Страница:
Волков еще из кресла видел, как по трапу стали спускаться сидевшие в первых двух салонах ребята. Они сразу же попадали в кольцо журналистов, принимали крошечные букетики неведомых цветов и складывали сумки и чемоданчики на маленький грузовой электрокар.
Когда Волков, обвешанный сумками и свертками, последним спустился с трапа, он увидел, что маленький электрокар, заваленный ручной кладью, уже бодро катит в сторону от самолета... Волков прикинул на глаз расстояние до электрокара и понял, что тащить на себе эти сумки, свертки, рассыпающиеся журналы ему ужасно не хочется.
И тут его взгляд упал на стоящего около трапа здоровенного парнягу в джинсах и яркой рубашке. Парня буквально распирала тяжелая, очень рельефная мускулатура.
По всей вероятности, парень принадлежал к клану присамолетной прислуги, й Волков неожиданно для себя крикнул этому парню:
– Эй, бой! Ком цу мир! Абер шнель!..
Почему он обратился к этому парню по-немецки, Волков и сам не понял. Может быть, потому, что никак не мог вспомнить, как это нужно сделать на французском языке? А может быть, потому, что за месяц до вылета в Грецию сорок дней отработал в международной программе берлинского цирка Буш?
Однако парень в джинсах понял, что Волков обращается к нему, и улыбнулся.
Волков тоже улыбнулся парню, повесил на его толстенную шею сумки компании «Эр Франс», сунул ему в руки свертки и журналы и показал на удаляющийся электрокар с багажом.
Парень кивнул – дескать, «понял» – и легко побежал за электрокаром. Он догнал его уже метрах в полутораста от самолета и на ходу сложил все вещи Волкова.
Волков полез в карман (он уже трижды работал за границей и знал, что подобные услуги обязательно оплачиваются), но ничего, кроме серебряного доллара, там не обнаружил. И тогда Волков вынул доллар, взял здоровую ручищу этого парня и вложил доллар в огромную ладонь. А потом с удовольствием хлопнул парня по спине и, улыбаясь, сказал:
– Спасибо, кореш! – и оглянулся весело: знай, мол, наших!
Парень обалдело разглядывал доллар.
И тут все бросились к Волкову и к этому парню – захохотали, зааплодировали; репортеры прямо на пупе вертелись, фотографируя Волкова и парня со всех сторон.
Волков понятия не имел, что этот паршивый доллар произведет такой эффект. Но он улыбался в объективы и кому-то наспех давал автографы.
Наконец парень понял, что получил на чай.
Он подбросил доллар на ладони, рассмеялся и, с трудом выговаривая русское слово, сказал:
– Спа-си-бо.
И все опять зааплодировали, захохотали, фоторепортеры снова защелкали камерами, но в эту секунду к Волкову пробрался совершенно белый от ужаса руководитель гастрольной группы и, наскоро улыбнувшись парню, забормотал:
– Пардоне муа, месье... Пардоне муа...
Он вытащил Волкова из плотного кольца хохочущих журналистов и отчаянно зашептал:
– Волков!.. Ты сошел с ума!.. Что ты наделал!..
– А что такое?.. Что случилось-то?
– Боже мой! Он еще спрашивает!.. Становись немедленно со всеми вместе...
И руководитель гастролей подтолкнул Волкова к Милке и Кире.
Волков протиснулся между Милкой и Кирой.
– Ну ты дал раскрутку! – восхищенно сказал дрессировщик собак Гена Рябкин.
– Братцы! – взмолился Волков. – Что случилось? Я что-нибудь не так сказал?..
Кира была обеспокоена.
– Какой-то ляп, – задумчиво сказала она. – Но какой?..
– Волков, – шепнула Милка, – ты, случайно, не объявил войну Греции? Бывает, просто так с языка сорвется... А?
– Заткнись, умоляю!.. – ответил Волков.
Он попытался отыскать глазами здоровенного парня, но того уже окружила группа каких-то очень респектабельных людей, и половина из них что-то серьезно говорила парню, а половина продолжала хохотать.
– Товарищи! Товарищи!.. – надсадно закричал руководитель гастролей. – Товарищи артисты! Будьте любезны, встаньте все вместе и немножко подровняйтесь!.. Я должен представить вас господину Христо Аргириди... И пожалуйста, разберитесь по номерам!
Все построились в одну длинную полукруглую шеренгу, а руководитель гастролей, переводчик и один из посольских подошли к группе людей, окружавших парня в джинсах.
Руководитель гастролей что-то сказал, переводчик что-то перевел, и парень в джинсах, развернув саженные плечи, шагнул к ним.
Он широко улыбнулся всей шеренге, на какую-то долю секунды задержал взгляд на Волкове и произнес длинную фразу по-гречески.
– Господин Аргириди, – подхватил переводчик, – приветствует артистов Московского цирка на земле Древней Эллады и считает, что, если здесь, в Греции, русский цирк покажет хотя бы половину того, что видел господин Аргириди, будучи гостем Москвы, Афины будут покорены...
Парень в джинсах добавил что-то еще, и переводчик закончил его фразу:
–...покорены так же, как были покорены русским цирком Париж, Лондон и Брюссель!
Все зааплодировали.
Волков ошарашенно смотрел на парня и понимал, что влип в историю. Чтоб он провалился, этот Саня, со своим долларом!..
А почетный гражданин Афин в потертых джинсах с тусклым фирменным клеймом на заднем кармане, один из богатейших людей Греции, гораздо больше смахивающий на штангиста полутяжелого веса, чем на миллионера, господин Христо Аргириди уже подходил к началу неровной полукруглой шеренги советских артистов цирка.
– Руководитель номера «Джигиты Северной Осетии» Мурад Созиев, – представил руководитель гастролей.
Переводчик повторил то же самое по-гречески, и двое здоровых парней с удовольствием пожали друг другу руки.
Аргириди был одного роста с Мурадом, и Мурад, наверное, не уступал Аргириди в физической силе.
– Эквилибрист Владимир Гречинский... – подошел к Володе руководитель гастролей.
Переводчик открыл было рот, но Аргириди усмехнулся и сказал:
– Но, но... Же лё компран бьен. – Он протянул Гречинскому руку и медленно сказал: – Здрас-туй-те!
Все засмеялись, и Аргириди, очень довольный собой, двинулся дальше. Руководитель гастролей представлял каждого, Аргириди каждому пожимал руку и каждому говорил: «Здрас-туй-те!»
Однако с самого начала обхода шеренги он несколько раз искоса поглядывал в дальний конец строя, где стоял Волков, и было видно, что Аргириди ждет не дождется, когда подойдет наконец к Волкову. Этого ждали все. Ждал и Волков...
– Это наша последняя поездка, – одними губами сказала Кира.
– Убийство в Сараеве развязало Первую мировую войну, – зашептала Милка. – Интересно, чем кончится этот небольшой международный скандальчик? Волков, ты не помнишь, как звали того типа, который ухлопал эрцгерцога?..
– Да провалитесь вы!.. – простонал Волков.
Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.
– Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, – напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: – Господин Христо Аргириди.
Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.
Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:
– Парле ву Франсе, Дмитрос?
– Тре маль... – махнул рукой Волков.
– Э бьен! – кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.
Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.
Переводчик прыснул и сказал:
– Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях...
– Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
– Лечить.
– Ампутация?
– Он акробат... – сказал Гервасий Васильевич. – Жалко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
– Вы отрицаете первый диагноз?
– А как там? Ну-ка прочтите...
– Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
– Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили... Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был не стерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису...
– А красные продольные полосы?
– А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита...
– Рожа?
– Ну, если хотите, рожа...
– Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
– Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
– Он просит, чтобы его пустили к Волкову...
– Исключено.
– Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
– Скатертью дорога.
– А что с Волковым?
– Записывайте...
– Я запомню...
– Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности – раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия – два. Внутривенные вливания антисептических растворов – три. Дробные переливания крови – четыре. И сердечные тонизирующие средства – пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение...
– Какое?
– Очень вероятен гнойный перикардит... Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
– Да.
– Я скоро приду.
– А если прорисуется?
– Тогда придется делать пункции перикарда...
– С антибиотиками?
– Да. Этот парнишка действительно плачет?
– Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
– Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду...
– Хорошо, Гервасий Васильевич.
После войны Гервасий Васильевич жил в Москве. Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется – чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее... А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «...век буду помнить...», «...не побрезгуйте приглашением» или «... Бога за вас молить».
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области – осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии... Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» – уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи – любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцати раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату – в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку... Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна – прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма...
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
– Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но... Я понимаю, нужно было, наверное, раньше...
«Он женился...» – подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе...
– Я женюсь, пап... – сказал сын. – То есть вообще-то я уже женился, но... Мы еще не расписались.
Гервасий Васильевич молчал.
– Она в педагогическом учится, – сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
– Ну так прекрасно же!.. – Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. – Чего же ты волнуешься?
Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
– У нас будет ребенок...
Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
– Через шесть месяцев.
– Я приеду к тебе, – быстро сказал Гервасий Васильевич. – Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
... Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель – грязекаменный поток – вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках...
И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома – старого Кенжетая Абдукаримова.
Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню – кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить... Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын – бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения...
Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
– У тебя гость, – сказал Кенжетай.
– Кто? – спросил Гервасий Васильевич.
– Хороший человек, – ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
– Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
– Добрый вечер. – Гервасий Васильевич пожал руку парня. – Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.
«Это его сослуживец... – подумал Гервасий Васильевич. – Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время?»
Как-то к нему уже приходили приятели его сына – молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились – когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится...
– Гервасий Васильевич! – рассмеялся Хамраев. – Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!
– С каким днем, рождения? – удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: – Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо... А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то...
– Сейчас я вам все объясню, – сказал Хамраев. – Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.
Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.
– Вы же все равно не готовы к приему гостей, – говорил Хамраев. – А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста... Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..
И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.
– Слушайте! – сказал Хамраев. – Нет, подождите... Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу...
Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:
– Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.
Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.
– Честно говоря, мы ее распечатали, – сказал Хамраев. – Знаете, телеграммы бывают разные...
– Пустяки, – сказал Гервасий Васильевич.
Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».
Гервасий Васильевич сидел потрясенный я растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча девятьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.
– Почему вы загрустили? – спросил Хамраев. – Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.
Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.
– Вы принесли мне гораздо больше, – сказал Гервасий Васильевич.
Хамраев смущенно рассмеялся.
– Нет, все-таки Восток – могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» – и так далее... Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.
Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасии Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или так же неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.
Когда Волков, обвешанный сумками и свертками, последним спустился с трапа, он увидел, что маленький электрокар, заваленный ручной кладью, уже бодро катит в сторону от самолета... Волков прикинул на глаз расстояние до электрокара и понял, что тащить на себе эти сумки, свертки, рассыпающиеся журналы ему ужасно не хочется.
И тут его взгляд упал на стоящего около трапа здоровенного парнягу в джинсах и яркой рубашке. Парня буквально распирала тяжелая, очень рельефная мускулатура.
По всей вероятности, парень принадлежал к клану присамолетной прислуги, й Волков неожиданно для себя крикнул этому парню:
– Эй, бой! Ком цу мир! Абер шнель!..
Почему он обратился к этому парню по-немецки, Волков и сам не понял. Может быть, потому, что никак не мог вспомнить, как это нужно сделать на французском языке? А может быть, потому, что за месяц до вылета в Грецию сорок дней отработал в международной программе берлинского цирка Буш?
Однако парень в джинсах понял, что Волков обращается к нему, и улыбнулся.
Волков тоже улыбнулся парню, повесил на его толстенную шею сумки компании «Эр Франс», сунул ему в руки свертки и журналы и показал на удаляющийся электрокар с багажом.
Парень кивнул – дескать, «понял» – и легко побежал за электрокаром. Он догнал его уже метрах в полутораста от самолета и на ходу сложил все вещи Волкова.
Волков полез в карман (он уже трижды работал за границей и знал, что подобные услуги обязательно оплачиваются), но ничего, кроме серебряного доллара, там не обнаружил. И тогда Волков вынул доллар, взял здоровую ручищу этого парня и вложил доллар в огромную ладонь. А потом с удовольствием хлопнул парня по спине и, улыбаясь, сказал:
– Спасибо, кореш! – и оглянулся весело: знай, мол, наших!
Парень обалдело разглядывал доллар.
И тут все бросились к Волкову и к этому парню – захохотали, зааплодировали; репортеры прямо на пупе вертелись, фотографируя Волкова и парня со всех сторон.
Волков понятия не имел, что этот паршивый доллар произведет такой эффект. Но он улыбался в объективы и кому-то наспех давал автографы.
Наконец парень понял, что получил на чай.
Он подбросил доллар на ладони, рассмеялся и, с трудом выговаривая русское слово, сказал:
– Спа-си-бо.
И все опять зааплодировали, захохотали, фоторепортеры снова защелкали камерами, но в эту секунду к Волкову пробрался совершенно белый от ужаса руководитель гастрольной группы и, наскоро улыбнувшись парню, забормотал:
– Пардоне муа, месье... Пардоне муа...
Он вытащил Волкова из плотного кольца хохочущих журналистов и отчаянно зашептал:
– Волков!.. Ты сошел с ума!.. Что ты наделал!..
– А что такое?.. Что случилось-то?
– Боже мой! Он еще спрашивает!.. Становись немедленно со всеми вместе...
И руководитель гастролей подтолкнул Волкова к Милке и Кире.
Волков протиснулся между Милкой и Кирой.
– Ну ты дал раскрутку! – восхищенно сказал дрессировщик собак Гена Рябкин.
– Братцы! – взмолился Волков. – Что случилось? Я что-нибудь не так сказал?..
Кира была обеспокоена.
– Какой-то ляп, – задумчиво сказала она. – Но какой?..
– Волков, – шепнула Милка, – ты, случайно, не объявил войну Греции? Бывает, просто так с языка сорвется... А?
– Заткнись, умоляю!.. – ответил Волков.
Он попытался отыскать глазами здоровенного парня, но того уже окружила группа каких-то очень респектабельных людей, и половина из них что-то серьезно говорила парню, а половина продолжала хохотать.
– Товарищи! Товарищи!.. – надсадно закричал руководитель гастролей. – Товарищи артисты! Будьте любезны, встаньте все вместе и немножко подровняйтесь!.. Я должен представить вас господину Христо Аргириди... И пожалуйста, разберитесь по номерам!
Все построились в одну длинную полукруглую шеренгу, а руководитель гастролей, переводчик и один из посольских подошли к группе людей, окружавших парня в джинсах.
Руководитель гастролей что-то сказал, переводчик что-то перевел, и парень в джинсах, развернув саженные плечи, шагнул к ним.
Он широко улыбнулся всей шеренге, на какую-то долю секунды задержал взгляд на Волкове и произнес длинную фразу по-гречески.
– Господин Аргириди, – подхватил переводчик, – приветствует артистов Московского цирка на земле Древней Эллады и считает, что, если здесь, в Греции, русский цирк покажет хотя бы половину того, что видел господин Аргириди, будучи гостем Москвы, Афины будут покорены...
Парень в джинсах добавил что-то еще, и переводчик закончил его фразу:
–...покорены так же, как были покорены русским цирком Париж, Лондон и Брюссель!
Все зааплодировали.
Волков ошарашенно смотрел на парня и понимал, что влип в историю. Чтоб он провалился, этот Саня, со своим долларом!..
А почетный гражданин Афин в потертых джинсах с тусклым фирменным клеймом на заднем кармане, один из богатейших людей Греции, гораздо больше смахивающий на штангиста полутяжелого веса, чем на миллионера, господин Христо Аргириди уже подходил к началу неровной полукруглой шеренги советских артистов цирка.
– Руководитель номера «Джигиты Северной Осетии» Мурад Созиев, – представил руководитель гастролей.
Переводчик повторил то же самое по-гречески, и двое здоровых парней с удовольствием пожали друг другу руки.
Аргириди был одного роста с Мурадом, и Мурад, наверное, не уступал Аргириди в физической силе.
– Эквилибрист Владимир Гречинский... – подошел к Володе руководитель гастролей.
Переводчик открыл было рот, но Аргириди усмехнулся и сказал:
– Но, но... Же лё компран бьен. – Он протянул Гречинскому руку и медленно сказал: – Здрас-туй-те!
Все засмеялись, и Аргириди, очень довольный собой, двинулся дальше. Руководитель гастролей представлял каждого, Аргириди каждому пожимал руку и каждому говорил: «Здрас-туй-те!»
Однако с самого начала обхода шеренги он несколько раз искоса поглядывал в дальний конец строя, где стоял Волков, и было видно, что Аргириди ждет не дождется, когда подойдет наконец к Волкову. Этого ждали все. Ждал и Волков...
– Это наша последняя поездка, – одними губами сказала Кира.
– Убийство в Сараеве развязало Первую мировую войну, – зашептала Милка. – Интересно, чем кончится этот небольшой международный скандальчик? Волков, ты не помнишь, как звали того типа, который ухлопал эрцгерцога?..
– Да провалитесь вы!.. – простонал Волков.
Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.
– Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, – напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: – Господин Христо Аргириди.
Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.
Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:
– Парле ву Франсе, Дмитрос?
– Тре маль... – махнул рукой Волков.
– Э бьен! – кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.
Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.
Переводчик прыснул и сказал:
– Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях...
– Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
– Лечить.
– Ампутация?
– Он акробат... – сказал Гервасий Васильевич. – Жалко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
– Вы отрицаете первый диагноз?
– А как там? Ну-ка прочтите...
– Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
– Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили... Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был не стерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису...
– А красные продольные полосы?
– А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита...
– Рожа?
– Ну, если хотите, рожа...
– Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
– Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
– Он просит, чтобы его пустили к Волкову...
– Исключено.
– Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
– Скатертью дорога.
– А что с Волковым?
– Записывайте...
– Я запомню...
– Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности – раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия – два. Внутривенные вливания антисептических растворов – три. Дробные переливания крови – четыре. И сердечные тонизирующие средства – пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение...
– Какое?
– Очень вероятен гнойный перикардит... Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
– Да.
– Я скоро приду.
– А если прорисуется?
– Тогда придется делать пункции перикарда...
– С антибиотиками?
– Да. Этот парнишка действительно плачет?
– Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
– Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду...
– Хорошо, Гервасий Васильевич.
После войны Гервасий Васильевич жил в Москве. Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется – чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее... А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «...век буду помнить...», «...не побрезгуйте приглашением» или «... Бога за вас молить».
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области – осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии... Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» – уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи – любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцати раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату – в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку... Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна – прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма...
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
– Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но... Я понимаю, нужно было, наверное, раньше...
«Он женился...» – подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе...
– Я женюсь, пап... – сказал сын. – То есть вообще-то я уже женился, но... Мы еще не расписались.
Гервасий Васильевич молчал.
– Она в педагогическом учится, – сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
– Ну так прекрасно же!.. – Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. – Чего же ты волнуешься?
Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
– У нас будет ребенок...
Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
– Через шесть месяцев.
– Я приеду к тебе, – быстро сказал Гервасий Васильевич. – Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
... Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель – грязекаменный поток – вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках...
И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома – старого Кенжетая Абдукаримова.
Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню – кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить... Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын – бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения...
Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
– У тебя гость, – сказал Кенжетай.
– Кто? – спросил Гервасий Васильевич.
– Хороший человек, – ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
– Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
– Добрый вечер. – Гервасий Васильевич пожал руку парня. – Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.
«Это его сослуживец... – подумал Гервасий Васильевич. – Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время?»
Как-то к нему уже приходили приятели его сына – молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились – когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится...
– Гервасий Васильевич! – рассмеялся Хамраев. – Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!
– С каким днем, рождения? – удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: – Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо... А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то...
– Сейчас я вам все объясню, – сказал Хамраев. – Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.
Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.
– Вы же все равно не готовы к приему гостей, – говорил Хамраев. – А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста... Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..
И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.
– Слушайте! – сказал Хамраев. – Нет, подождите... Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу...
Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:
– Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.
Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.
– Честно говоря, мы ее распечатали, – сказал Хамраев. – Знаете, телеграммы бывают разные...
– Пустяки, – сказал Гервасий Васильевич.
Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».
Гервасий Васильевич сидел потрясенный я растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча девятьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.
– Почему вы загрустили? – спросил Хамраев. – Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.
Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.
– Вы принесли мне гораздо больше, – сказал Гервасий Васильевич.
Хамраев смущенно рассмеялся.
– Нет, все-таки Восток – могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» – и так далее... Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.
Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасии Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или так же неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.