Страница:
– Да провалитесь вы!.. – простонал Волков.
Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.
– Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, – напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: – Господин Христо Аргириди.
Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.
Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:
– Парле ву франсе, Дмитрос?
– Тре маль… – махнул рукой Волков.
– Э бьен! – кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.
Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.
Переводчик прыснул и сказал:
– Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях…
– Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
– Лечить.
– Ампутация?
– Он акробат… – сказал Гервасий Васильевич. – Жатко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
– Вы отрицаете первый диагноз?
– А как там? Ну-ка прочтите…
– Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
– Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили… Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был нестерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису…
– А красные продольные полосы?
– А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита…
– Рожа?
– Ну, если хотите, рожа…
– Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
– Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
– Он просит, чтобы его пустили к Волкову…
– Исключено.
– Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
– Скатертью дорога.
– А что с Волковым?
– Записывайте…
– Я запомню…
– Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности – раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия – два. Внутривенные вливания антисептических растворов – три. Дробные переливания крови – четыре. И сердечные тонизирующие средства – пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение…
– Какое?
– Очень вероятен гнойный перикардит… Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
– Да.
– Я скоро приду.
– А если прорисуется?
– Тогда придется делать пункции перикарда…
– С антибиотиками?
– Да. Этот парнишка действительно плачет?
–. Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
– Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду…
– Хорошо, Гервасий Васильевич.
Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется – чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее… А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «…век буду помнить…», «…не побрезгуйте приглашением» или «…Бога за вас молить».
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области – осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии… Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» – уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи – любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцать раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату – в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна – прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма…
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
– Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но… Я понимаю, нужно было, наверное, раньше…
«Он женился…» – подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе…
– Я женюсь, пап… – сказал сын. – То есть вообще-то я уже женился, но… Мы еще не расписались.
Гервасий Васильевич молчал.
– Она в педагогическом учится, – сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
– Ну так прекрасно же!.. – Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. – Чего же ты волнуешься?
Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
– У нас будет ребенок…
Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
– Через шесть месяцев.
– Я приеду к тебе, – быстро сказал Гервасий Васильевич. – Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
…Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель – грязекаменный поток – вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках…
И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома – старого Кенжетая Абдукаримова.
Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню – кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить… Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын – бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения…
Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
– У тебя гость, – сказал Кенжетай.
– Кто? – спросил Гервасий Васильевич.
– Хороший человек, – ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
– Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
– Добрый вечер. – Гервасий Васильевич пожал руку парня. – Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.
«Это его сослуживец… – подумал Гервасий Васильевич. – Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время?»
Как-то к нему уже приходили приятели его сына – молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились – когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится…
– Гервасий Васильевич! – рассмеялся Хамраев. – Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!
– С каким днем рождения? – удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: – Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо… А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то…
– Сейчас я вам все объясню, – сказал Хамраев. – Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.
Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.
– Вы же все равно не готовы к приему гостей, – говорил Хамраев. – А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста… Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..
И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.
– Слушайте! – сказал Хамраев. – Нет, подождите… Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу…
Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:
– Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.
Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.
– Честно говоря, мы ее распечатали, – сказал Хамраев. – Знаете, телеграммы бывают разные…
– Пустяки, – сказал Гервасий Васильевич.
Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».
Гервасий Васильевич сидел потрясенный и растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча девятьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.
– Почему вы загрустили? – спросил Хамраев. – Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.
Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.
– Вы принесли мне гораздо больше, – сказал Гервасий Васильевич.
Хамраев смущенно рассмеялся.
– Нет, все-таки Восток – могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» – и так далее… Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.
Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасий Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или также неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.
– У человека погибла семья, – говорили Хамраеву. – Человек бросил все, приехал, так сказать, на могилу собственного сына, чтобы, как говорится, закончить свой жизненный путь в уединении и скорби. Что в таких случаях должны делать партийные и общественные организации? Они должны вернуть такого человека к общественно полезной деятельности. Тем более что этот человек – врач, первоклассный хирург. Представитель, как говорится, гуманнейшей профессии. А в городской клинике, как докладывает сам товарищ Хамраев, нет хирургов, которым можно было бы доверить сложные операции. Чуть что, больного на самолет – и в столицу республики. Пора с этим делом кончать. Было уже два смертельных исхода, и хватит. Вызовите, товарищ Хамраев, этого человека, поговорите с ним, напомните ему о его долге перед партией, перед народом, в конце концов, если нужно, предложите ему персональный оклад (горком поможет) – и с Богом!
Нет, так Хамраев не мог прийти к Гервасию Васильевичу. Его умение действовать наверняка восставало против всех предлагаемых вариантов, а исконно азиатская недоверчивость и осторожность, которую он унаследовал от предков-кочевников, заставляли его искать собственное решение или ждать до тех пор, пока судьба сама не пошлет ему повод для знакомства с Гервасием Васильевичем.
Когда принесли телеграмму на имя Гервасия Васильевича, Хамраеву показалось, что долгожданный повод сам пришел к нему в руки. Но за телеграммой должна была начаться тонкая и мудрая игра в заботу, которая в итоге принесла бы свои организационные плоды не столько для Гервасия Васильевича, сколько для Хамраева – заведующего городским отделом здравоохранения. Он уже давно научился себя прощать и не подставлять душу терзаниям совести – не для себя же, для дела, для людей.
…К столу пригласили Кенжетая с женой. Кенжетай пришел один, поставил на стол глубокую тарелку с громадными сливами, сказал что-то вроде «старая женщина должна знать свое место», выпил полстакана коньяку и деликатно удалился.
Гервасий Васильевич и Хамраев ели лагман, говорили почему-то о кинематографе. Хвалили, поругивали, а потом Хамраев подробно рассказал Гервасию Васильевичу содержание картины «У стен Малапаги», которую смотрел, еще будучи студентом, и вспомнил, что после просмотра дня три-четыре ходил больной. Вот какая это была картина…
А Гервасию Васильевичу все время хотелось еще раз прочитать телеграмму от Екатерины Павловны, но он стеснялся Хамраева и пытался воспроизвести в памяти текст этой телеграммы.
Один раз он даже ушел с веранды в комнату, будто бы за хлебом. Там, не зажигая света, около лунного окна он дважды перечитал телеграмму и был рад тому, что запомнил текст с первого раза…
– Вы Соколовского Геннадия Дмитриевича не знали? – спросил Хамраев, когда Гервасий Васильевич вернулся из комнаты.
– Знал, – ответил Гервасий Васильевич. – Он был начальником седьмого эвакогоспиталя. Этот?
– Не знаю. Наверное, этот. Он у нас функциональную анатомию читал… А Кричевскую Полину Яковлевну?
– Прекрасный хирург, – с удовольствием сказал Гервасий Васильевич. – Золотые руки.
– Она нейрохирургию у нас вела. Такая строгая дама.
– Что вы, что вы! – оживился Гервасий Васильевич. – Добрейшей души человек. Я бы даже сказал, излишне сентиментальна.
– Ой-ой-ой!.. – усомнился Хамраев и достал из кармана пиджака плоскую бутылочку с румынским коньяком.
Гервасий Васильевич убрал пустую бутылку под стол и обиженно заявил:
– Слушайте, Сарвар, ну кому лучше знать? Полина Яковлевна была моим ассистентом!
– Я это знаю, Гервасий Васильевич, – тихо сказал Хамраев.
– Какого же черта вы тогда спрашиваете, знаю ли я Полину Кричевскую? – разозлился Гервасий Васильевич.
– Я хотел спросить – «помните ли», а не «знаете ли»…
– Я все помню, – вздохнул Гервасий Васильевич. – Вы где институт-то кончали?
– В Москве, – ответил Хамраев. – Давайте выпьем.
Недели через две Гервасий Васильевич уже знал все о медицинских делах этого городка. О недостатке хирургов, о трудностях с медикаментами – обо всем, на что мог пожаловаться Хамраев любому человеку, от которого не ждет ни помощи, ни участия.
Как-то Хамраев не пришел на ставшую теперь обычной вечернюю прогулку, и Гервасий Васильевич решил сам зайти за ним. Встретила его мать Хамраева, худенькая обаятельная старушка Робия Абдурахмановна, и сказала, что Сарвар в клинике. Его туда срочно вызвали.
От нечего делать Гервасий Васильевич пошел в клинику. Вернее, не в клинику, а просто так, по направлению к городской больнице. Может быть, Хамраев скоро освободится и они еще успеют погулять перед сном.
Хамраева Гервасий Васильевич увидел уже выходящим из калитки больничного сада.
– Что там у вас стряслось? – спросил Гервасий Васильевич.
Хамраев посмотрел на него усталыми глазами и ответил:
– Худо дело, Гервасий Васильевич… Человек помер.
– От чего?
– От безграмотности… От безграмотности врача, делавшего операцию.
– А все-таки? Конкретнее.
– Позавчера удалили больному малоизмененный отросток, а сегодня больной скончался от нераспознанной прободной язвы желудка.
– Что же они, не видели, что оперируют аппендицит в условиях перитонита?
– Значит, не видели…
– Черт бы их побрал! – выругался Гервасий Васильевич. – Что за средневековье?!
– Вот такие дела, Гервасий Васильевич, – сказал Хамраев.
Они стояли у забора больничного сада, и только желтый свет углового фонаря освещал их в черноте этого азиатского вечера.
– Слушайте, вы, заведующий горздравотделом! – вдруг зло сказал Гервасий Васильевич и еле удержался от того, чтобы не схватить Хамраева за отвороты пиджака. – Вы что думаете, будто я тешу себя мыслью, что вам, молодому, здоровому, интересно проводить время со мной, старым хрычом? Да? Вы думаете, я не понимаю, что вам от меня нужно? Какого… вы плетете вокруг меня кружева? Нужен вам хирург или нет? Я вас спрашиваю: нужен я вам или нет? – повторил Гервасий Васильевич.
– Нет! – жестко ответил Хамраев. – Мне – нет. А вот больным вы еще могли бы понадобиться.
– Чего же вы молчали, черт вас побери?! Я буду работать в вашей вонючей клинике рядовым хирургом, слышите? И никаких месткомов, никаких профкомов, никаких комиссий по снятию остатков больничного пищеблока!.. Слышите?
– Слышу! – улыбнулся Хамраев.
– Какого черта вы улыбаетесь? – завизжал от злости Гервасий Васильевич.
С тех пор утекло много воды, и сейчас, спускаясь в приемный покой, Гервасий Васильевич думал о том, что он скажет этому пареньку из цирка, который плачет и просит, чтобы его пустили к Волкову.
Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.
– Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, – напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: – Господин Христо Аргириди.
Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.
Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:
– Парле ву франсе, Дмитрос?
– Тре маль… – махнул рукой Волков.
– Э бьен! – кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.
Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.
Переводчик прыснул и сказал:
– Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях…
– Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
– Лечить.
– Ампутация?
– Он акробат… – сказал Гервасий Васильевич. – Жатко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
– Вы отрицаете первый диагноз?
– А как там? Ну-ка прочтите…
– Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
– Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили… Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был нестерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису…
– А красные продольные полосы?
– А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита…
– Рожа?
– Ну, если хотите, рожа…
– Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
– Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
– Он просит, чтобы его пустили к Волкову…
– Исключено.
– Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
– Скатертью дорога.
– А что с Волковым?
– Записывайте…
– Я запомню…
– Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности – раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия – два. Внутривенные вливания антисептических растворов – три. Дробные переливания крови – четыре. И сердечные тонизирующие средства – пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение…
– Какое?
– Очень вероятен гнойный перикардит… Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
– Да.
– Я скоро приду.
– А если прорисуется?
– Тогда придется делать пункции перикарда…
– С антибиотиками?
– Да. Этот парнишка действительно плачет?
–. Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
– Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду…
– Хорошо, Гервасий Васильевич.
***
После войны Гервасий Васильевич жил в Москве.Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется – чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее… А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «…век буду помнить…», «…не побрезгуйте приглашением» или «…Бога за вас молить».
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области – осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии… Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» – уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи – любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцать раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату – в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна – прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма…
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
– Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но… Я понимаю, нужно было, наверное, раньше…
«Он женился…» – подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе…
– Я женюсь, пап… – сказал сын. – То есть вообще-то я уже женился, но… Мы еще не расписались.
Гервасий Васильевич молчал.
– Она в педагогическом учится, – сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
– Ну так прекрасно же!.. – Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. – Чего же ты волнуешься?
Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
– У нас будет ребенок…
Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
– Через шесть месяцев.
– Я приеду к тебе, – быстро сказал Гервасий Васильевич. – Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
…Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель – грязекаменный поток – вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках…
И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома – старого Кенжетая Абдукаримова.
Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню – кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить… Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын – бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения…
Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
– У тебя гость, – сказал Кенжетай.
– Кто? – спросил Гервасий Васильевич.
– Хороший человек, – ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
– Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
– Добрый вечер. – Гервасий Васильевич пожал руку парня. – Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.
«Это его сослуживец… – подумал Гервасий Васильевич. – Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время?»
Как-то к нему уже приходили приятели его сына – молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились – когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится…
– Гервасий Васильевич! – рассмеялся Хамраев. – Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!
– С каким днем рождения? – удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: – Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо… А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то…
– Сейчас я вам все объясню, – сказал Хамраев. – Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.
Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.
– Вы же все равно не готовы к приему гостей, – говорил Хамраев. – А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста… Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..
И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.
– Слушайте! – сказал Хамраев. – Нет, подождите… Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу…
Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:
– Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.
Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.
– Честно говоря, мы ее распечатали, – сказал Хамраев. – Знаете, телеграммы бывают разные…
– Пустяки, – сказал Гервасий Васильевич.
Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».
Гервасий Васильевич сидел потрясенный и растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча девятьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.
– Почему вы загрустили? – спросил Хамраев. – Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.
Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.
– Вы принесли мне гораздо больше, – сказал Гервасий Васильевич.
Хамраев смущенно рассмеялся.
– Нет, все-таки Восток – могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» – и так далее… Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.
Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасий Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или также неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.
– У человека погибла семья, – говорили Хамраеву. – Человек бросил все, приехал, так сказать, на могилу собственного сына, чтобы, как говорится, закончить свой жизненный путь в уединении и скорби. Что в таких случаях должны делать партийные и общественные организации? Они должны вернуть такого человека к общественно полезной деятельности. Тем более что этот человек – врач, первоклассный хирург. Представитель, как говорится, гуманнейшей профессии. А в городской клинике, как докладывает сам товарищ Хамраев, нет хирургов, которым можно было бы доверить сложные операции. Чуть что, больного на самолет – и в столицу республики. Пора с этим делом кончать. Было уже два смертельных исхода, и хватит. Вызовите, товарищ Хамраев, этого человека, поговорите с ним, напомните ему о его долге перед партией, перед народом, в конце концов, если нужно, предложите ему персональный оклад (горком поможет) – и с Богом!
Нет, так Хамраев не мог прийти к Гервасию Васильевичу. Его умение действовать наверняка восставало против всех предлагаемых вариантов, а исконно азиатская недоверчивость и осторожность, которую он унаследовал от предков-кочевников, заставляли его искать собственное решение или ждать до тех пор, пока судьба сама не пошлет ему повод для знакомства с Гервасием Васильевичем.
Когда принесли телеграмму на имя Гервасия Васильевича, Хамраеву показалось, что долгожданный повод сам пришел к нему в руки. Но за телеграммой должна была начаться тонкая и мудрая игра в заботу, которая в итоге принесла бы свои организационные плоды не столько для Гервасия Васильевича, сколько для Хамраева – заведующего городским отделом здравоохранения. Он уже давно научился себя прощать и не подставлять душу терзаниям совести – не для себя же, для дела, для людей.
…К столу пригласили Кенжетая с женой. Кенжетай пришел один, поставил на стол глубокую тарелку с громадными сливами, сказал что-то вроде «старая женщина должна знать свое место», выпил полстакана коньяку и деликатно удалился.
Гервасий Васильевич и Хамраев ели лагман, говорили почему-то о кинематографе. Хвалили, поругивали, а потом Хамраев подробно рассказал Гервасию Васильевичу содержание картины «У стен Малапаги», которую смотрел, еще будучи студентом, и вспомнил, что после просмотра дня три-четыре ходил больной. Вот какая это была картина…
А Гервасию Васильевичу все время хотелось еще раз прочитать телеграмму от Екатерины Павловны, но он стеснялся Хамраева и пытался воспроизвести в памяти текст этой телеграммы.
Один раз он даже ушел с веранды в комнату, будто бы за хлебом. Там, не зажигая света, около лунного окна он дважды перечитал телеграмму и был рад тому, что запомнил текст с первого раза…
– Вы Соколовского Геннадия Дмитриевича не знали? – спросил Хамраев, когда Гервасий Васильевич вернулся из комнаты.
– Знал, – ответил Гервасий Васильевич. – Он был начальником седьмого эвакогоспиталя. Этот?
– Не знаю. Наверное, этот. Он у нас функциональную анатомию читал… А Кричевскую Полину Яковлевну?
– Прекрасный хирург, – с удовольствием сказал Гервасий Васильевич. – Золотые руки.
– Она нейрохирургию у нас вела. Такая строгая дама.
– Что вы, что вы! – оживился Гервасий Васильевич. – Добрейшей души человек. Я бы даже сказал, излишне сентиментальна.
– Ой-ой-ой!.. – усомнился Хамраев и достал из кармана пиджака плоскую бутылочку с румынским коньяком.
Гервасий Васильевич убрал пустую бутылку под стол и обиженно заявил:
– Слушайте, Сарвар, ну кому лучше знать? Полина Яковлевна была моим ассистентом!
– Я это знаю, Гервасий Васильевич, – тихо сказал Хамраев.
– Какого же черта вы тогда спрашиваете, знаю ли я Полину Кричевскую? – разозлился Гервасий Васильевич.
– Я хотел спросить – «помните ли», а не «знаете ли»…
– Я все помню, – вздохнул Гервасий Васильевич. – Вы где институт-то кончали?
– В Москве, – ответил Хамраев. – Давайте выпьем.
Недели через две Гервасий Васильевич уже знал все о медицинских делах этого городка. О недостатке хирургов, о трудностях с медикаментами – обо всем, на что мог пожаловаться Хамраев любому человеку, от которого не ждет ни помощи, ни участия.
Как-то Хамраев не пришел на ставшую теперь обычной вечернюю прогулку, и Гервасий Васильевич решил сам зайти за ним. Встретила его мать Хамраева, худенькая обаятельная старушка Робия Абдурахмановна, и сказала, что Сарвар в клинике. Его туда срочно вызвали.
От нечего делать Гервасий Васильевич пошел в клинику. Вернее, не в клинику, а просто так, по направлению к городской больнице. Может быть, Хамраев скоро освободится и они еще успеют погулять перед сном.
Хамраева Гервасий Васильевич увидел уже выходящим из калитки больничного сада.
– Что там у вас стряслось? – спросил Гервасий Васильевич.
Хамраев посмотрел на него усталыми глазами и ответил:
– Худо дело, Гервасий Васильевич… Человек помер.
– От чего?
– От безграмотности… От безграмотности врача, делавшего операцию.
– А все-таки? Конкретнее.
– Позавчера удалили больному малоизмененный отросток, а сегодня больной скончался от нераспознанной прободной язвы желудка.
– Что же они, не видели, что оперируют аппендицит в условиях перитонита?
– Значит, не видели…
– Черт бы их побрал! – выругался Гервасий Васильевич. – Что за средневековье?!
– Вот такие дела, Гервасий Васильевич, – сказал Хамраев.
Они стояли у забора больничного сада, и только желтый свет углового фонаря освещал их в черноте этого азиатского вечера.
– Слушайте, вы, заведующий горздравотделом! – вдруг зло сказал Гервасий Васильевич и еле удержался от того, чтобы не схватить Хамраева за отвороты пиджака. – Вы что думаете, будто я тешу себя мыслью, что вам, молодому, здоровому, интересно проводить время со мной, старым хрычом? Да? Вы думаете, я не понимаю, что вам от меня нужно? Какого… вы плетете вокруг меня кружева? Нужен вам хирург или нет? Я вас спрашиваю: нужен я вам или нет? – повторил Гервасий Васильевич.
– Нет! – жестко ответил Хамраев. – Мне – нет. А вот больным вы еще могли бы понадобиться.
– Чего же вы молчали, черт вас побери?! Я буду работать в вашей вонючей клинике рядовым хирургом, слышите? И никаких месткомов, никаких профкомов, никаких комиссий по снятию остатков больничного пищеблока!.. Слышите?
– Слышу! – улыбнулся Хамраев.
– Какого черта вы улыбаетесь? – завизжал от злости Гервасий Васильевич.
С тех пор утекло много воды, и сейчас, спускаясь в приемный покой, Гервасий Васильевич думал о том, что он скажет этому пареньку из цирка, который плачет и просит, чтобы его пустили к Волкову.