиальную позицию. Тогда у меня к вам будет одна-единственная просьба. Тут уж не в службу, а в дружбу. Причем в дружбу не со мной, говорит, а с вашим коллегой – артистом Самошниковым. Который у вас в «Семье» молодого Ленина играет…
   – Ну да?.. – слегка перетрусил Лешка.
   – Вот тебе и «ну да»… А дальше, сукин кот, заявляет следующее… Как нам стало известно, говорит, Алексей Сергеевич Самошников наполовину… Леха, ты извини, но это его слова. Вроде бы ты наполовину еврей…
   – Да. Я этого никогда и не скрывал, – сказал молодой Лешка – Ленин. – А что такого?
   – А то… – туманно ответил «брат Александр». – Что здесь в Германии, даже в ГэДээРе, очень сильная антисоветская еврейская община, которая может попытаться выйти с тобой на контакт…
   – Я-то им зачем?! Как говорит мой дедушка, «я здесь вообще при п…е кувшинчик», – удивился «молодой Ленин».
   – Ты даже не понимаешь, насколько это все серьезно! – огорчился «брат Александр». – Вот, например, где ты пропадал последние две ночи?
   – Немецкую барышню трахал, – честно ответил Лешка.
   – Еврейка?
   – Не думаю. Не похоже. По-моему, нормальная хорошенькая давалка нашего демократического соцлагеря.
   Тут Лешке показалось, что такого скупого определения Юта Кнаппе не заслуживает, и он с удовольствием добавил:
   – Но как «исполнитель» она, скажу я тебе, брат мой, – богиня!!! Я такого еще не встречал.
   – Ох, Леха… – с наигранным сочувствием и плохо скрытой завистью вздохнул «брат Александр». – Напрасно ты это.
   – Да ладно тебе причитать, – досадливо прервал его Лешка. – Хватит.
   – Нет, не хватит! – «Брат Александр» жестко понизил голос. – Ты находишься за границей и изволь…
   Тут Лешка и перестал себя сдерживать. Просто сил не хватило.
   – Пошел ты, знаешь куда?! Какая «заграница»?! Где ты эту «заграницу» увидел? За бетонным забором? За колючей проволокой?! Что ты мелешь?.. В зрительном зале наше офицерье полупьяное, солдатики дрыхнут… Спим в казармах, жрем в войсковых столовках… В военторговскую лавку зайти стыдно – пфеннига за душой нету! Артисты приехали… Спектакли шефские! Кто их выдумал, блядь?! К девке иду – на бутылку вина не наскрести, цветочков купить не на что! Артисты называется… вашу в душу, в бога мать! Тебя самого не тошнит от всего этого?
   – Ну, предположим, я могу тебя понять, – осторожно произнес «брат Александр». – А ты не боишься, что кто-нибудь тебя услышит и…
   – И что?! Вот в такую заграницу не пустят больше, да? Плевать мне! В гробу я ее видел и в белых тапочках, такую «заграницу»… Вернешься в Псков, так и передай своему человеку ОТТУДА!..
   Но и «брат Александр» решил, что настала пора до конца прояснить ситуацию и расставить наконец все по своим местам.
   – И тогда-то все только и начнется, Леха, дружочек ты мой, – мягко сказал он. – Вот тебя «Ленфильм» на пробы вызывал. Так они могут тебе и «Ленфильм» прикрыть, и по репертуару пройтись – думаешь, тебя заменить некем?.. И концертики отберут, и халтурки на радио, на телике… Квартирку ждешь? Они тебе и квартирку тормознут. Позвонят куда надо, шепнут – «несвоевременно». Или – «не рекомендуется». И все. На кого будешь жаловаться? Кому, Леха?.. Не гоношись. Ты ведь не только собой рискуешь. Родители у тебя в Ленинграде… Бабушки там, дедушки… Братишка младшенький вроде бы у тебя есть – сам говорил… Ты о них подумал? Им, думаешь, не аукнется, а? Мы ведь, Леха, как говорится, себе не принадлежим… Так что, смотри, как бы твои неугомонные яйца не завели тебя на опасную дорожку.
   Вот тогда-то нервно взвинченный «молодой Ленин» – Алексей Сергеевич Самошников и сказал фразу, которая потом много раз фигурировала как в явных, так и в тайных отчетах о чрезвычайном происшествии, произошедшем во время шефских гастролей драматического театра по воинским частям и соединениям Западной группы советских войск в Германской Демократической Республике.
   Вроде бы артист Самошников А. С. тогда рассмеялся и сказал «ленинским голоском» с легкой картавостью:
   – А мы, старичок, пойдем другим путем!
* * *
   – Ангел!.. Пожалуйста, выведите меня отсюда! Где вы, Ангел?!
   Ах, как хотелось мне выбраться из душного и пыльного закулисья того давнишнего Дома офицеров второй половины восьмидесятых прошлого столетия!
   Я понимал, что на моих глазах только что произошло привычно-омерзительное действо.