В новых словарях «милейший» значится как «устаревшее», а в еще более давние времена сказали бы - «прелестный».

ГЛАВА ПЯТАЯ. ЗАСЛУЖЕННЫЙ ХУДОЖНИК

Суд
 
   Воспоминания в жизни Альфреда Рудольфовича занимали огромное место. Иногда весь день проходил за раскладыванием фотографий. Все пытался представить, что случилось после этой тени, солнечного пятна или неожиданно взвившейся занавески.
   А иногда и хочется заглянуть в заветную папку, но совсем нет возможности. Чаще всего мешают заказные работы, но бывают и неожиданные обстоятельства.
   Вот, например, такая каверза. Несмотря на то, что сам его облик служит подтверждением профессорского звания, от него требуют соответствующий документ.
   Мало им, что ли, высокомерного взгляда, прямой спины и черной фески над лысым черепом?
   Тут дело не в деньгах. Вернее, не в одних деньгах. Просто захотелось соотнести внешность и статус. То есть не только казаться профессором, но и на самом деле быть им.
   Альфред Рудольфович затеял тяжбу по этому поводу. Каждый день ходил в суд, как на работу. Вынужден был ознакомиться с гражданским кодексом и делал кое-какие выписки.
   Ох, и неприятное дело, эти суды! Кто еще не попробовал, пусть лучше поостережется.
   Не все же столь тверды как Альфред Рудольфович. Он-то совсем не растерялся. Решил, что раз так удачно вышло с жилконторой, то и сейчас должно получиться.
   И, действительно, все сложилось как нельзя более благоприятно. Только приготовился к долгой осаде, как получил выписку из постановления суда.
   Читал эту бумагу с замиранием сердца. Прямо-таки таял от четких формулировок и строгих учительских интонаций.
   «Леноблпрокуратура, разобрав заявление художников преподавателей Художественно-Педагогического Техникума Эберлинга и Левитского о задержке выдачи им разницы по зарплате считает совершенно недопустимой волокиту, длящуюся 9 месяцев, по отношению к двум крупным специалистам».
   Так, без всяких колебаний: выдать - и никаких разговоров. Кому выдать? Да профессору Эберлингу. Тот, кого вы принимали за доцента, есть самый настоящий профессор.
   Альфред Рудольфович представил, как засуетится училищная братия, когда решение станет известно всем.
   Возможно кто-то специально зайдет к директору посмотреть присланную с курьером бумагу.
   На ощупь попробуют: хороша! Если такую и можно использовать, то лишь для важной переписки.
   Сперва переполошатся, а потом согласятся: ну и что. Решение-то не окончательное, а промежуточное. Еще неизвестно, как все сложится на другом ведомственном этаже.
 
Сколько до берега
 
   Не в том дело, что жизнь - штука коварная. Просто всему свое время. Грош цена такой развязке, которая наступает незамедлительно.
   О дальнейших событиях можно узнать из той же бумаги. Не из самого судебного решения, а из появившейся вскоре записи в верхнем углу.
   Неизвестно кому принадлежащее перо сообщало, что постановлению дан ход. Пусть медленный, почти незаметный глазу, но все же неумолимый.
   «Квалификационная Комиссия Всер. Акад. Худ. 19. 12. 1936 г. направила во Всесоюзный комитет по делам искусства при СНК СССР ходатайство об утверждении т. Эберлинга Альфреда Рудольфовича в звании профессора живописи. Ответа от ВКИ пока не поступило».
   Такой невыразительный текст. Только словечко «пока» останавливает внимание. Оно свидетельствует о нетерпении, с каким Эберлинг и его коллеги ожидали ответа.
   Так и отвечали друг другу: пока нет. Если бы просто «нет», то значит совсем отчаялись, но в этом «пока» угадывалась перспектива.
   Как долго можно надеяться? Сколько сил хватит. Поначалу казалось, что сил много, а потом они совсем потеряли интерес.
   Все заметили, что Эберлинг поскучнел. При этом вспоминали, как еще недавно гордо поднимал голову. Так пассажиры корабля тянут вверх шею, когда хотят разглядеть берег впереди.
 
И другие обстоятельства
 
   Существует тщеславие праздное, как бы тщеславие ради тщеславия, а бывает продуманное и прагматическое.
   Альфред Рудольфович надеялся на звание лишь потому, что хотел немного облегчить себе жизнь.
   Очень уважают у нас титулы. Где-то пропустят без очереди, а в другой раз и вообще позволят не приходить.
   Глядишь, сэкономил пару часов. Да еще самого дорогого для художника дневного времени.
   Разные бывают очереди. Есть общие для всех, а есть по интересам. Это когда стоишь не в магазине, а в битком набитом коридоре творческого союза.
   Такое вот специфическое наказание. Прежде чем картину купят или возьмут на выставку, автору следует запастись терпением.
   Выйдет секретарша и выкрикнет твою фамилию. Все поглядят на тебя сочувственно, а кто-то пожмет руку или похлопает по плечу.
   Мол, нам ли терять надежду! Сколько раз проходили эту процедуру, а еще живы!
   Отчего, спросите, такая напряженность? Ведь там, за дверью, свой брат-художник. Причем не один, а целая комиссия из братьев и сестер.
 
Голова Ленина
 
   Подобные сюжеты любили в шестидесятые-семидесятые годы позапрошлого века. «Неравный брак», «Проводы начальника», «Крах банка». Называлось это «жанризм».
   И в фамилиях художников этого направления тоже чувствуется «жанризм». Хоть бы имя отвлеченно-романтическое, вроде Брюллова или Кипренского, так нет же - Пукирев, Прянишников, Корзухин.
   Уж они бы расписали эту очередь. Получили бы удовольствие от скопления разных оценок и настроений.
   И действительно, есть что разглядывать. Один ушел в себя и прислонился к стенке, другой глазами впился в дверь. Кто-то чуть посветлел лицом: значит, для него испытания позади.
   Хорошо бы это видеть на холсте в позолоченной раме, а приходится в реальности.
   Сперва показываешь, а потом ожидаешь вердикта. Еще не вынесен приговор, а уже наступаешь: что у меня не так? полгода работал! десять раз предлагали заказы, но хотелось чего-то основательного!
   Комиссия и не посмотрит на твои стенания. Не понравится - завернут. Или потребуют таких переделок, что проще написать заново.
   Однажды придрались к тому, что голова Ленина на картине Альфреда Рудольфовича вышла слишком крупной. Причем не сама по себе крупная, а в сравнении с другими.
   Как ему прикажите поступать? Да и возможно ли уменьшить голову вождя?
   Альфред Рудольфович на всякий случай не стал переспрашивать и положился на свое чутье. Оставил Ленина как есть, но решил переписать фон.
   Чуть не месяц трудился. Ведь холст назывался не «Ленин и Горький» или «Ленин и Ромен Роллан», а «Ленин выступает на митинге».
   Мысленно оденешь каждому в толпе шляпу и сравнишь с кепкой Ильича. А потом сделаешь так, чтобы было не намного больше, но и не особенно меньше.
 
Эскизы
 
   Если бы надо было предъявлять законченные работы, он бы не расстраивался. Так требуют показывать эскизы.
   Когда просят кого-то из бывших студийцев, Эберлинг не возражает. Ребята молодые, рука не набита. Он и сам часто с ними строг.
   Ну а ему за что? Еще вчера небрежно тыкал пальцем в холсты учеников, а вот и сам ожидает оценки.
   С волнением входит в кабинет. Старается не особенно выглядывать из-за своего полотна.
   Не хуже их знает, что требуется. Сам мог бы заседать в выставкоме. Тоже говорил бы с этаким нажимом: будьте добры сделать взгляд помягче, а линию губ потверже.
   Самое обидное, что он известный художник. Некоторые считают, что очень известный. Он и сейчас часто слышит такое, что потом неудобно повторить.
   Как это восклицала дама на благотворительном балу? «Я согласна дать много, но под одним условием, чтобы меня рисовал Эберлинг».
   И сегодня к нему очередь из таких дам. Любые деньги предлагают, но только чтобы его кисть, наблюдательность, способность предъявить одни качества, а другие увести в тень.
 
Варианты
 
   И все же Альфред Рудольфович - не романтик, гордо воспаряющий над подробностями, а реалист. Поднимется над обстоятельствами, но до конца о них не забудет.
   Так и будет лететь и поглядывать вниз. Хоть и неудобная позиция, но, в конечном счете, оправданная.
   Буквально на протяжении одного абзаца и оторвется от земли, и проявит осмотрительность.
   К примеру, начнет с негодования. Не просто обратится в некую инстанцию, а призовет к ответу.
   «… на полученную повестку, касающуюся моей «дальнейшей» работы в ЛЕНИЗо я заявляю, поданный три месяца тому назад эскиз на тему «Перековка людей в СССР» был комиссией отвергнут; на запрос мой дать мотивы отказа не последовало ответа».
   Значит ли это, что он разрывал отношения? Совсем нет. Даже рассчитывал на скорое продолжение.
   Потому-то ключевая фраза не в одно коленце, а в два. Сначала написал, что согласен поработать, а потом попросил его уважать.
   То-то и оно, что сперва согласен. Можно считать, что все остальные его пожелания к этому согласию прилагаются.
   «… не отказываюсь работать для ЛЕНИЗо, но только на тех же условиях как я работал везде: с полным признанием меня как первоклассного мастера с правом заключения договора без предварительных эскизов».
   Высказался, а потом отступил. Увидел со стороны и сразу начал переговоры.
   «К двадцатилетию Октября я мог бы предложить две начатых работы: Пионерка и 2-е портрет балерины Семеновой, которые я мог бы успеть к сентябрю нынешнего года».
   Сколько ему пришлось пережить, пока сочинял это письмо! Взывал к справедливости, предлагал компромисс, просил зайти в мастерскую.
   Тут немного притормозил. Все-таки приглашал не знакомых художников, а специальную комиссию.
   Пусть не обойдется без хорошего ужина, но это еще ничего не гарантирует. Могут посидеть с удовольствием, а в официальной бумаге выскажутся без обиняков.
   Потому написал чуть отстраненно. Словно и не жаждет видеть своих адресатов, а лишь допускает такую возможность.
   Вот так, чуть ли не сердито: «Для осмотра этих работ надлежит приехать ко мне в мастерскую».
   С этими казенными обращениями одна морока. Бывает не только с фразой намучаешься, а с одним словом. Все никак не выбрать самое подходящее его значение.
   Например, «дальнейшее». Одно дело, когда оно в кавычках, а другое без.
   Пока «дальнейшее» видится ему в кавычках. Вероятно, когда письмо возымеет действие, то кавычки будут не нужны.
   Уж как далек Альфред Рудольфович от изящной словесности, но тут поневоле станешь стилистом.
   Сначала написал «на тех же правах», а потом переправил на «условиях». Все же в слове «права» есть что-то допотопное. Какой-то намек на права гражданина и даже на билль о правах.
   Эберлинг выбирал не из худшего или лучшего, но из возможного. При этом никогда не исключал прямо противопложного варианта.
   Он не только так сочинял разные бумаги, но и писал картины. Начнет портрет одного человека, а когда закончит, на холсте будет другой.
 
Другой Сталин
 
   Если Эберлинг и проигрывал во второстепенном, то в главном непременно брал верх.
   Казалось бы, что тот Ленин, что этот. Прищуренный взгляд, рука откинута в сторону, общее выражение какой-то настырности… Зато кисточка работает мелко и дробно. Каждый мазок в отдельности, а все вместе образуют узор.
   – Никто до меня, - чуть ли не хвастается Альфред Рудольфович, - не рисовал Ленина точками.
   Всякий раз найдет повод для хорошего настроения. Иногда утешится тем, что ему доверили важнейшую тему, а подчас радуется, что, несмотря на тему, все же высказал свое.
   К тому же, помимо заказной работы, Эберлинг кое-что писал для себя. Не только натюрморты и пейзажи, но и портреты вождей.
   Однажды экспериментировал с обликом Верховного главнокомандующего.
   Скорее всего, начал портрет как обычно, подолгу задерживался на орденах и пуговицах, но потом все же не выдержал.
   Оказывается, немного и надо. Чуть повернул голову персонажа и заставил его сосредоточиться на одной точке.
   Сам удивился, когда закончил. Сталин глядел недоверчиво, а его нос налился такой мощью, что явно выступал за границы лица.
   Ну прямо-таки ростовщик. Тот самый, «с лицом бронзового цвета». И глаза странные. Как сказал бы Николай Васильевич, «необыкновенного огня глаза».
   На Сталине не халат, как на ростовщике, а мундир. Впрочем, этот мундир стоит любого халата.
   Только люди, привыкшие к солнцу, могут не ослепнуть от такого количества орденов.
   Не очень захочешь оставаться наедине с таким полотном. Впрочем, вдвоем или втроем еще опаснее. Вдруг кто-то заразится настороженностью и сообщит куда следует.
   И все же эту работу он не уничтожил. Так и прожил несколько десятилетий со скелетом в шкафу.
   Как видно, чувствовал, что когда придут с обыском, его уже ничто не спасет. Или рассчитывал на мундир: ну кто при таких орденах и нашивках станет приглядываться к выражению глаз?
 
Плюшкин. Календари
 
   Трудно представить обыск в его квартире. И не потому, что не заслужил. Все-таки несколько лет состоял в должности придворного живописца.
   Так отчего бы не проверить? Не заглянуть в ящики письменного стола, не развязать тесемки на папках, не перебрать бумагу за бумагой?
   Легко сказать, если не видел этих залежей. За долгие годы неумеренной бережливости мастерская Эберлинга превратилась чуть ли не в склад.
   Бывало, уже примет решение расстаться, а потом все же заменит казнь на ссылку в какой-нибудь отдаленный угол на антресолях.
   Отрывные календари, и те хранил. Казалось бы, что ему 10 июля пятого года или 2 февраля семнадцатого, а у него всякий листок на своем месте.
   Знаем, знаем такого скрягу. Плюшкин тоже боялся что-то упустить. Этим своим упорством привел имение в совершеннейший упадок.
   Альфред Рудольфович дорожил не хлебными корками и свечными огрызками, а чем-то более значительным.
   К примеру, его волновало то, что время уходит. Причем как-то обидно уходит, отражаясь напоследок в случайных деталях.
   Так что интерес к календарям принципиальный. В этих небольших книжицах прошлое существовало не во фрагментах, а как бы целиком.
   Еще ему нравилось отсутствие предпочтений. Хоть и отмечены праздничные числа, но отношение к ним никак не выражено.
   Он и сам старался сохранять спокойствие. Пометки делал совершенно нейтральные. Что-нибудь вроде: «Рисовал Государя» или «Сеанс Л.М. Кагановича».
   Вот бы удивились обыскивающие! Возможно даже стали бы сличать почерк: ошибки нет, буквы «м», «у» и «к» так же ветвятся, как много лет назад.
 
Плюшкин. Вырезки
 
   Есть еще вырезки из журналов и газет. Заприметит Альфред Рудольфович что-то для себя интересное и сразу берется за ножницы. За несколько десятилетий настриг целые бумажные горы.
   Тоже вырежет, а ничего не объяснит. Это уже мы должны разбираться, чем он руководствовался в том или ином случае.
   Был, к примеру, такой Семирадский. Так вот давно хотелось спросить: как ему работается на Капри? скоро ли ожидает расцвета современного искусства?
   Как уверяет «Петроградский листок», живет - не тужит. Едва займется утро, уже за работой. Что касается расцвета, то почему бы и нет. Пусть не сейчас, но когда-нибудь позже.
   Кстати, был Семирадский, как и Эберлинг, из Варшавы. И тоже большую часть года проводил в Италии.
   Так что любопытство вполне понятное. Так и Семирадский мог бы поинтересоваться: а как там Альфред?
   А это уже напрямую о Польше. Безо всяких там посредников вроде достопочтимого Хенрика Ипполитовича.
   Когда началась первая мировая, то его в основном интересовали сообщения с польского фронта.
   Десятки этих вырезок, но одна особенная. Когда вырезал, ножницы немного подрагивали.
   «Варшава, 13 ноября. Здесь получено сообщение, что Згерж совершенно сгорел. В последнем бою нашим отрядом захвачен большой германский обоз и 600 солдат. Среди пленных оказалось 90 женщин».
   Альфред Рудольфович родился в Згерже. Буквально назубок знает все улочки и дворы. И сейчас иногда во сне по этому городу прогуливается.
   Не первый раз ему приходится прощаться, а всякий раз больно. Потом как-то привыкаешь. Вырезал заметку, мысленно вычеркнул эти годы из памяти, и живешь дальше.
 
Мария Павловна и Мария Федоровна
 
   Эберлинг позволял себе что-то только наедине с собой. Во всех остальных случаях помнил об опасности. Еще превращался в этакого буку, всем видом показывал, что совсем не нуждается в прошлом.
   Какое может быть легкомыслие в присутствии льва? Вряд ли царя зверей обрадует, если прямо в клетке Вы станете травить анекдоты и громко смеяться.
   И о минувшем Альфред Рудольфович вспоминал реже и реже. Когда что-то всплывало в памяти, старался долго на этом не останавливаться.
   Вам и вообразить трудно, насколько это непросто. Вроде сказал себе: «Забудь!», - но слова не сдержал. И один, и второй раз. Потом, конечно, берешь себя в руки, но не без особых усилий.
   А однажды опростоволосился. Так сказать, поскользнулся на ерунде. Молоденькая ученица спросила, известно ли ему, где находится их школа.
   – Ну как же…, - ответил Альфред Рудольфович, - Это дворец Великой княгини Марии Павловны. Мы часто ходили друг к другу в гости.
   И еще как-то разоткровенничался за чашкой чая.
   Не оттого ли, что собеседница тоже носила подозрительную фамилию, почувствовал к ней доверие? Впервые не скрыл того, что в прошлой жизни был придворным художником.
   – Вы так похожи на Государыню Марию Федоровну!
   Словом, предупредил. Сказал о той опасности, которая ясно прочитывалась в ее лице.
 
Это я, Господи…
 
   Тем удивительнее, что случались в те годы откровенные разговоры. Иногда даже под стенограмму.· И еще на небольшом расстоянии от той очереди, в которой члены ЛОСХа ожидали решения своей судьбы.
   И не то чтобы какая-то чрезвычайная ситуация. Вдруг повело, так что не смогли остановиться, а наутро проснулись в холодном поту. Уже собрались идти сдаваться в партком. Мучительно вспоминали, кто за столом пил меньше, а больше молчал и слушал.
   Нет, ничего подобного. Даже голоса не повысили. И вообще совсем забыли о том, где находятся. Если бы беседа шла не в Союзе художников, а в лесу, вдали от цивилизации, вряд ли бы аргументы приводились другие.
   Значит, для того, чтобы ощутить себя свободными, повод может быть любым. Даже отчет по контрактации. Существовала в те времена такая форма приобщения мастеров кисти к будням социализма.
   На сей раз эта доля выпала Павлу Ивановичу Басманову. Отправили его в далекие колхозы с целью их правильного отражения при помощи красок и карандашей.
   Казалось бы, о чем тут говорить? Ну разве только о невиданных темпах колхозного строительства. Так нет же, все время норовят уйти от темы.
   «Малевич влиял на Вас или нет», - спросил догадливый председательствующий, а художник сразу откликнулся: «Я хотел бы, чтобы он влиял на меня».
   Или вдруг Николай Андреевич Тырса поинтересовался, знает ли Басманов русские фрески в оригиналах, а тот с удовольствием подтвердил.
   Что касается контрактации, то Павел Иванович отвечал, взяв в союзники того же Тырсу: «Кто же, как не Николай Андреевич, когда мне говорили, что ты делай так и так, он мне всегда говорил: искренне работайте, что выходит, то выходит, время покажет - может быть, и вы сделаете так, как им мечтается…»
   Мог и не слова Тырсы припомнить, а его картины. Привести в пример «Два горшка с цветами» тридцать второго года или «Натюрморт с китайской вазой» тридцать шестого.
   Кстати, Николай Андреевич не зря спросил о Новгороде. Почувствовал родную душу. Когда-то в юности он сам много сил отдал, копируя иконы в храмах.
   Потом этот опыт пригодился обоим художникам. Разумеется, каждому по- своему.
   Есть в работах Тырсы и Басманова молитвенная сосредоточенность, ощущение таинственной связи конечного с бесконечным.
   Разве Павел Иванович рассказывает о колхозном поле, двух крестьянках, доме вдали? Разве Николай Андреевич повествует о плотине в Кобрино, букете с красным георгином, пляже у Петропавловки?
   Нет, они молятся полю, плотине, букету. Чувствуют, что это мир Божий. Ощущают, что и самая малая подробность, так же, как целое, свидетельствуют о величии и красоте.
   Люди разных судеб и поколений, а выйдут на натуру, поставят мольберт, и приступают так:
   – Это я, Господи… А это - Ты…
 
Появление Грабаря
 
   Чаще всего бывает по другому. Вот Грабарь всегда соразмеряет речь и дыхание. Произнесет что-то, наберет в легкие воздуха, и только тогда продолжает.
   Во всем ищет пропорций. Упомянет о работе над официальными портретами и непременно добавит, что любимые им сумерки не остались без его внимания.
   Начиная свое послание Эберлингу, Игорь Эммануилович тоже как бы вздохнул. Посетовал на то, что живут рядом, бывают в одних и тех же учреждениях, а столько лет не виделись.
   Казалось бы, произнес пароль «Академия художеств», и можешь не волноваться. Легко сказать, но что-то мешает. Вроде не чужд литературному творчеству, а уже в первой строке дважды повторил одно слово.
   «Пишу Вам, вспоминая наши старые дружеские отношения времен старой Академии Художеств…»
   В этом-то слове все дело. Оттого и грустишь, что больше не будет того, чего прежде было в избытке.
   Это пока молоды, не существует различий. Просто художники, ученики одного мастера. Практически каждый - гений. Пусть не гений, а талант.
   А еще мольберты в классе стоят рядом. И на натуру едут вместе. Сядут с альбомами на большом расстоянии, а потом бегут сравнить результат.
   Обо всем этом Игорь Эммануилович напомнил своему однокурснику. Не стал растекаться, обозначил приятную для обоих перспективу, а затем перешел к главному.
   «Состоя консультантом по художественным вопросам при ГОЗНАКе я, во исполнение поручения управляющего тов. Енукидзе, дал в свое время мотивированный отзыв о всех портретах Карла Маркса, представленных в ГОЗНАК, выделив Ваш, как совершенно исключительный и единственно приемлемый. Одновременно я нашел необходимым сделать несколько незначительных замечаний, касающихся различных деталей, и в том числе высказал пожелание о внесении некоторого оживления в пряди волос слева и главным образом справа от зрителя, с целью уничтожения досадного впечатления войлока, производимого особенно последнею».
   И первое предложение без особых подробностей, если не считать дважды повторенного слова. А уже потом голос обрел ровное течение. Бу-бу, бу-бу. Лишь в заключающем письмо заверении в преданности слышится что-то неформальное.
   Может, Грабарь и хотел бы пуститься в воспоминания, но сам себя остановил. Слишком о многом ему пришлось бы сказать.
   Кто такой Альфред Рудольфович? До просто художник. А Игорь Эммануилович - человек ученый, академик Академии наук СССР.
   То есть, и художник, конечно, но одновременно со всеми прочими многочисленными обязанностями.
   Эберлинг закончил картину - и свободен, а Грабарь еще заседает в разного рода комиссиях и комитетах.
   От всех этих комиссий у него тяга к сопутствующим соображениям. Только произнесет «а», непременно добавляет «б».
   Правда, и жизнь у него такая, что без комментариев не обойтись. И спросившего запутаешь, и запутаешься сам.
   Так нет же, не отстанут. Ну если только на время, а потом опять полюбопытствуют.
   Сколько ему пришлось объяснять, почему он жил в Мюнхене или участвовал в дягилевской выставке, а все недостаточно.
   Кто-то придумал Игорю Эммануиловичу прозвище. Бывало, расшаркается перед ним чуть не в три этапа, то есть и согнется, и пожмет руку, и возьмет за локоток, а потом отойдет в сторону и скажет коллеге:
   – Ох, этот Угорь Заманилович!
   И рукой прочертит в воздухе загогулину. Раз - и еще. Небольшой поворот - и сразу попадаешь в цель.
 
Опять оговорки
 
   В качестве эксперта Игорь Эммануилович всегда старался уравновесить претензии указанием достоинств.
   Например, ухо с одной стороны не получилось, а с другой вышло на славу. То же касается и растительности. Борода и усы написаны как надо, а шевелюра производит «впечатление плотной массы».
   Так он разбирал эберлинговского «Карла Маркса». Выходило, что этот герой представляет собой не целое, а сумму частей.
   В отношении адресата Грабарь тоже проявил дипломатичность. Как бы вошел в положение. Выразил готовность растолковать то, что ему следовало понимать самому.
   «… Вы сознательно трактовали волосы несколько иначе, дабы придать всему портрету известную монументальность, но все же полагаю, что при свойственном Вам художественном такте и чувстве меры, Вы легко найдете способ трактовки и фактуру, которая одновременно не измельчит дробными штришками монументальности, сохранив в то же время нечто от чисто материальной стороны того, что называется «пышностью волос…»
   Вроде вопрос эстетический, а не только. Следовательно, и на этот раз дело в том, как посмотреть.
   Вот, к примеру, та же «пышность волос». Художественная оценка тут имеет место, но и политическая не исключена.
   Речь уже не столько о портрете, сколько о герое. О том, кто у него родители, какую фамилию тот носил до того, как принял псевдоним.
   Хорошо не потребовал, чтобы волосы курчавились. Правда, тогда это был бы Троцкий, а не Маркс.
 
Двойная бухгалтерия
 
   Легко судить о других, а вы попробуйте свои требования применить к себе.
   Так и начните: с одной стороны, а затем с другой. Тут-то и станет ясно, что было действительно необходимо, а без чего можно обойтись.