Только поворот корпуса теперь был немного другой. На купюре тридцать седьмого Владимир Ильич смотрел вполоборота, а в сорок девятом резко развернулся на зрителя.
   Получилось что-то вроде мультика. Кадр и еще кадр. Сперва вождь как бы изготовлялся, а потом резко менял положение.
   И все же столь прямое отношение к деньгам не решало финансовых проблем. Приятно, конечно, но все же не заменяет пенсии.
   Тут и пришла вторая удача, причем с самой неожиданной стороны.
   Эберлинг уже давно не связывал никаких надежд со своим прошлым, как вдруг руку помощи протянула Анна Петровна Остроумова-Лебедева.
   Вот вам мост, дом с бельведером, да еще и личное расположение первого человека страны.
 
Коллективное фото
 
   Существует фотография, на которой снят их выпускной класс. В центре Илья Ефимович, а по обе стороны от него они все.
   Есть что-то общее между фотографированием и появлением на том свете. Кто-то замешкается и войдет в будущее с растрепанными волосами и глупой улыбкой.
   На сей раз вроде подготовились. Поняли, что минута особенная. Вряд ли они соберутся еще в столь внушительном составе.
   Представляешь фотографа, который махнул рукой, а они от этого жеста сразу подобрались. Каждый выбрал точку вдалеке и стал внимательно ее изучать.
   Что там впереди? Угадывается что-то, но, конечно, главным для них станет другое.
   Все-таки очень ранний год. Еще не вообразить войну и революцию, а славу и деньги представляешь ясно.
   Только Репин ощущает себя уверенно. Словно он вошел не в кадр, а в дверь мастерской. Легко утвердился в центре композиции, будто занял свое место за общим столом.
   И действительно, с чего бы ему волноваться? Все-таки не начало, а самая середина творческого пути.
   Даже будущее не страшит Илью Ефимовича. Знает, хитрец, что когда случится непоправимое, то его это вряд ли коснется.
   Был мастер их курса немного Лукой. Маленький такой, седенький, всегда в каком-то нескладном костюмчике.
   А глазки прищуренные и зоркие. Если бы Вам такой взгляд, то Вы бы наверняка создали «Крестный ход» или «Заседание Государственного совета».
 
Еще Остроумова
 
   Многие на фото узнаются сразу. Вот - Грабарь, а это - Остроумова-Лебедева и Эберлинг. Значит и через столько лет они не до конца переменились.
   Потеряно за эти годы тоже немало. Уж очень быстро недавние единомышленники стали хорошими знакомыми.
   Слава Богу, не у всех короткая память. С Грабарем Альфред Рудольфович перешел «на Вы», а Остроумову по-прежнему числил в друзьях.
   Правда, темы сейчас другие. Раньше больше беседовали об искусстве, а сейчас исключительно о здоровье.
   Всякий год пожилому человеку прибавляет недугов. Так что тем хватает. К тому же говорят не только о новых лекарствах, но обсуждают знакомых врачей.
   Обычные такие телефонные беседы на сон грядущий. У нее - свои хвори, у него - свои. Всякий раз удивляются, что при таких болячках каждый день за работой.
   Еще Эберлинг сетует на то, что с некоторыми их сверстниками государство давно расплачивается, а до него очередь не дошла.
   Как бы ему жить не в зависимости от важности темы и сантиметров холста, а только потому, что он существует на свете и не думает этого занятия бросать.
 
Дорогой товарищ
 
   У каждого в жизни есть заячий тулупчик. Другое дело, что не все считают нужным за этот тулупчик отблагодарить.
   Пугачев отблагодарил. И Анна Петровна тоже решила вернуть долг.
   В 1899 году Эберлинг уезжал в Константинополь и позволил ей воспользоваться своей мастерской.
   Остроумова ему не жаловалась, но он как-то почувствовал: совсем невмоготу ей жить вместе с родителями.
   Потом она признавалась: уже собралась оставить занятия живописью, как вдруг получила это предложение.
   Конечно, срок давности вышел. Все-таки случилось это почти пятьдесят лет назад.
   Так что она вполне могла поохать, а затем перейти к чему-то более важному.
   Нет, приняла ответственность на себя. Как только услышала о горестях однокурсника, так сразу захотела вмешаться.
   Вообще последнее время старалась больше возвращать.
   Просила Берию выпустить из тюрьмы своего шофера. Написала ему подряд несколько раз. Возможно, думала, что тот сомневается и хотела ускорить решение·.
   Не случайно свои письма Альфред Рудольфович начинал обращением: «Дорогой товарищ» и «Добрый старый приятель».
   Отчего предпочитал мужской род? Кто понимает, знает ответ. Вот так же говорят «художник», а не «художница», «поэт», а не «поэтесса».
 
Челобитная
 
   История с шофером, так и не вернувшимся из лагеря, подсказала ей, что Берия не обладает всей полнотой власти.
   Значит, остается один Сталин. Некоторое время Остроумова колебалась, а потом отважилась. Все же речь не о ее персональной выставке, а о судьбе больного однокурсника.
   «Глубокоуважаемый и дорогой Иосиф Виссарионович, - писала Анна Петровна, - Обращаюсь к Вам с большой просьбой, помочь моему старому товарищу, художнику Альфреду Рудольфовичу Эберлингу…, с которым я вместе училась в Академии художеств у нашего гениального художника Ильи Ефимовича Репина и вместе окончили Академию.
   В данное время А.Р. Эберлингу - 78 лет; месяц тому назад вследствие болезни ему отняли ногу. За ним числится 48 лет педагогического стажа, и многие из его учеников окончили Академию и преподают в ней.
   Кроме педагогической работы, он не переставая творчески работал всю жизнь.
   В 1918 г. он участвовал в конкурсе на лучшую картину и получил первую премию, сейчас эта картина находится в Музее Революции. Еще известнее его картина "Ленин в 1896 г. в Петербурге".
   Сейчас ему назначена пенсия 300 р., которой далеко не достаточно для прожития вдвоем с его престарелой женой.
   Я очень прошу Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, не найдете ли Вы возможным назначить ему персональную пенсию, которая бы его поддержала. Уверяю Вас, что он ее вполне заслуживает».
   Что касается повода для внимания, то тут все правильно. Почти прямо сказано о компенсации за те одолжения, которые художник оказал новой власти.
   А вот некоторые формулировки смущают. Сразу представляешь, как адресат читает это письмо и раздумчиво поглаживает ус.
   Ну можно ли «уверять» того, кто сам является источником веры?
   Еще более неправильно просить его назначить пенсию, будто он всем распоряжается единолично.
   Что он, Людовик Четырнадцатый или Николай Второй? К тому же и вопрос мелкий. Уж эту-то проблему можно было решить без него.
   Нет у Анны Петровны привычки к подобным разговорам. А то бы она упомянула о том, что половину жизни Альфред Рудольфович рисовал Сталина. То есть, он рисовал и Ленина с Троцким, но Сталина все же больше.
   Так что знакомство неслучайное. Достаточно намека, чтобы Иосифу Виссарионовичу вспомнилось что-то важное.
   Было это несколько лет назад. Как-то он открыл «Огонек», увидел свой портрет в маршальской форме, и от удовольствия даже пыхнул трубкой.
   – Кто этот Эберлинг? Почему не знаю? А ведь не хуже Бродского или Грабаря.
   Ну что поделаешь с Анной Петровной? И это не учла, и другое. Человек замечательный, но в дипломатии совсем несведущий.
   И рисовала Остроумова больше не с натуры, а по ощущению. Поэтому на ее гравюрах изображен Петербург, а не тот город, что позднее возник на его месте.
   Спутать Ленинград с Петербургом еще допустимо, по крайней мере, в районе Летнего сада, а вот следующая ошибка непростительная.
   Тут не только близорукость и старость, но еще примешались воспоминания.
   Анна Петровна привыкла, что Эберлинга окружают дамы их возраста. Примерно с семидесятого-семьдесят четвертого года. Она и себя называла «престарелой», и к супруге Альфреда Рудольфовича это определение отнесла.
   А кто они, как не «престарелые»? Хорохорятся, отстаивают свои права, но всегда наготове держат пузырек с валерьяной.
   Обозналась Остроумова. Спутала с кем-то Елену Александровну, а та, как мы знаем, младше мужа более чем на тридцать лет.
 
Матрос, Дальтоник и Репин
 
   Едва Эберлинг найдет выход из какого-нибудь безнадежного положения, а уже новое препятствие.
   Он даже на видное место повесил охранную грамоту. Того, кто усомнится в его намерениях, этот документ должен был привести в чувство.
   Мол, не подумайте дурного. Лишь потому решил проявить инициативу, что на то имеется соизволение властей.
   В закорючке рядом с печатью студийцам мерещился росчерк самого Кирова.
   Так что, может, и не казенная это бумага, а личное письмо-благодарность от одного из героев его картин.
   Трудно утверждать, насколько это верно, но текст на бланке выглядел убедительней слогана на оконной занавеске.
   Альфред Рудольфович еще сделал окантовку. Многие его полотна хранились без рам, но в данном случае понадобилась завершенность.
   Если государство что-то разрешает, - например, студию, - значит оно берет на себя ответственность. Чуть не каждый день будет интересоваться: как там заслуженный мастер? не очень ли отклоняется от утвержденных тем?
   Вскоре студийцы научились различать тихарей. Что-то им подсказывало: вот тот действительно хочет учиться, а у этого другое на уме.
   Сначала появился матрос. Все как полагается - брюки-клеши, под рубашкой тельник. Правда, когда садился рисовать, сразу терялся. И вообще чувствовал себя неуютно рядом с такой малышней.
   Другой оказался дальтоник. Корову рисовал синим, а дом зеленым. Почти рыдал оттого, что всякий раз выходит что-то формалистическое.
   Ребята все удивлялись, отчего учитель, обычно такой требовательный, вдруг становится неожиданно либерален.
   Все же к своим заданиям он привык относиться серьезно. Иногда взрывался из-за какой-нибудь плохо проработанной светотени.
   При этом выбор сюжета не имел значения. Будто существуют цветовое пятно как таковое и линия сама по себе.
   Когда-то это называлось «искусство для искусства». Стремление к чему-то изящному и высокому вне зависимости от повода и мотивов.
   А тут заранее со всем соглашаешься. Чуть ли не благодаришь за какой-нибудь правильно нарисованный круг.
   Неприятно? Еще как! Ведь даже не передразнишь ученика в ответ на обычные заверения, что завтра все будет сделано наилучшим образом:
   – «Там потом»… «там потом»… Все у Вас «там потом» …
   В конце сороковых годов Эберлинга ждало новое испытание. Среди его воспитанников появился некто Репин.
   Помните самозванного Пушкина на ленинградских улицах? В отличие от него, Репин был не совсем бескорыстен. Так же как Матрос и Дальтоник он ходил сюда не для одного удовольствия, но в порядке исполнения службы.
   Скорее всего, это Органы так подшучивали. В юности за ним приглядывал один Репин, а теперь другой. Тот был профессор, знаменитый художник, а этот едва умел держать в руке карандаш.
   Альфред Рудольфович опять чувствовал себя неуютно. Вроде надо указать на недостатки, призвать вспомнить заветы мастеров прошлого, а приходится говорить о другом.
   Руководитель студии встанет в позу, возьмет том Голсуорси, и потрясет книгой над головой:
   – Да, читаю! Но читаю потому, что хочу знать противника в лицо.
   Словом, напугали нашего маэстриньку. Популярно объяснили, что незаменимых нет.
   Сегодня, к примеру, один Эберлинг, а завтра другой. Не то чтобы полное тождество. Всем известны манеры этого второго, но портреты вождей он пишет на раз.
   Так что в ГОЗНАКе особо не опечалятся. Главное, не оскудел поток усов и черной шевелюры. И эполетов соответственно. По паре на шевелюру и усы.
   Только самые близкие будут горевать. Вновь соберутся своим кругом и вспомнят о том, как он целовал дамам ручки и напевал итальянские песенки.
   И еще всплакнет продавщица булочной. Чаще всего к ней обращаются со словами: «Один хлеб, два батона», - а человек в феске называл ее «милая барышня» и говорил разные красивые слова.
 
Смерть Эберлинга
 
   Эберлинг мог и так исчезнуть. Попросту говоря, сгинуть. Слава Богу, обошлось. Так что умер он в положенный ему час.
   Тут тоже своя очередь. Кое-кого из сверстников он пропустил вперед, но откладывать дальше было невозможно.
   Произошло это такого-то мартобря. В том смысле, что свидетельства учеников почему-то расходятся. Все говорят, что стояло лето, пекло нестерпимо, но числа называют разные.
   Что, впрочем, с того, шестое июня или восемнадцатое августа? Главное, времени это заняло не больше, чем другое неприятное занятие вроде переговоров с жилконторой.
   Художник любил одновременно делать разные вещи. Главные обязательно между второстепенными. Словно они совсем не главные, а случайные и необязательные.
   Он и умер так. После занятий с учениками сел в кресло передохнуть. То есть сперва подумал передохнуть, но причина оказалось куда более существенной.
   Говорят, между небом и землей есть «место взимания пошлины», где, по выражению средневекового автора, собираются души людей «не вполне добрых и не вполне злых»
   Как это «не вполне»? Уж не в том ли смысле, что не толст и не тонок, чин имеет не малый и не большой?
   В общем-то это о любом из нас. Нетрудно вообразить, какие столпотворения там случаются.
   Вот у Лучшего друга и Главного персонажа всех художников было без вариантов. Едва он появился в запредельных пространствах, так сразу попал в чан с кипятком.
 
Похороны
 
   Пятьдесят первый год, в отличие от пятьдесят второго, а, тем более, пятьдесят третьего, был на удивление спокоен.
   Бурно шла подготовка к столетию со дня смерти Гоголя. Предполагался праздник не меньшего масштаба, чем пушкинский тридцать седьмого года.
   Анна Андреевна Ахматова тоже по мере сил включилась в работу. Даже сказала своей приятельнице, что она, «как и все наши граждане, в этом году читала Гоголя».
   И еще, как мы знаем, умер Альфред Эберлинг.
   Может, и не столь глобальное это событие на фоне тех, о которых писали газеты, но у близких своя оптика.
   На похороны пришли все. По крайней мере, те, кто к этому времени продолжал жить в Ленинграде.
   Явно выделялись несколько седых голов, но преобладала молодежь.
   Это все его воспитанники. А это супруга, Елена Александровна. Если не знать, кем она ему приходится, можно принять за ученицу.
   Она и есть ученица. На занятиях студии всегда сидела за мольбертом и вместе с другими выполняла задания.
   Иногда он и голос на нее повышал. И совсем не за то, за что обычно мужья покрикивают на жен, а за какую-то уж очень приблизительную светотень.
   При этом называл ее «на Вы». Смотрите, говорит, внимательней. Старайтесь сделать так, чтобы было не хуже, чем в натуре.
   Когда совсем отчается, возьмет ее руку в свою, и так вместе рисуют.
   Особенно расстраивало Альфреда Рудольфовича, что у нее не получаются портреты. Рыбу или цветы пишет с вдохновением, а когда берется за Ленина или Сталина, становится осторожной и робкой.
 
Жизнь его вдовы
 
   Всем горько, а Елене Александровне горше всех. Куда ей податься без своего маэстриньки? Каково одной среди его вещей, картин, фотографий?
   Как, как? Неуютно, тоскливо. Сколько у нее теперь проблем, а посоветоваться не с кем.
   Можно еще догадаться, что бы он сказал по поводу ее рисунка, но нельзя представить, как бы он решал разные хозяйственные проблемы.
   Тут надо все самой узнавать. Учиться платить за мастерскую, писать заявления в Союз художников, думать о том, где достать немного денег.
   Когда-то от всего этого он ее освободил. Как привык в своей холостой жизни все делать самостоятельно, так и потом ничего никому не перепоручал.
   Оказывается, члену Союза позволено жить приработками, а можно в том же Союзе получать зарплату.
   Елена Александровна предпочла зарплату. Скорее всего, это Альфред Рудольфович ей подсказал. Когда перед ним вставала такая дилемма, он всегда выбирал твердый заработок.
   Определили ей не высшую, а среднюю ставку. Хоть и школа Эберлинга, а все же не портретист. Следовательно, работаешь не для кабинетов и актовых залов, а для холлов санаториев и гостиниц.
   Даже лучше, что санатории. Иногда рисуешь прямо по месту заказа, а заодно дышишь воздухом и набираешься сил.
   Тут тоже свои ограничения. Порой требуется только рыба, а иногда только цветы.
   Еще уточнят, что не судак, а лещ. Или, напротив, не гиацинты, а ромашки.
   Елена Александровна сразу соглашается. Это Альфред Рудольфович ее приучил не привередничать, а делать то, что говорят.
   Вообще старается не только к его советам прислушиваться, но следовать ему буквально во всем.
   Много в мастерской места, но если она какое-то выберет, то в память о муже. Включит лампочку над его столом, и так просидит весь вечер.
   Помните, стул у Ван Гога? Такой одинокий-одинокий. Да еще стоящий на угрожающе скошенной поверхности.
   Возможно, это не портрет, а автопортрет. Рассказ художника о том, как он наклонился над пропастью и пытается что-то внизу разглядеть.
   Сейчас она ощущает себя не лучше, чем этот стул. Все вглядывается в темноту и пытается увидеть свое прошлое.
   Прежде, бывало, зашторит окно и зажигает люстру. Без еды студийцы еще потерпят, а электричества им требуется немерено.
   В те времена стул в прихожей напоминал не кого-то в отдельности, а всю компанию. Ведь учеников приходило столько, что уже вешалки не хватало.
   Вот они ворвались с гомоном, сбросили пальто, и сверху эту груду припечатали шапками.
   Был стул единоличник, а стал коллективист. Взвалил на себя бремя ничуть не меньшее, чем каменный Атлант.
   Что об этом вспоминать? Когда теперь заходят воспитанники Альфреда Рудольфовича, то они все легко размещаются в круге горящей лампы.
 
   ЭПИЛОГ
 
Разговоры о Эберлинге
 
   Квартира одной из учениц Альфреда Рудольфовича. Тихий и мирный разговор. Такого же градуса чай в наших стаканах.
   Столько десятилетий минуло, а Эберлинг для моей собеседницы по прежнему «Альфред».
   – Как он замечательно шутил!
   – Как говорил об искусстве!
   Этими вздохами все и ограничивается. Я уже решил, что она потому восторгается, что не хочет говорить прямо.
   И все же что-то приоткрылось. К примеру, вспомнилась фраза: «А Вы колёрист!» Перемена одной буквы - и знакомое слово засверкало. Будто рядом с алюминиевой ложкой положили серебряную.
   Затем выяснилось кое-что еще.
   Правда, сначала глаза немного затуманились. Это она почувствовала близость прошлого, но быстро справилась с волнением и начала говорить.
 
Развлечения и ужас
 
   Странная штука память! Самые существенные разговоры испарились, а всякая ерунда помнится.
   После занятий юные ученицы развлекались тем, что звонили во все звонки.
   Тут главное - сразу убежать. Нажал кнопку - и катишься вниз. Чуть задержался - и уже вырываешься из чьих-то рук.
   Однажды убежать не удалось. Появившаяся из-за двери рука сгребла обоих девочек. Стоявший на пороге человек выкрикивал что-то нечленораздельное.
   Обитатели дома больше всего на свете боялись длинных звонков. Именно так оповещали о своем визите военные вместе с примкнувшими к ним дворником и понятыми.
   Поэтому, возвращаясь домой, жильцы к кнопке едва прикасались.
   Так они предупреждали особо нервных товарищей, что это не люди с обыском, а кто-то из домашних с хлебом и молоком.
 
И еще развлечения
 
   Мало того, что ученицы звонили попусту в двери, но из витражей выковыривали стеклышки. И как радовались! Не трофеям, конечно, но своей решительности.
   Сначала добычу пару дней носили в ранце, а потом выбрасывали.
   Легко взмахнут рукой - и стеклышки растворятся в воздухе, на один миг соединившись в полете с резинкой и мелком.
   Можно представить, как бы реагировали «Старые годы» на эти шалости. По куда более скромным поводам его авторы возвышали голос до тональностей пронзительно-резких.
   Сегодня никого бы не удивило, что девочки сперва склонялись над репродукциями, а потом шумно скатывались по лестнице.
   Зато Эберлинг на нынешний вкус выглядит старомодно. Уж он бы не стал покушаться на чужое творение. Даже громко смеяться над ним никогда себе не позволил.
 
Ван Донген и не только
 
   Ученики многим обязаны Альфреду Рудольфовичу. И не только потому, что, благодаря его урокам, пуговицы на их рисунках блестят, а волосы курчавятся. Куда важнее то, что каждый из них понял о жизни.
   Возможно, поэтому многие из них стали не просто художниками, но еще и начальниками. И не просто начальниками, народными и секретарями Союза, а веселыми жизнерадостными людьми.
   И все же ученикам было легче. Чаще всего их не обременяла нерусская фамилия или чуждое происхождение. Поэтому они ощущали себя куда более раскованно.
   Если чего-то им и не хватало, то изящества. Даже поклоны их учителя в сторону власти отличала чопорность и церемонность.
   И в отношении к различным художникам и полотнам Альфред Рудольфович был куда щепетильнее.
   Вот, к примеру, такой случай. Хотя Эберлинг не замечен в особой любви к Ван Донгену, но одну его репродукцию он окантовал и повесил на стену.
   После смерти Альфреда Рудольфовича ученики совершили над картиной публичную казнь. Не спрятали куда подальше, а определили ей место в сортире.
   Шутка, конечно, богатая. Сядешь на стульчак, а творение голландского мастера как раз на уровне глаз. Сурикова молодые художники смотрели стоя, а Ван Донгена исключительно в такой позиции.
   Не только с этой работой, но и с самим запредельным миром у его воспитанников установились отношения фамильярные.
   К примеру, кто-то придумал снимать друг с друга гипсовые маски. Вроде рановато думать о такой перспективе, но они решили примериться.
   Сначала один лежит неподвижно, а другой колдует с раствором. Потом меняются ролями. Веселились так, будто маски не посмертные, а карнавальные.
   Затем вешали маски на стену и садились выпивать. Что-то было в этой картине смутно-знакомое, напоминающее сцену из «Вия».
   «...Хома отворотился и хотел отойти от гроба, но, по странному любопытству, не утерпел и взглянул на нее…»
   То-то и оно, что «не утерпел». Бывают такие нетерпеливые люди. Они хотят не только побольше взять от жизни, но и немного приобщиться к смерти.
   В общем, увлеченности и задора хватало. И это несмотря на то, что обитали в коммуналках, вещи перешивали из военной формы. Даже на свою свадьбу один ученик явился не в пиджаке и рубашке, а в тельнике и матроске.
   Кстати, на эту свадьбу Альфреда Рудольфовича не позвали из соображений едва ли не художественных. Странно выглядела бы в таком окружении его черная шапочка и широкая куртка.
 
Розы
 
   И еще ученики любили поболтать. Наработаются у мольберта до полного одурения, а потом отправятся к учителю передохнуть.
   Разумеется, каждый тащит бутылочку. Уж какой без бутылочки откровенный разговор?
   Кости тоже кое-кому перемоют. Хоть не до полного блеска, но с удовольствием. Сначала поговорят об одном, а затем примутся за другого.
   Так запасутся на неделю последними новостями - и вернутся к начатому холсту.
   Иногда вдруг вспомнят: а что так веселились в последний раз? Ах, да, вспоминали Александра Герасимова. Уж сколько о нем всяких историй, но эта самая лучшая.
   Чего, казалось бы, нужно человеку, по самый пупок увешанному наградами, но, оказывается, и его мучает тоска.
   В те дни, когда Александр Михайлович полон самоуважения, он рисует портреты вождей, а едва занервничает, принимается за цветы.
   В минуту особенно сильных переживаний потащил свои цветы к Нестерову. Будто и не Президент, а просто художник, надеющийся заручиться одобрением коллеги.
   Вот, мол, дорогой Михал Василич, мои розы. Годятся они на что-то или нет? И еще на всякий случай сказал, что хочет посвятить свою работу Константину Коровину.
   И нести холст Нестерову странно, а посвящение так совсем ни к чему. Ведь Коровин вместе со всеми своими вазами и букетами много лет находился в эмиграции.
   Нестеров оценил не решительность, а само полотно. Сказал, что не видит никакого сходства. У Констин Алексеича розы пахли, а эти орут.
   Герасимов сник после таких слов, но потом вновь обрел положенную осанку. Уже через несколько дней сидел в своем кабинете с обычным меланхолическим выражением на лице.
   Как бы говорил этим выражением: а вот и я! спустился к вам с самых вершин Олимпа для того, чтобы разобраться с членскими взносами и ассортиментом кистей.
 
Художник Батурин
 
   И потом ученики часто собирались в мастерской. И опять же вокруг бутылочки. Мастера уже давно не было на свете, а их по-прежнему тянуло сюда.
   За это время много чего произошло. Разговоры стали и громче, и откровенней. Да и темы сменились. Бывало, придет на память имя из тех, что раньше предпочитали не вспоминать.
   А тут не только назовут, но еще и потопчутся на этом рассказе. Вроде и особой нужды нет, а продемонстрируют, что ничего не боятся.
   На сей раз зацепились за слова Альфреда Рудольфовича. Как-то он рассказывал о своей жизни в эвакуации на Алтае. Так вот, не он один умилялся красотой этих мест.
   Что-то Вам говорит фамилия Батурин? Да, да, Александр Борисович. Ученик и последователь Стерлигова. Из последних, можно сказать, наших кубистов.
   На полотнах Батурина мир угловат, но как-то нежно угловат, как бывает угловат мечтательный школьник.
   К тому же, этот мир не равен себе. Если яблоко, то одновременно и круглое, и квадратное. Творческое такое яблоко. Еще не нашедшее свою форму, а лишь пытающееся ее обрести.