Сейчас я получил 2 письма от Зволянской, одно написано в моей Флорентийской мастерской - я сейчас узнал по конверту. Бумага и чернила моего письменного стола.
   Она так живо описывает настроение моего итальянского убежища и меня так захватывает мощный дух Тосканы, что если бы на пути к Италии не Сиверская, я бы, в конце концов, умчался хотя бы на 2 недели.
   Но, благодаря последнего обстоятельства, я начинаю видеть небывалую поэзию в моей мастерской Петербургской, я начинаю любить предметы, кот. свидетельствуют мне столько пережитых чувств и волнений. Мне мил этот стол, чернильница, неприхотливая почерневшая ручка, на которых устремлены взоры во время моих письменных общений с Вами, так же, как я полюбил испещренную пробковую стенку в моей телефонной будке…»
   Так, без всякого специального намерения, получился натюрморт. Впрочем, в то же время чуть-чуть и портрет.
   Бывают такие натюрмотры-портреты. Они изображают не только фрукты или поднос, но еще и человека.
   Так сказать, два пишем, три в уме. Самого портретируемого на холсте нет, но он явно где-то невдалеке.
   Эберлинг сказал о ручке с чернильницей, а думал о Тамаре Платоновне. Недавно с этими предметами она разделяла место на столе.
   Возможно, это пик его откровенности. Впервые он признается в том, насколько его жизнь заполнена ею.
   И все же к этой зарисовке внутреннего состояния он прибавляет постскриптум.
   «Сегодня Вы будете мало обо мне думать. К Вам наверно приехали "Ваши"?!»
   «Ваши» - это Василий Васильевич и, возможно, его родители. Рядовой визит будущих родственников накануне дня свадьбы.
   Так вот он, Альфред Рудольфович, против. Раз вещи существуют для него в связи с нею, почему она должна отвлекаться на жениха?
 
Амбиции
 
   Эберлинг всегда помнит о том, что он художник. И не просто художник, а настоящий талант. Однажды на этом основании он чуть не потребовал каких-то особых прав.
   «Зачем я Вам писал эти пустые письма, только разве чтобы дать Вам оправдание в Вашем равнодушии ко мне, поощряя этим какую-то возмутительную поверхностную связь.
   Нет я положительно не создан для такой посредственной жизни. Я в области моего творчества не уклоняюсь от самых отважных и головоломных задач.
   Нельзя же требовать, чтобы я в жизни проявлял какую-то умеренность и вялость.
   Я сегодня совсем не знаю, как Вам выразить все то, что меня уже 3 дня мучительно преследует, но хочу найти пока успокоение в констатировании Вам следующего факта: по Вашим письмам я чувствую, что Ваше внимание сильно увлечено чем-то совершенно для меня посторонним и что мешает Вам пристегнуть самое обыденное расположение ко мне…»
   Он тут на самом деле «без ничего». Такой, как есть. Тщеславный, вздорный. Иногда очень льстивый, а порой чересчур дерзкий.
   Фотокарточки обнаженной Тамары Платоновны ничто перед этим его раздеванием. Еще никогда мы его не видели в таком смятении.
   Даже то, что Эберлинг пил с утра, его не оправдывает. Тем более, что от спиртного он совсем невменяемый.
   Альфред Рудольфович как бы вдохновляется чувством обиды. Пользуется буквально любым поводом, чтобы еще раз ее упрекнуть.
   Чуть ли не подсказывает: «Нужно иначе помочь!...», а потом спохватывается: «Я боюсь, что в конце концов не брошу это письмо, я даже не перечитываю его, чтобы не подвергнуть себя критике».
   Где-то между примерками свадебного платья и отправлением приглашений на бракосочетание они встретились.
   Еще несколько месяцев назад он не уставал рассыпаться в благодарностях, а теперь недоволен буквально всем.
   «Просидев незаметно четыре часа в горьком раздумии я все же не могу не писать Вам.
   Я думаю, что из чувства сострадания, желая меня успокоить, высказали мне больше чем надо Ваша искренность и сознание позволяло; но, к сожалению, и эта крайняя для Вас мера оказалась нецелесообразной, так как я в своих мыслях опять около самой мучительной истины. Если Вам удалось Вашим ласковым отношением вернуть на мгновение мое хорошее настроение, то только чтобы теперь вернуть к еще более глубокому и продолжительному отчаянию...»
   Так что не помогла встреча, а только разбередила рану. Он уже начал привыкать к дистанции, а все оказалось насмарку.
   Зачем было видеться, если потом ничего не будет? Только повод еще больше погрузиться во мрак.
   Он и погружается. Не без того мазохистского удовольствия, которое испытывает человек, добровольно идущий на плаху.
   «Я право не в силах дор. Т.П. Не уходите от меня так стихийно равнодушно, сопровождая это горе для меня такими лживыми успокоениями как ласк. словами».
   Что тут скажешь? Можно только посочувствовать и порадоваться тому, что он все же остался жив.
 
Мгновения и вечность
 
   Не наше, безусловно, дело, но все же заглянем в начало этой истории. И не из праздного любопытства, а только для того, чтобы кое-что уточнить.
   Карсавина отнекивалась, как могла. Защищалась пригласительным билетом на свадьбу, старалась при каждом удобном случае упомянуть будущего супруга.
   Если он и совсем не при чем, все равно скажет: «Мы с Василием Васильевичем…»
   Словом, всячески старалась умалить свое значение, чуть ли не сказать, что сама по себе она уже не существует.
   Эберлинг этим воспользовался. Буквально, поймал ее на слове. Когда Тамара Платоновна в очередной раз вспомнила будущего супруга, он попросил:
   – У Вас с Мухиным впереди вечность, так одарите из этой вечности парой мгновений.
   Может, ее подкупил шутливый тон? Ведь в самом деле вечность. Нельзя и сравнить жизнь после венчания с этим внезапным помрачением рассудка.
   Хорошо, когда нет обязательств. Вроде как беседуешь с соседом по купе. Поезд приближается к месту неизбежного расставания, а ты все никак не завершишь разговор.
 
Опять волнения
 
   Так что же теперь художник разволновался? Неужто рассчитывал эту ситуацию изменить?
   Сначала как бы проверял: есть отклик или уже нет? Чувствовал, что она удаляется и пытался ее задержать.
   То с одной стороны подступится, то с другой. Насколько прежде он вел себя уверенно, а тут не мог выбрать правильную интонацию.
   Он и восхищался ею, и обижался на нее, и жаловался тоже ей.
   Она и бросившая его женщина, но она и родной человек. Едва ли не единственная, кто в эту минуту способен его понять.
   Не ее проклинал, а обстоятельства. А ее призывал в свидетели. Посмотри, мол, что происходит. Буквально все против, чтобы мы были вместе.
   А ведь так любил поговорить о «свободе вдвоем». Как заметит, что кто-то покушается на его независимость, так сразу вспоминает о принципах.
   Был бы и рад, но вот, знаете ли, принципы. Все же не какой-нибудь врач или инженер, а человек искусства.
   Когда-то в интервью он говорил: «Мы, художники…» Вот и тут выкладывал этот аргумент.
   Казалось бы, и сейчас ему остается вскинуть подбородок и произнести заветную формулу. Так нет же, еще запросился в рабство.
   Что касается искусства, то Эберлинг поначалу о нем помнит, а потом забывает совсем.
   Какое, прости Господи, искусство? Да и зачем искусство, раз оно не способно помочь?
   Если и упомянет о своей работе, то только для того, чтобы сказать: писал картину, но думал о том, что им обоим предстоит.
 
«… проце - дура Вашего бракосочетания…»
 
   Странные эти его письма. Начинаешь сердиться, когда что-то перестаешь понимать.
   Вот, к примеру, Эберлинг пишет: «… мне представлялось что вся эта проце - дура Вашего бракосочетания происходит в очень отдаленном Череменецком монастыре отчасти конечно этому впечатлению способствовало в данном случае может быть очень корректное уклонение от сообщений мне каких бы то ни было сведений относительно этого вопроса…»
   Просто голову сломаешь. Невозможно понять, кто кому дядя. Или, говоря применительно к данному случаю, муж или любовник.
   И монастырь непонятно откуда взялся. Сперва не разберешься и решишь, что именно тут состоялось венчание Тамары Платоновны.
   Нет, это у Альфреда Рудольфовича путаются мысли. Потому его фраза получилась длинной, что он решил написать обо всем.
   Случаются такие минуты, когда чувствуешь себя совершенно свободным. Что не сделаешь, все будет правильно. Если и поставишь запятую, то лишь в самом крайнем случае.
 
Паломничество
 
   К Череменецкому озеру отправился Эберлинг. Захотелось ему в эти дни оказаться вдали от людских треволнений.
   Как видно, работа уже не очень помогала. Для того, чтобы придти в себя, требовалось нечто кардинальное, вроде этого путешествия.
   Вообще-то это не сию минуту началось. Неслучайно в последнее время он все больше прислушивался к колокольным звонам.
   Помните? «… Необычайная тишина, на дворе фигуры двух девочек в белых платьях, и гул колоколов…»
   Так вот, для него это был не просто звон, а разговор. Не формальное «бом-бом», а слова на прежде незнакомом, а теперь понятном языке.
   «До - ро - гой ма - эстро!, - слоги складывались в слова, - не по - ра ли Вам от - влечь - ся?»
   «Как отвлечься? Где?», - волновался художник. - «Где… Где.., - кажется, его передразнивали, - Сна - ча - ла до Лу - ги, а по - том две - над - цать кило - мет - ров на юг».
   Альфред Рудольфович так и сделал. До Иоанно-Богословского монастыря добрался на пролетке, а до острова взял лодку. Устал так, словно написал подряд пару портретов.
   Когда увидел вдали купола, сразу полегчало. Посетовал на то, что в его жизни это случилось в первый раз.
   Он никогда раньше не видел такого простора. Возникало впечатление, что не только небо заполнено воздухом, но земля тоже парит.
 
Неизвестный Эберлинг
 
   Всюду, где бывал Альфред Рудольфович, он сразу оказывался в центре, а в монастыре на него никто не обращал внимания.
   Он ощущал себя кем-то вроде фигуры фона на холсте одного симпатичного живописца. Там еще рядом дом-развалюха, колодец и склоненная ива.
   Казалось бы, ну какая из Эберлинга деталь картины? Это при его-то кавалерийской осанке и лихих усах.
   Вместе с тем, именно подробностью он себя чувствовал. В другой ситуации непременно напомнил бы о себе, а тут радовался своей незаметности.
   И вообще, многое из того, что было важно в прошлом, сейчас не имело значения. То есть, усы оставались на месте, но уже не они определяли выражение его лица.
 
На исповеди
 
   В таком состоянии Эберлинг пошел к священнику Петрову и провел у него весь день. Не то чтобы каялся, а скорее, жаловался и пытался найти понимание.
   Про себя размышлял: должен же кто-то думать о вечном! раз Карсавина занята житейскими хлопотами, ему самое время вспомнить о Боге.
   Он еще не отучился обо всем рассказывать Тамаре Платоновне. Пусть и сейчас она знает, что эти дни не для нее одной плотно заполнены событиями.
   Когда оставался один, желание поделиться становилось нестерпимым. Казалось, что-то случится, если он не возьмется за перо.
   «Череменецкий монастырь. Светлое воскресенье. Полночь. Мой друг. После семичасового общения со священником Григорием Петровым я чувствую себя совершенно просветленным. Пишу Вам ночью, когда над монастырем давно царит глубокий сон, сопровождаемый однообразным непрерывным шумом тающих льдинок, прибиваемых ветром к берегу острова…»
   Никогда Эберлинг не был так близок к Богу. Не только в том смысле, что эти края Всевышний не обходил стороной, но и потому, что он возвращался отсюда заметно приободренным.
   Конечно, это еще его жизнелюбие. Есть такие люди, у которых все одновременно. Вроде они пребывают в отчаянии, но уже краешком глаза видят выход.
 
Выход (продолжение)
 
   Вскоре вернулись прежние ощущения. Будто ничего не случилось. Он опять чувствовал себя не фрагментом, а целым.
   Эберлинг даже осмеливался ей выговаривать: «Целый день меня мучила мысль, - писал он, - что такой ближайший по душе мой друг как Вы, мне весь день был так далек… но порою я чувствовал нечто вроде обиды, что уж слишком Вы меня отстраняете от всего, что не имеет прямого отношения к Вашему духовн. артистическому миру - не слишком ли Вы меня уж односторонне сухо трактуете».
   И прямо с этого места неожиданный переход. «Получили ли Вы мою телеграмму?, - спрашивал он, - Мне приятно сознавать, что мое искреннее пожелание Вы читали под хорошим Итальянским небом».
   А потом опять о старом: «С нетерпением жду Ваше известие, хотя хорошего не предвижу, уж очень Вы странны были последний день».
   Тамара Платоновна сначала смутилась, не зная как соединить поздравления и сетования, а затем решила: раз предлагает какие-то варианты, значит и не так болен!
   И в следующем письме он тоже кое-что предложил. Следовательно, до окончательного выздоровления было совсем недалеко.
   Правда, Карсавина не знала, что, потребовав от нее уничтожить свои письма, он оставил у себя черновики.
   Что же это выходит? Из ее биографии он этот сюжет вычеркнул, а в своей, напротив, сохранил.
   Хоть и нет логики в этом решении, а натура чувствуется. Сразу видишь человека, который всегда избегает окончательных вариантов.
   Поэтому так спокоен он был наедине с коллекцией. Разложит фотографии и радуется, что все, когда-либо случившееся в его жизни, по-прежнему с ним.
   Пусть кто-то назовет его Иваном-родства не помнящим, но он-то знает: тут его прошлое, никуда не делось, в правом верхнем ящике письменного стола.
 
Альфред Рудольфович и слуга Хлестакова
 
   Как это у Гоголя? «… надо отдать справедливость непреодолимой силе его характера».
   Эберлинг запретил себе отказываться от работы, без роздыха стоял у мольберта. Чем больше трудился, тем меньше интересовался воспоминаниями.
   Такое он придумал лекарство от дурных мыслей и подступающего безумия.
   Лечился так чуть ли не каждый день. И не по чайной ложке, а целыми стаканами.
   Не первый раз себя глушил. Понимал, что просто нужно время. Поначалу ощущения болезненные, а потом отпускает.
   А уж когда успокоится, вспомнит о неиспользованных возможностях. Подумает: ну если так все повернулось, отчего бы не развернуть еще раз.
   Помните, как Осип радовался веревочке? Чувствовал, стервец, что и самая мелкая вещица кстати. Особенно когда подношений много, а перевязать нечем.
   Альфред Рудольфович тоже старался. Отречется от прошлого, отряхнет с ног его пыль, но всегда что-то прихватит с собой.
 
Вальс
 
   Вот что значит рачительный хозяин. Иногда подумает не то что о веревочке, но о случайной тени.
   Ну, мало ли теней нас окружает, а он им тоже ведет счет.
   Ловит сачком воздух. При помощи новомодного аппарата старается не дать им пропасть.
   Так и с этой историей. Уж это не какой-то случайный блик. Было бы расточительством все взять и перечеркнуть.
   Да и к чему перечеркивать? Раз Тамаре Платоновне не суждено сыграть роль в его жизни, почему ей не поучаствовать в его замысле.
   Двадцать второго декабря 1907 года в Мариинском театре шел спектакль по картине Эберлинга «Храм Терпсихоры», и Тамаре Платоновне предназначалась в нем главная роль.
   Доктор Фрейд только приступал к созданию своих теорий, а все происходило в точь-в-точь по его сценарию.
   Сколько раз он описывал такие возвращения в одну точку. Словно вальс танцуешь. Накручиваешь один круг за другим.
   Ведь началась эта история с «Храма Терпсихоры». Только она встала у него в мастерской на пуанты, как все закружилось и понеслось.
 
Спектакль
 
   Тут уж никак не спрятаться от воспоминаний. Едва начался фейный танец, как ему представилось все.
   Вот он под черной пелериной. Вглядывается в глазок объектива и ликующе восклицает: «Ап!»
   И еще приходит на память необычайная легкость. Если в ту минуту что-то и отяжеляло его голову, то было оно не обременительней ветерка.
   О чем думалось? Ну хотя бы о том, что балерины - странные существа. Может, и люди, но какие-то другие.
   Потому-то их и называют «божественными», что они и шага не сделают как все.
   У него, к примеру, движения и жесты, а у них «port de bras». Нет, чтобы просто пройтись и сесть в кресло, так они вспорхнут и приземлятся.
   И во время спектакля Альфред Рудольфович думал примерно в таком духе. То есть и вспоминал себя, размышляющим на эти темы, и пытался свои давние идеи развить.
   Как ни притягивало его прошлое, но он старался направить мысли в менее болезненное русло.
 
Аплодисменты
 
   В конце представления Эберлинг вышел с Тамарой Платоновной на поклоны.
   Справился с волнением, взял ее за руку и повел в сторону зрительного зала.
   Как бы противопоставил себя ей. Мол, какие мои таланты… И при этом улыбался не победной своей улыбкой, а самой что ни есть смущенной.
   На этот раз действительно вышло что-то вроде «порыва восторга». Когда на сцене появились художник и актриса, Василий Васильевич прямо зашелся в аплодисментах.
   Оценил, что ли, скромность Альфреда Рудольфовича? Или порадовался, что при любом числе авторов его жена всегда оказывается первой?
   В общем, все получилось удачно, а, главное, при полном собрании участников с разных сторон.
   Да и как могло быть иначе? Ведь в этой истории все, кроме Мухина, художники. Вот и выход нашелся по-настоящему художественный. Не только в присутствии публики, но и в непосредственной близости от Рождества.
   Значит, неожиданно вспыхнувшее чувство, так же, как и зиму, можно обойти? Пусть и не вырвать из сердца, но изобразить хорошую мину при плохой игре.
 
Обострение болезни
 
   У каждого свои методы. К примеру, Эберлинг весь день колдует над холстом. Прямо-таки до кругов перед глазами. Хочет быть уверенным, что Тамара Платоновна не явится к нему во сне.
   Так он боролся с прошлым. Просто заставлял себя о нем не думать. Уж насколько оно живуче, но он все же оказался сильнее.
   И Карсавина к прошлому больше не возвращалась. Буквально без остатка ушла в радости семейной жизни.
   Иногда вспоминала об Альфреде Рудольфовиче. Несколько раз так явственно, словно расстались вчера.
   А тут видение зачастило. Она уж и гонит его разными способами, но оно является опять.
   Почти год прошел с тех пор, как она венчалась с Мухиным, а вдруг такой неожиданный рецидив.
   Однажды решилась Эберлингу написать. Слишком настойчивы в тот день были видения, и она не устояла.
   Правда, дистанцию обозначила. Сразу предупредила, чтобы он не относился всерьез. Мало ли что придет в голову женщине под шум морских волн.
   «… вместе с погодой изменилось и мое хорошее настроение и боюсь, что ничего Вам не скажу интересного… Впечатления притупились, стали такими серыми, как и все вокруг. Хотя все-таки чудесно шумит море, его постоянно слышно и это разбивает впечатление повседневности».
   Сочиняла Тамара Платоновна в ритме прибоя. Двинется волна на берег, опадет с шумом, и она начинает новую фразу.
   Такое впечатление, что немного покачивает. Иногда даже мысль как бы накренится и пойдет не в ту сторону.
 
Первое письмо
 
   Тамара Платоновна поинтересовалась: «Были ли Вы у государя и какое было Ваше впечатление?», - а потом рассказала о себе: «Я провожу время не совсем так, как я рассчитывала. Я думала иметь много досуга и его использовать в чтении, в мыслях, даже в лени, потому что тогда работает фантазия. Но времени у меня оказалось мало, и, хотя, с одной стороны, я себя хвалю за решимость заниматься, с другой стороны, жалею о времени, которого так мало у меня».
   Еще она хочет знать, как идет работа над ее портретом: «… Вы в Вашем письме так хорошо о нем говорите, что я чувствую, что Вы к нему хороши».
   Вчитаешься и видишь усмешку. Ведь прежде он говорил, что без нее ему не провести линии, но, оказалось, расстояние не помеха…
   Вообще настроение прощальное. И действительно, сборы в разгаре. Срочно учит французский, репетирует танцы, ведет переговоры с портнихами… Почти так же волнуется, как тогда, перед свадьбой.
   Позволяет себе небрежность в обращении со словом. Это у нее чисто актерское, от слишком глубокого погружения в роль. Сформулирует по- французски, а потом переводит на русский.
   «Я стала здесь заниматься танцами и французским языком, танцами, конечно, увлекаюсь, а француженка очень словоохотлива и страшно долго со мной занимается.
   Но за это я буду вознаграждена заграницей, где теперь уже стану говорить совсем свободно.
   Прочитала роман Д’Аннунцио, который мне понравился тонкостью психологии и некоторыми истинно прекрасными страницами. Но утонченность чувств, граничащая с бездушностью, эгоизмом, оставляет неприятное впечатление.
   Читали ли Вы что-нибудь после меня, если нет, то я опять Вам принесу книгу, пусть уж останется за мной забота об Вашей умственной пище.
   До свидания, дорогой мой.
   Ваша… »
   Самые главные тут слова «после меня» и «пусть уж останется за мной забота об Вашей умственной пище». Так обозначалась разделительная линия. Пусть они уже не будут вместе, но кое-какие права ей хотелось сохранить за собой.
   Чуть упрекнула за прошлые обиды. Не впрямую, конечно, а одновременно с заботой о чтении. Она бы и не вспомнила об итальянском авторе, если бы «утонченность, граничащая с бездушностью» была присуща только ему.
   Как мы помним, Альфред Рудольфович предлагал ей поговорить о доброте. Утверждал, что доброта сильного человека не бросается в глаза.
   И, действительно, всмотришься, и как бы ничего нет. Только и отметишь, что обидное нежелание осложнять себе жизнь.
   Как это она выразилась? «…утонченность чувств, граничащая с бездушностью». Значит, существует некая грань. С одной стороны, высота помыслов, а с другой совсем наоборот.
 
Второе письмо
 
   Даты на первом письме нет, но в послании от 4 июля 1908 года говорится, что «вот уже несколько дней, как я живу в чудных условиях, вблизи моря…» Значит, прошел день или два, а она решила опять к нему обратиться.
   Во-первых, следует кое-что уточнить. Сказать, что «дорогой мой» и «Ваша» - не только ритуальные формулы. Сколько прошло времени, а она все ощущает как вчера.
   И вообще, неужели он ничего не понял? Когда она говорит о погоде или описывает пейзажи, то думает все равно о нем.
   «Первые дни чувствовала какую-то смутную тоску, тоска даже по оставленным впечатлениям, по Вас. Я все стараюсь найти себя по отношению к природе, такой как я была еще недавно, хотелось снова ощущать тот сжимающий душу восторг, рядом с природой.
   Уже не так легко, как прежде отрешаться от посторонних забот и не могу отдаваться еженедельно наслаждению природой. На берегу в Петербурге думала о Вас, я искала взглядом высокую красивую блондинку, которая пишет Вам такие хорошие письма и так умеет Вас любить, как это нравится мне.
   Мне казалось, что я узнала бы ее сейчас, я доверяю своему чутью, и, я думаю, что своими мыслями и любовью она отмечена от нарядной толпы».
   Нервничает, перескакивает с темы на тему, старается быть сдержанной и сразу демонстрирует слабость.
   Только когда выплеснет чувства, немного успокаивается. Спешит заверить адресата в том, что отлично держит себя в руках.
   «… но все же, дорогой мой друг, я к Вам вернусь лучше, чем я уехала, буду лучше и охотнее чувствовать и больше желать. Новые силы я почерпну от моря…»
   А потом опять состояние беспокойное. Хоть сейчас будет танцевать на зеркале или фотографироваться на столе.
   Это еще не самая смелая из тех мыслей, которые бродят в ее голове.
   Как ей хотелось вернуть старые ощущения. Для этого надо только, чтобы он принял ее план.
   «Становится даже утомительно жарко. Здесь есть спасение от этого, да и присутствие моря избавляет от духоты. Но думая об Вас, я Вас жалею: не только физически трудно теперь в городе, но и нервов и напряженности не может хватить надолго, если их не обновлять. Вам без отдыха приходится работать и часто не то, к чему Вас влечет.
   Неужели не вырветесь Вы хоть на несколько дней из душного города, из каменных стен, чтобы хоть вздохнуть свободно, стать на несколько дней беззаботным, умилиться природой и не слышать других голосов.
   Напишите мне о себе. У меня большая охота писать Вам, и если Вы поддержите ее, она не остынет.
   Пишите, что Вы работаете, исповедуйтесь мне в мыслях и настроениях. До свидания, дорогой друг… »
   Вряд ли Карсавина имела в виду не тот участок побережья, где отдыхала она. Так что поступок отчаянный. Тем более, она знает его характер. Не такой это человек, чтобы какой-либо возможностью пренебречь.
 
Нет, пренебрег
 
   Казалось, Эберлингу надо сейчас же ехать в Сиверскую, но он не сдвинулся с места. Как стоял рядом с мольбертом, так и остался стоять. Немного прервался для чтения, а потом опять взялся за кисть.
   Положил письмо в конверт, приобщил к архиву, но в переписку не вступил.
   Все же прошло достаточно времени. После треволнений прошлого года он чувствовал себя совершенно уверенно.
   А Тамара Платоновна так надеялась на ответ! Чуть не впала в меланхолию, а потом решила, что он просто ничего не получал.
   Все это почта, наша родная черная дыра. Сглотнет добычу, а потом возвратит по другому адресу.
 
Третье письмо
 
   Потому-то она взялась за следующее письмо. Странный, конечно, поступок, но так ей захотелось.
   Чтобы не передумать, писала без черновиков. Просто фиксировала все, что ощущала в эти минуты.
   Немножко заговаривалась. Может, была подшофе. Но как иначе это выговорить, а так льется без запинки.
   «Мне так жаль, что мои письма не дошли к Вам. Я их писала потому, что чувствовала настоящую потребность говорить с Вами. Все время я находилась под впечатлением Вас, под острым впечатлением Вашего состояния - все это мучило меня и не оставляло ни на минуту, так хотелось скорей Вам что-нибудь сказать, хотя бы дать Вам знать, что я чувствую за Вас, что Вы не одиноки. Эти письма мне страшное облегчение. Если Вы не прочтете их, я на словах скажу Вам, как мне самой трудно было бы отказаться от Вашего мира, который Вы передо мной раскрываете с могуществом настоящего художника.