-- Кстати, предложение "Юниверсал моторс" еще не отпало? Тебе
непременно надо туда устроиться. Ведь, в конце концов, у тебя квалификация
куда выше, чем у Шарля, а он зарабатывает сорок тысяч в месяц. Почему бы
тебе не получать столько же? У него ведь даже нет диплома инженера.
-- Но у него зато коммерческое образование.
-- Неважно, им нужны инженеры. Они ведь сами предложили тебе...
Она размечталась о будущем.
-- А мне надо будет пристроиться в какую-нибудь газету.
Или на радио. У нее, говорит она, очень "микрофонный" голос. Хотя
журналистика, пожалуй, больше подходит. Он ласково напоминает ей, что у нее
уже двухмесячная беременность и что скоро она, возможно, не сможет работать
вне дома. Нет, она с ним не согласна. В наш век (говорит она) женщины
вкалывают до самых родов. Она вовсе не намерена запереться в меблирашке на
семь месяцев, торчать на кухне да шить приданое. Она слишком активна по
натуре, чтобы вести такую затворническую жизнь. Ей во что бы то ни стало
надо быть при деле.
-- При каком деле?
-- Ни при каком. Вообще при деле. Участвовать в жизни. Во всем, что
происходит. Я хочу быть при деле. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Наконец она согласилась, что пора спать, но этому предшествовала
ежедневная церемония вечернего туалета, обряд приготовления к ночи. Обычно
он просматривал газеты, ожидая, когда она вернется и он сможет пойти в
ванную. Но сегодня, вместо того чтобы взяться за чтение, он лежит на спине,
подложив ладони под затылок, и глядит в потолок. Тишину нарушают сперва
только бульканье льющейся воды да непрекращающееся гуденье в водопроводных
трубах. Потом сосед за стеной начинает вертеться на кровати и снова что-то
бормочет во сне.
Свет погашен; они уже больше часа в постели, но вдруг она вновь
зажигает лампу у изголовья. Она лежит голая. Он щурится и моргает от света.
Он улыбается. Он тоже голый. Несколько секунд они молча смотрят друг на
друга.
-- Ты счастлив, дорогой? -- спрашивает она шепотом.
Вместо ответа он тесно прижимается к ней, вдыхает ее запах, словно
свежий утренний воздух, утыкается в нее лицом. Она высвобождает руку и
гладит его затылок.
-- Видишь, Жиль, все хорошо.
-- Я знаю...
У него хрипловатый мальчишеский голос.
-- Но тебя что-то огорчило сегодня? Признайся.
-- Ничего. Пустяки.
-- Нет, я заметила. Раз или даже два. Правда? Я, наверно, сказала
что-то, что тебя задело.
-- Нет, честное слово...
-- Нет, да! Вот, например, насчет друзей Арианы. Когда я пожалела, что
мы не взяли их адреса. Но, знаешь, я ведь это сказала просто так. На самом
деле мне никого не хочется видеть. Ты мне веришь, Жиль, дорогой?
Он еще крепче обнимает ее и несколько раз кивает головой, как ребенок,
когда ему надо сказать "да". Она гасит свет.

Мне кажется, что вот именно с этого дня все и началось. С того самого
дня в Венеции, когда она сказала, что ей хотелось бы провести хоть одну ночь
в "Даниели", чтобы почувствовать себя богатой. Да, все началось с того дня.
Во всяком случае, так мне это кажется теперь, пять лет спустя. Конечно, и до
этого у нас бывали размолвки, случалось, пробегала тень. Например, когда я
познакомил ее со своими и потом всякий раз, когда она приходила к нам домой
одна или вместе с родителями. Ту некоторую затрудненность общения, которая
возникла у нее с моими стариками, я приписывал их застенчивости, их
старомодному прямодушию и обычному непониманию, существующему между
поколениями. И нельзя сказать, чтобы я ошибался: это факт, что все молодые,
все мои ровесники, которых я знаю, которых вижу вокруг себя, с трудом
общаются со старшими. Пожилые люди удручают их, действуют им на нервы,
наводят на них тоску. Я говорил себе: "Она как все молодые, она полностью
принадлежит своему времени. Мои родители тяготят ее не сами по себе, а
потому, что они люди другой породы, той, с которой она не хочет знаться, --
породы стариков". Еще во времена нашей помолвки нам случалось ссориться по
пустякам. Я думал: "Любовные ссоры -- у кого их не было". И наши примирения
бывали такими сладостными, что стоило нарочно ссориться ради счастья
кинуться потом друг к другу в объятья. Правда, и в день свадьбы... Ясно,
всем, конечно, ясно, какое испытание для девушки эта церемония, церемония,
во многом определяющая всю ее дальнейшую жизнь и т. д. Но в том-то и дело,
что Вероника, несмотря на белое платье и фату, не была "девушкой" в том
смысле, как это принято понимать. У нас уже не было тайн друг от друга, и
тем самым не было причины для страха (который, говорят, охватывает
новобрачных, не имеющих опыта, хотя непонятно, почему ими должен владеть
именно страх, а не радостное ожидание). Однако остается волнение, вполне
понятное, когда приходится играть главную роль в маленькой социальной
комедии, где все регламентировано традицией. Кстати, я был в полном восторге
от того, как превосходно сыграла Вероника свою роль -- она была словно
опытная профессиональная актриса, которая бдительно следит за ходом
представления и в случае нужды может заменить режиссера. Ее родители, мои,
ее подруги и друзья -- все по сравнению с ней выглядели жалкими любителями.
Не говоря уже обо мне самом, которого такого рода действо ввергает в
оцепенение, сходное с параличом. Но Вероника с таким искусством сочетала в
себе трепет с организаторским талантом и девственную скромность с
авторитарностью распорядителя, что я мог не тревожиться насчет нашего
будущего и заранее считать, что, имея такую жену, я буду как за каменной
стеной. Она наверняка возьмет руль в свои надежные руки и доблестно поведет
наш корабль, минуя опасные рифы, по бушующим волнам житейского моря. Я
искажаю факты, потому что смотрю на них с дистанции в пять лет, уже зная то,
что знаю, что мне пришлось узнать за эти годы. А тогда, в день нашей
свадьбы, мне кажется, я просто ошалел от восхищения. Я все твердил себе, что
Вероника во всех отношениях куда взрослее меня и как мне крупно повезло, что
она меня любит, а она меня действительно любила, в этом я не мог
сомневаться, иначе вообще ни в чем нельзя быть уверенным в этом мире. К
моему восхищению прибавлялось еще одно чувство, которое я назвал бы тогда
уважением, если бы у меня хватило ума разобраться в том, что я испытывал, но
теперь мне сдается, что чувство это скорее походило на страх. Да, она,
видимо, внушала мне какой-то смутный страх. Но страх этот был сбалансирован
нежно и тайно хранимыми в памяти картинами нашей близости, где роли были
распределены как должно, и поэтому я мог тешить себя иллюзией, будто я
хозяин положения... Итак, в день нашей свадьбы все шло почти как по маслу
главным образом благодаря Веронике, ее удивительному искусству всем
руководить, ни на секунду не переставая при этом быть скромной и прилично
случаю взволнованной невестой. Да, все шло почти как по маслу, почти так,
как обычно представляют себе "прекрасную" свадьбу в нашей среде -- скажем, в
среде просвещенных, свободомыслящих обывателей, у которых есть четкое
представление о том, как все это должно происходить, одним словом, у
обывателей, ограниченных в средствах, но не пахнущих нафталином. Однако
следует признать, что высшего шика не было. Что до моих -- семья у нас
скромная, безо всяких претензий, -- то они были всем довольны, даже слегка
подавлены суматошной пышностью церемонии. У ее же родни, у которой гонора
куда больше, я засек несколько чуть заметных кисловатых улыбок. Денежные
траты, потребовавшие от обеих семей предельного напряжения, были нацелены
главным образом на туалет и драгоценности невесты. Платье было сшито
достаточно знаменитым портным. Фотография Вероники могла бы украсить обложку
любого женского журнала ценою в полтора франка, а может быть, даже -- чем
черт не шутит, -- и "Вог" или "Вотр ботэ" [самые дорогие и известные журналы
мод]. А это значит... Мы из кожи вон лезли. Обе семьи выложились до
предела... Видит бог, все могло быть и хуже. Тучками, омрачившими в этот
день небосвод, были решительно неудавшееся рагу из куропаток и тетя Мирей.
_Моя_ тетя Мирей. Вот уже больше шестидесяти лет она -- родная сестра моего
отца и больше двадцати -- крест нашей семьи. Тетя Мирей -- девица, и теперь
уже мало шансов, что она изменит свое семейное положение. Ее вкус по части
одежды вызывал у нас в семье жаркие споры. В свадебном кортеже она
привлекала всеобщее внимание, потому что была в немыслимом оранжевом платье
с воланами, которое делало ее невероятно похожей на гигантского лангуста.
Увидев тетю Мирей, Вероника побледнела как полотно. Их отношения и без того
были натянутыми. А к концу обеда, когда тетя Мирей под действием сотерна
предалась необузданному веселью, ситуация стала просто катастрофической. Ее
"серебристый" смех гремел, заглушая разговоры за столом, а несколько раз
звучал столь гомерически, что все общество едва не замолкло. Я видел, каким
убийственным огнем вспыхивали глаза Вероники. Меня словно пытали на дыбе.
Думаю, что моих родителей тоже. И все-таки ожидаемой катастрофы не
произошло, хотя готов биться об заклад, что мы ходили по самому краю
пропасти. И только после того, как обед был закончен и молодые гости
предложили "закатиться" куда-нибудь на вечер и настояли, чтобы мы, Вероника
и я, пошли вместе с ними, благо наш поезд уходил только в 23 часа 30 минут,
-- только тогда Вероника сорвалась. Впрочем, ничто этого не предвещало. Мы
вышли на улицу -- человек шесть более или менее молодых людей. Началась
обычная бодяга: не знали, куда идти, ни на одном кабаке не могли
остановиться, и все эти переговоры велись искусственно-оживленным тоном, еще
больше подчеркнутым идиотскими шуточками... И вдруг Вероника расплакалась.
Это длилось недолго -- несколько раз всхлипнула и тут же взяла себя в руки.
Девушки захлопотали вокруг нее, я же сделал то, что от меня все ждали: обнял
"мою жену" за плечи и стал шепотом ее успокаивать. Эту маленькую вспышку
объяснили нервозностью и усталостью, напряжением этого дня. Однако я
подозревал (собственно говоря, я был в этом уверен), что причиной слез была
не усталость, а горечь: несмотря на дорогое платье от знаменитого портного,
весь этот день был для Вероники полон разочарований: не слишком удавшийся
обед, недостаточно элегантные подружки, не очень-то представительные мои
родители и несносная тетя Мирей... На очень короткое время, быть может, на
несколько секунд, я вдруг совсем разлюбил Веронику. Я обнимал ее за плечи,
шептал ей на ухо нежные слова, но я ее не любил. Мне даже кажется, что, если
бы я определил словами чувство, которое овладело мной в те несколько секунд,
я сказал бы себе: "Какого черта я торчу здесь рядом с этой психопаткой? Чего
ей еще надо? Какое она имеет право презирать мою семью? Что это за чужая
девица, с которой я связал свою жизнь?" Но, само собой разумеется, ничего
этого я себе тогда не сказал. Волна обиды и отчуждения, хлынувшая из самой
глубины сердца, тотчас откатила. А вечером в поезде (мы пошли на дикий
расход и ехали в двухместном купе спального вагона) мы были очень счастливы:
радость, которую мы доставляли друг другу, еще не иссякла, и перед ней все
остальное отступало.
В тот вечер в Венеции, когда хозяин траттории сам принимал у нас заказ,
я на какой-то миг снова перестал любить Веронику. Второй раз с тех пор, как
я сказал ей: "Я люблю тебя", я переставал ее любить, охваченный тем же
внутренним протестом, что и тогда, на улице, после свадебного обеда, хотя и
при совсем других обстоятельствах. Только тогда она, видимо, этого не
заметила.
Я не очень ловок в отношениях с людьми. Я не из тех, кто с улыбочкой
минует острые углы. Быть может, это придет со временем. Требования жизни и
опыт помогут мне в конце концов обрести это умение приноравливаться, эту
обходительность, которые так восхищают меня в моих современниках. В двадцать
три года, когда я встретил Веронику, я был до странности лишен этих качеств.
Ей очень не повезло, что из всех ребят моего возраста она встретила именно
меня. Но я думаю, что в жизни каждого случаются такие нелепые ошибки. Ей
следовало бы встретить кого-нибудь вроде Шарля -- парня, может, и
недалекого, но духовно и физически полностью отвечающего стереотипу времени:
атлетическая фигура и мощная челюсть. Таких теперь так охотно фотографируют
для рекламы крепких напитков и последних моделей автомобилей. "Человек,
шагающий в ногу с эпохой, пьет только коньяк "Бонето", -- или: "Такой
молодой и уже генеральный директор!" -- "Еще бы! И вот почему: Жерар всегда
всюду приезжает первым в своем роскошном..." И далее следует марка машины.
От такого типа никогда не услышишь ни одной оригинальной мысли, ничего
личного, но откровенной глупости он тоже не брякнет. Он просто будет
пересказывать то, что вычитал в двух-трех ходких еженедельниках, популярных
в среде просвещенных буржуа. Я так и слышу его разглагольствования -- хорошо
поставленный голос, металлический тембр, и эти интонации, которые тотчас
вызывают в памяти образ изысканных и мрачных улиц в районе Пасси или парка
Монсо. Если говорят, к примеру, об Алжире, он скажет: "Вот как мы должны
были поступить", -- или, касаясь Европейского содружества наций, изречет:
"Позиция, которую мы занимаем в "Общем рынке"..." -- словно он воплощает в
себе и Францию и будущее нации. Он ведет себя как завсегдатай в самых
шикарных ресторанах. С видом знатока он дегустирует вино и небрежным кивком
дает понять метрдотелю, стоящему в позе почтительного ожидания (внешне
почтительного), что это местное вино вполне приемлемо. Он отлично
разбирается в сортах виски, в сигарах и, конечно, в автомобилях. Зато он
абсолютно не понимает смешного, в его словах нет даже намека на иронию,
такие вот лбы начисто лишены чувства юмора, иначе они не были бы тем, что
они есть. Но у него имеется в запасе, поскольку это модно, репертуар мрачных
анекдотов, абсолютно не смешных, макабрических и уныло-злобных. Он
расскажет, допустим, о маленьком мальчике, который просит отца повести его
на каток. А отец ему отвечает: "Дурак, куда тебе кататься на коньках, у тебя
же ноги отрезаны по самую задницу". Услышав такой анекдотец, он не
рассмеется, а изречет замогильным голосом с серьезной миной гробовщика:
"Смешно-о-о", удлиняя гласную в конце слова. А если бы он был чуть-чуть
поинтеллигентней (такие тоже встречаются среди молодой поросли
буржуазно-технократических джунглей, где самый отпетый конформизм трусливо
маскируется под анархизм, чисто словесный, конечно, и вполне безобидный), он
сказал бы: "Этот анекдот разом перечеркивает все священные табу. Осмеяно
решительно все -- и детство, и увечье, и родительская любовь!.." Меня такие
типы умиляют... Бедняги, какие усилия приходится им ежеминутно тратить,
чтобы не ударить лицом в грязь. Да, в самом деле, достоинство западного
человека, представителя белой расы, на которое ныне так посягают, нашло себе
убежище в этом архетипе молодого, элегантного французского буржуа,
оперативного и удачливого, да еще непременно с легким креном влево.
Я влюбился в Веронику с первого взгляда. И не только потому, что она
была красивой -- разве влюбляешься в красоту? Просто к тому времени я уже
созрел для любви. Я хотел любить. Она подвернулась мне в самый благоприятный
момент. В другой день я мог бы встретить ее и даже не обратить внимания или,
во всяком случае, не испытать при этом ничего, кроме обычного мимолетного
волнения, которое охватывает всякий раз, когда видишь на улице изящный
силуэт или приятное лицо. Случай свел нас как-то зимним вечером во дворце
Шайо на концерте "Музыкальной молодежи". В тот год я вместе с двумя-тремя
приятелями посещал эти концерты. В антракте нас познакомили, назвали только
имена. Вероника, Жиль. Мы сразу перешли на "ты". В нашем маленьком суровом
мирке, где все были "товарищами", друг другу говорили только "ты". Мне не
очень понравилось ее имя, оно показалось мне вычурным и фальшиво-изысканным.
Впрочем, оно ей и не подходило. Имя Вероника как-то связано с представлением
о томности тридцатых годов прошлого века или с гривуазным кокетством эпохи
Второй империи. Моя же Вероника не была ни томной, ни манерной. Это была
современная девушка, очень в себе уверенная, может быть, даже излишне
раскованная, но ее свободные манеры были в пределах хорошего вкуса. Она
говорила резко, глядела собеседнику прямо в зрачки, смеялась, пожалуй,
чересчур громко и курила, как мальчишка, "Голуаз" [сорт дешевых крепких
сигарет]. Не знаю, что именно покорило меня. Может быть, ее голос, какие-то
неожиданные, интригующие интонации (которыми Вероника, как я потом
обнаружил, прекрасно владела), хрипловатый тембр, удивительно красивый и
завораживающий. Большой жадный рот, смягченный трогательными ямочками в
углах губ. Одним словом, я тут же остро захотел ей понравиться. Повторяю, я
готов был влюбиться в первую встречную девчонку, которой я пришелся бы по
душе, лишь бы она хоть в какой-то мере внешне соответствовала тому типу,
который меня волновал. А Вероника ему соответствовала, да еще как! Едва нас
познакомили, как она вовсе перестала обращать внимание на всех остальных и
сосредоточилась исключительно на мне. Эта откровенность привела меня в
восторг... С тем же успехом она могла бы меня и насторожить. Но я уже
отметил у своих сверстников, и девушек и ребят, удивительную свободу в
выражении своих симпатий и антипатий. Да и я сам в этом отношении не
обременял себя особым деликатничаньем. К тому же наш моральный кодекс
настоятельно предписывал нам непосредственность, отвращение к лицемерию и
накладывал запрет на ложь во имя вежливости. Мы даже кичились друг перед
другом нарочитой грубостью, которую, впрочем, старшее поколение
приветствовало в нас, словно добродетель. Короче говоря, Вероника в первую
же нашу встречу дала мне понять, что я ей не безразличен. Я загорелся. Все
решилось в тот самый вечер. Мы отдались нашей любви с неистовством и
безрассудством, равно неискушенные в том, в чем большинство наших
сверстников уже давным-давно преуспело. Впрочем, я все равно бы не мог
перенять их тривиальный опыт. Я всецело отдавался порывам... И все же в один
прекрасный день (он не заставил себя долго ждать) мне пришлось спуститься на
землю. Вероника сказала мне, причем без особого волнения и тревоги, что она
скорее всего беременна. Это известие сперва ошеломило меня, а потом, почти
без перехода, меня охватила безумная радость. В первый миг мне показалось,
что произошла какая-то нелепость чуть ли не непристойного свойства. Минуту
спустя я уже не помнил себя от счастья. И тут же заговорил о женитьбе.
Мои родители приняли это с удивительным благодушием. Для них, как и для
меня, не было и тени сомнения: я женюсь на ней, вот и все. В нашем доме
никогда не заводили разговоров о нравственности, потому что нравственность
подразумевалась сама собой. Без всяких обсуждений каждому было ясно, что
хорошо и что плохо, и выбор, конечно, был всегда однозначным.
Вероника же, напротив, натолкнулась в своей семье на большие трудности.
Интеллигентность и прогрессивность взглядов, присущая ее домашним, иногда
странным образом давала сбой. Конечно, будь я из числа "молодых
административных кадров", все пошло бы по-другому: ложный шаг их дочери был
бы искуплен сладостно современным смыслом слов "продвижение по службе". Но я
не был из числа "молодых административных кадров".
Я тогда еще не отдавал себе отчета в том, до какой степени Вероника
дочь своих родителей. Я осознал это только в Венеции, когда она призналась в
жгучем желании провести хоть одну ночь в "Даниели". Не в первый раз она не
скрывала своей неудовлетворенности чем-либо, "обсчитанности", по выражению
ее подруги Арианы ("Я почувствовала себя обсчитанной", -- говорила Ариана,
когда хотела сказать, что ее что-то разочаровало). И прежде я не раз имел
случай убедиться, что Вероника любит деньги, роскошь, хочет блистать в
обществе. Но меня это нимало не огорчало. Я считал это чертой юности,
которая в дальнейшем, под гнетом ответственности, наваливающейся на человека
в зрелом возрасте, непременно сгладится. "Она просто избалованная девочка".
И еще -- как бы это выразить? -- она сама казалась мне чем-то вроде предмета
роскоши: ее красота, манеры, одежда -- на всем было как бы клеймо качества,
которым я гордился. Да и как я мог упрекнуть ее в том, что она была такой,
какой была, раз именно это меня, по сути дела, и восхищало в ней. К тому же
я лениво надеялся, что со временем смогу раздобыть для этой драгоценности
достойную оправу. Придется только запастись терпением, но мы молоды и
влюблены друг в друга, мы сумеем подождать. Однако в тот день в Венеции я
впервые испугался. Страх этот был едва осознанный, и я всеми силами пытался
подавить его в себе. Стенания Вероники по поводу того, что мы остановились
не в "Даниели", были, видимо, первым пробившимся наверх родничком из
огромного подспудного озера. То ли внутреннее давление достигло тогда
критического предела, то ли ослабли пласты сопротивления, но так или иначе
на поверхности зажурчали слабые струйки и других фраз -- этакие крошечные
фонтанчики, в которых прорывались какие-то сожаления, желания, обиды: почему
мы купаемся на самом дешевом пляже, а не на тех, что предназначены для
богатых туристов? Почему мы не знакомы с каким-нибудь богатым иностранцем,
владельцем палаццо? Почему так тонки стены нашего номера? Почему мы должны
возвращаться в наш пансион до полуночи? И дело было не только в словах.
Взгляд тоже вдруг становился обвиняющим. Например, взгляд, которым она
окидывала мою одежду. Еще до свадьбы Вероника, подтрунивая надо мной, как бы
в шутку сказала, что я далеко не эталон элегантности. Чтобы смягчить
обидность подобных замечаний, сказанных, правда, милым тоном, она делала
вид, будто ей симпатична моя "богемистость", как она это называла. "Пора мне
за тебя взяться", -- говорила она, или еще: "Ты настоящий парень, тебе
неважно, что на тебе надето. Не то что эти пижоны, которые кокетливей любой
девчонки". Но она явно хотела, чтобы я был одет получше. На другой день
после приезда в Венецию я надел новый костюм, который купил специально для
нашего путешествия. Вероника этого костюма еще не видела и сразу же окинула
его ледяным оценивающим взглядом: "Откуда он?" Я назвал магазин. Она криво
усмехнулась: "Ясно. Бедненький мой Жиль. К счастью, теперь я сама буду
покупать тебе костюмы. Но скажи, дорогой, неужели у тебя никогда не было
товарища, с которым ты мог бы посоветоваться на этот счет?" Это было,
насколько мне помнится, первое маленькое унижение, которое я вытерпел от
нее, хотя она отнюдь не хотела меня обидеть. За первым последовало много
других, куда более чувствительных. Но Вероника не была ни грубой, ни
черствой. Она почувствовала, что больно задела меня, и весь вечер
восхитительно старалась как-нибудь это загладить. Я обязан моему
злосчастному костюму чудесными минутами.
Я заметил также, что она всегда как бы играет роль. Я хочу сказать, что
она все время что-то изображает то ли для себя самой, то ли для других (а
скорее всего и то и другое вместе). Даже когда мы бывали только вдвоем. А в
Венеции мы все время бывали только вдвоем. Например, вечером того самого дня
произошли два незначительных эпизода. Сперва в ресторане, а потом в баре
"Гарри". Мне показалось, что она ведет себя неестественно, разыгрывает
какой-то спектакль, а может быть, просто привлекает к себе внимание.
Помнится, я даже отметил это. Я сказал, что наш обед напоминает мне кадр из
какого-то кинофильма. Она смутилась. Я попал в точку: она и в самом деле
словно видела себя на экране. А позже, в баре "Гарри", она оживленно
болтала, смеялась и все прочее -- для публики. Это было очевидно. А публика
состояла из троих сутенеров. Для них, для этих подонков, она изображала
прелестную иностранку, этакую ультрасовременную диву, завсегдатая
космополитических баров. "Ладно! -- сказал я себе. -- Она как ребенок, это
все издержки возраста, а может быть, и социального происхождения. Это
пройдет". И еще: "Она кокетка. Были бы зрители, а кто, ей безразлично. Это,
должно быть, лежит в самой природе вечно женственного". Но все же у меня
стало тревожно на душе, я как-то растерялся. Почему она играет, даже когда
нет публики? Я мучительно топтался вокруг да около истины, которую сумел
сформулировать лишь много времени спустя: она играла, чтобы обмануть себя,
чтобы заглушить свое разочарование, чтобы развеять скуку.
Разочарование оттого, что все оказалось совсем не так, как она
надеялась или мечтала. Это я учуял сразу, не успели мы переступить порог
пансиона возле La Salute. Один мой приятель порекомендовал мне этот пансион.
Слишком бурный восторг Вероники по поводу "живописности", "очарования",
"романтичности" пансиона "Рафаэли" наверняка встревожил бы меня, если б я не
хотел так же горячо, как она, уверить себя, что все к лучшему в нашем самом
удачном из всех возможных свадебном путешествии. До чего же легко себя
обманываешь! По правде говоря, когда Вероника, войдя в наш номер, вдруг
словно окаменела, прежде чем с новой силой начать восторгаться и
восхищаться, на меня на какой-то миг снизошло прозренье... Но справедливость
требует признать, что все обстояло не так уж плохо, даже наоборот. Счастье
физической близости снимало все проблемы Когда спускалась ночь, тени дня