Кто-то станет переживать по этому поводу, а Грабарь просто считал, что всему свое время.
   Иногда на одном холсте соединит имеющее отношение к президиуму и связанное с огромным миром за окном.
   Вот, к примеру, картина «Ленин у прямого провода». них и твовала по-разномубыли расставлены. але?
   В глубине комнаты вождь остановился в знакомой каждому позе напряженного внимания, а на развернутой карте на переднем плане стынет чай.
   Сколько раз Игорь Эммануилович брался за такие сюжеты! Нет, он и Ленина изображал, но куда чаще ему доводилось рисовать стаканы с подстаканниками.
   Светится из глубины темноватая жидкость, серебряная ложечка чуть ли не звенит в этом тумане, в окно лезет какая-то хмарь…
   Художник не скрывает предпочтений. Больше всего в компании людей, вещей и явлений его занимают стакан и диван с гнутыми ручками.
   Диваны и прежде встречались на его холстах. Просторные, поблескивающие черной кожей. Бывают, знаете ли, такие диваны на века: сменяются эпохи, а они стоят на том же месте, что сто лет назад.
   Садишься и проваливаешься. Не совсем проваливаешься, но ровно настолько, чтобы перестать ощущать свое тело.
 
Море и диваны
 
   По этому поводу Эберлинг мог обменяться с Грабарем понимающими улыбками.
   Так я пытаюсь обойти обстоятельства. И я тоже действую так.
   И, на самом деле, различие незначительное. Правда, Альфреда Рудольфовича вдохновляли не диваны, а виды неаполитанского залива.
   Непременно изобразит и Ленина с Горьким, и залив. Расположились наши буревестники на берегу, а за их спинами светится голубая даль.
   Ленина и Горького он писал близко к фотографиям, а залив по воспоминаниям. Валуны на его полотне были именно те, на которых он не раз сидел после купанья.
   Чувствуете тенденцию? Все рисуют соревнования и парады, а у Грабаря с Эберлингом свой интерес. Им бы диванчик, на худой конец, камень у моря, и чтобы при этом никуда не спешить.
   Думаете, возраст? Не без того. Даже в такой монументальной картине как «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Альфред Рудольфович смог высказаться по этому поводу.
   Во-первых, вчитался в формулировку. Увидел, что «соединяйтесь» - глагол несовершенного времени. Значит, пролетарии только грозятся стать настоящей силой.
   Его герои идут к цели. Одни движутся бодро, другие с ленцой. Не то чтобы сомневаются, а просто не считают нужным пороть горячку.
   Пусть они придут в будущее последними, но хотя бы обойдутся без нервных перегрузок.
   Эберлинг еще бы скамеечки поставил на дороге, если бы не опасался упреков в формализме.
   А какие же скамеечки формализм? Самая что ни на есть первейшая необходимость. Может, молодым ни к чему, а кто постарше, непременно воспользуется.
   Когда художник рисовал Ленина с Горьким, то имел в виду их последующее восхождение. Сейчас вдохнут морской воздух, успокоят дыхание, и отправятся по своим революционным надобностям.
 
Предыстория
 
   Знание и печаль взаимосвязаны. Вечная книга выводит что-то вроде уравнения на сей счет.
   Для кого-то горести начались с революции, а для Игоря Эммануиловича с погрома на складе издательства Кнебеля.
   В этом погроме погиб один том его «Истории русского искусства».
   Год был не революционный, семнадцатый, а вполне, казалось бы, спокойный, пятнадцатый.
   Правда, перспектива просматривалась. Когда увидел разбитые негативы, то сразу понял, что дальше все так и пойдет.
   Разумеется, «Старые годы» и лично главный редактор выразили свои соболезнования.
   Вейнер скорбел по поводу безвозвратно утерянной книги, но Кнебеля ему было жалко не меньше.
   Как издатель и домовладелец он знал, сколько усилий требуется для того, чтобы держать такое хозяйство.
   Завершался текст не положенными в этом жанре вопросами. «… Неизвестно, - сетовал редактор, - захочет ли Грабарь вновь затратить столько усилий, энергии, времени и средств, чтобы воскресить погибшее, восстановить порванные нити, повторить уже законченные изыскания».
   Это уже о том, что произойдет потом. Еще и тем страшно это событие, что не каждый сможет его пережить.
   К тому же, есть люди вроде Грабаря. К былому они относятся трепетно, но легко входят в новую ситуацию и всегда отдают ей предпочтение.
   Надписывая адрес на письме Эберлингу, Игорь Эммануилович скорее всего вспоминал обеды у Вейнера.
   Ну как же, как же! Красные куропатки! Консоме селери!
   Случалось и Альфред Рудольфович сидел за этим столом по праву соседа и однокурсника одного их гостей.
 
Уроки арифметики
 
   В первые годы Советской власти арифметика стала общим увлечением. Чуть ли не наукой наук. Только и слышалось: пять в четыре, электрификация плюс Советская власть
   Игорь Эммануилович и раньше все старался планировать, но тут он планировал еще и с разбивкой на пятилетки.
   К примеру, такой его совет коллеге. Заработайте денег лет на пять, а потом еще пять трудитесь для себя.
   Куда хуже, когда художник не сам выполнит арифметическую задачу, а это сделают за него.
   Уж, конечно, не прибавят, а вычтут. Может, и не совсем, но в Ленинграде и Москве точно запретят жить.
   Это действие так и называлось - «минус». Больше всего пострадали от него граждане с подозрительными нерусскими фамилиями.
   К концу сороковых годов из всего немалого немецкого представительства в доме на Сергиевской оставался один-единственный жилец.
   Можно было смело звать понятых и со всей силой жать на звонок.
   Альфред Рудольфович? Эберлинг? Именно в этом обвиняет Вас государство рабочих и крестьян.
   А уж дальше сценарий известен. Сажают в вагон, везут к черту на кулички, выбрасывают в поле.
   Осваивай это пространство, начинай жизнь сначала.
   Слава Богу, обошлось. Но прежде пришлось понервничать. Порой из дома не выйдет, чтобы лишний раз не мозолить глаза.
 
Пятый пункт
 
   Говорил себе: не расслабляйся! Ну что из того, что наконец-то почувствовал контакт с властью, заговорил с ней на одном языке.
   Все, как в известной сказке. Там, где только что стояла милая девочка в красной шапочке, сейчас вращал глазами серый волк.
   В сеансе разоблачения участвовал Грабарь. На то он и эксперт, чтобы по любому поводу иметь свое мнение.
   Если мог что-то сказать о плотности волос вождя, то почему бы не высказаться о труднопроизносимой фамилии художника?
   Альфреду Рудольфовичу следовало предупредить распространение слуха. К тому же, просто захотелось выяснить, как это его однокурсник дошел до жизни такой.
   «Уважаемый Игорь Эммануилович. - писал Эберлинг, - Мне очень прискорбно думать, что Вы, один из тех немногих ближайших товарищей по Академии, не так доброжелательно ко мне относитесь, как это всегда мне казалось. До меня дошли сообщения, что Вы утверждали, будто бы я был сослан во время войны за немецкое происхождение. Да будет Вам известно: никогда я не был немцем, - родился в Польше, учился в Варшавской школе, и меня все знали как поляка. С переездом в Петербург кто меня знал в продолжении шестидесяти лет работая по искусству может сказать, что я всегда, во все моменты жизни вел себя, как всякий честный русский. Никогда меня никто не высылал, а в 1942 году я добровольно дистрофиком уехал в эвакуацию, а в 1944 г. по вызову Ленизо вернулся».
   Вообще-то сомнения вполне понятны. И уж, конечно, не одному Грабарю они приходили в голову.
   Ведь имя-отчество и фамилия совсем не польские. А то, что родился и жил в Польше, ничего не доказывает. Мало что ли в Варшаве рождается немцев.
   И после объяснений Альфреда Рудольфовича ясности не прибавилось.
   Как понимать «никогда не был…» и «всегда считался…»? Очень уж расплывчато сказано. Все же одно дело казаться немцем или поляком, а другое быть тем или другим.
   Начал со слов: «… я так обрусел, что кто знал…», а потом зачеркнул.
   Ну что из того, что «обрусел»? Вот если бы можно было подтвердить эту метаморфозу, - но это только личная точка зрения.
   Когда речь шла о профессорском звании, Эберлинг понимал, что тут дело в бумаге, а в данном случае довольствовался ощущениями.
   Взрослый человек, а все ему что-то кажется. То чувствует себя поляком вопреки очевидности, то считает Грабаря одним «из немногих ближайших товарищей по Академии».
 
Пятый пункт (продолжение)
 
   Игорь Эммануилович все эти сложности изучил. Сам, можно сказать, претерпел по причине неясной национальности и места рождения.
   В иные годы об этом не думаешь, а потом припрет. Бросишься на поиски документов, станешь приглядываться к отчествам предков.
   Иногда такие бывают «квадратуры круга», что голову сломаешь, а ответа не найдешь.
   Игорь Эммануилович родился в Будапеште. Значит он, как и Кнебель, был австрийским подданным. При этом какие они немцы? У художника хотя бы есть немецкая кровь, а издатель так просто еврей.
   Следовательно, в пятнадцатом году ошибочка вышла. Совсем ни при чем этот склад. Ведь погром предполагался германский, а не еврейский.
   Вот бы Игорю Эммануиловичу быть «ответственным редактором», так угораздило стать персонажем. Во всех анкетах следовало называть если не деда Адольфа Ивановича и бабушку Элеонору Осиповну, то место рождения.
   Не сразу стала очевидна опасность. Это сейчас в его мемуарах заметен перекос. Мало того, что он проговорился о связях с дедом и бабкой, но еще и рассказал об учебе в Германии.
   Тут уже не просто перекос, а тенденция. Все художники в эти годы стремились учиться в Париже, а он предпочел мюнхенскую школу Антона Ашбе.
   Так как же ему не тыкать в товарища пальцем, не торопиться выкрикнуть: я свой, меня не вышлешь так запросто, я жил и буду жить только в Москве.
 
Сон Грабаря
 
   В мемуарах он тоже старался не рассказывать всего. Несколько раз, правда, не справился с волнением и наговорил лишнего.
   В последней главе Грабарь решил подвести кое-какие итоги.
   Многотомная «История русского искусства». Это раз. Реформирование Третьяковки. Два. И, конечно, портреты и пейзажи. За пару десятилетий он написал их столько, что хватит на десяток выставок.
   Но, главное, остался в профессии. Не покинул Москву в принудительном порядке и занимается любимым делом.
   Игорь Эммануилович так и написал: потому считаю себя «исключительным счастливцем», что революция не заставила «переключиться на иную работу…»
   Словом, выдал себя. Сказал то, о чем другой позволит себе только думать.
   Кое-кто, правда, ничуть не смущается. Тот же Эберлинг никогда не возьмется за кисть, прежде чем дадут отмашку.
   Вот бы Гоголь так спрашивал: «Есть у меня забавный сюжетец…» А император ему: «Валяйте, Николай Васильевич. Только Акакия Акакиевича Вы тово. Не очень напирайте на проснувшееся в нем после смерти чувство мести».
   Иная фраза говорит лишь то, что хотелось сказать автору, но за словами Игоря Эммануиловича угадываешь кое-что еще.
   Постоянно преследующий его сон смотришь вместе с ним. Уж как, казалось бы, это возможно, а все представляется отчетливо.
   Сперва Грабарь видел себя за письменным столом. То есть он как бы сидел за столом, и в то же время сам за собой наблюдал.
   Углубился в свои бумаги, обложился книгами и выписками.
   Напишет и перечеркнет. Замрет над страницей, а потом строчит без устали.
   Тут-то ему и говорят: «Встать! Не слишком ли Вы увлеклись своими рукописями? Не пора ли сменить сидячий образ жизни?»
   В этот момент он неизменно просыпался. В щелочку еще не открывшихся глаз оглядывал кабинет.
   Радовался тому, что все на месте. На столе - незаконченная статья, на мольберте - начатый холст. Смирно так ожидают автора, который сейчас приступит к работе и все сделает, как полагается.
 
Очки и феска
 
   И в выборе сюжетов Грабаря не ограничили. Потянет на вечные темы - примешься за «Ходоков у Ленина и Сталина», а захочешь поработать над сиюминутным - пишешь «Золотые листья» или «Восход солнца».
   А иногда, как мы уже видели, соединит одно с другим. Найдет компромисс между революционным содержанием и традиционной формой подстаканника.
   Да и в жизни при первой возможности ищет противовес. Никогда не загонит вглубь обиду, но непременно отыграется на коллеге.
   Выстрелит быстрым взглядом поверх круглых очков, а потом спросит:
   – Что за шевелюру Вы изобразили? Это же сено или мочало!
   Вообще не советует держаться первого варианта. Переписали раз, перепишите еще. Вдруг количество перейдет в качество, и Вы, наконец, станете художником.
   Только себе разрешал быть консервативным. Имел в этом смысле твердые привязанности. Те же очки как начал носить до революции, так и не снимал много десятилетий.
   Если его собственное происхождение оставалось в тумане, то в этом случае все обстояло просто. Он даже помнил адрес магазина в Мюнхене, где пленился необычной оправой и отменной оптикой.
   Не только у Грабаря были предшественники, вроде уже упомянутых бабушки и дедушки, но и у принадлежащих ему вещей.
   А вдруг у его очков тоже имелись бабушка с дедушкой? Если это так, то их наверняка звали как-то похоже.
   Ну не Адольф Иванович и Элеонора Осиповна, так Фридрих Карлович и Амалия Францевна.
   В дневное время они восседали на жирных бюргерских носах, а на ночь укладывались в мягкие футляры.
   По-разному сложились биографии родственников. Фридрих и Амалия никогда не видели ни одной настоящей картины, а их внучок отсвечивал на всех европейских вернисажах.
   Так что не зря Грабарь носил очки столько лет. Все же не какие-то простые, а с биографией. Тоже на свет появились в одном месте, а потом сразу оказались в другом.
   Кстати, феска у Альфреда Рудольфовича столь же примечательная. Ничуть не менее иностранная, чем окуляры однокурсника.
   Как-то по случаю Эберлинг купил ее во Флоренции. Уж очень приглянулась ему лавочка. Еще так подумал: а не здесь ли модник Рафаэль заказывал себе плащи и камзолы?
 
Блокада
 
   Почему Эберлинг всегда в хорошем настроении? Потому что все продается. Хоть иногда и случаются неприятности, но он редко остается внакладе.
   Вот почему Альфред Рудольфович так воспринял блокаду. В сравнении с новыми обстоятельствами даже революция казалась менее радикальной. Все же тогда жизнь теплилась, а тут, кажется, прекратилась совсем.
   И пейзаж блокады пустынный. Был мир разнообразный, а стал буквально в две краски. При этом днем преобладает черная, а белая неуверенно пробивается.
   Это и есть блокадный паек живописца. Минимум хлеба, почти полное отсутствие желтого и зеленого. Не только холодно и голодно, но еще не на чем остановить взгляд.
   Больше всего блокада похожа на сон. Сжимаешься в ужасе, но где-то в глубине надеешься на то, что вскоре протрешь глаза.
   – Знаете, - скажешь, - сегодня видел страшный сон. Словно все стали настолько одинаковыми, что не отличить мужчину от женщины, ребенка от старика…
   Ждешь, когда проснешься, а сон длится. Будто уже не существует настоящей реальности, а есть только сочиненная и фантастическая.
   И люди в самом деле на одно лицо. Спрятались в платки и тряпки, только глаза выглядывают. Не верится, что в прежней жизни у каждого из них имелось имя и фамилия.
   Трудно в одиночку бороться с этой почти что нирваной, но Альфред Рудольфович попробовал.
 
Купля-продажа
 
   Свои картины Эберлинг показывал спокойно и деловито, а библиотеку с энтузиазмом.
   Есть книги, которые олицетворяют самое книгу. Листаешь и чувствуешь причастность к чему-то важному и значительному.
   Еще раз с радостью прикоснешься к кожаной поверхности. Буквально рукой почувствуешь: «Триодь постная», 1561 год, Венеция или «Устав морской», Санкт-Петербург, 1720 год.
   Эти издания он решил продать. Следовало только стащить их с верхнего этажа и разложить на мостовой.
   Совсем невмоготу было идти, а как вспомнит, для чего это предпринял, так сразу появляются силы.
   Даже попытался заманить покупателей. Плетутся двое на другой стороне улицы, а он с этой им машет рукой.
   Правая рука поболталась в воздухе, а потом бессильно опустилась. Получилось не «Идите сюда», а «Тону».
   И действительно, тонул. Чувствовал, что другого шанса не будет.
   Блокадный человек не может позволить себе любопытство, но все же несколько человек подошли.
   Ах, книги? Кому нужны книги? Не будь они таких размеров, то сгодились бы в печь.
   Холод и голод поразили Альфреда Рудольфовича меньше, чем это безразличие.
   Вечером Эберлинг пополз в мастерскую, а свой товар оставил на мостовой.
   Когда через несколько дней вышел на улицу, то над его богатством высился могильный холм из чистого снега.
 
Сын
 
   Пришла пора сказать, что у Альфреда Рудольфовича был сын Лев. Мы о нем не забыли, но просто к этому времени он почти не занимал места в жизни художника.
   После развода с первой женой отношения сперва еще сохранялись, а потом заглохли окончательно.
   Эберлинг даже не знал, что из-за немецкой фамилии сына не взяли в армию и оставили умирать в Ленинграде.
   Первые блокадные месяцы Лев находился всего в нескольких сотнях метров от Сергиевской.
   Что значит «всего»? Когда человек с трудом ходит по комнате, то для него это как другой конец света.
   Оба изголодали и исхудали до последней степени. Уже думали, не выживут. Так одновременно думали, словно между ними еще существовала связь.
   Альфред Рудольфович действительно несколько раз умирал, но все же смог удержаться на этой тонкой грани, а его сын умер окончательно и бесповоротно.
 
Заказы
 
   Так все время. Достигаешь края отчаяния и медленно отползаешь. Каждый вновь завоеванный сантиметр считаешь удачей.
   Постепенно понимаешь, что не только жив, но можешь держать в руке карандаш. Начинаешь с опаской, а потом появляется уверенность.
   Кого за это благодарить? Ну, конечно, заказчиков. Уже совсем перестал надеяться, как опять пошли предложения.
   Понимают, что живут в аду, но хотят быть запечатленными доброжелательной кистью известного мастера.
   Такой неожиданный поворот. Только он привык к тому, что нет дел важнее, чем тушение зажигалок или плетение сетей для маскировки, как его опять призвали к мольберту.
   И гонорар положили царский. В общей сложности десять килограммов хлеба, по два за каждый портрет.
   А где гонорар, там и соответствующий настрой.
   Опять размешиваешь краски, грунтуешь холст, делаешь первые наметки… Получаешь удовольствие от того, что персонаж еще сидит напротив, но очень скоро это место покинет и целиком переместится на холст.
 
Новая жизнь
 
   Везение так везение. Не какой-то там дополнительный паек, а новая жизнь со всеми вытекающими последствиями.
   Эберлинг уже не очень удивлялся. Еще пару месяцев назад ни за что бы не поверил, а сейчас принял как должное.
   В конце июня 1942 года они вместе с женой покинули Ленинград и около месяца добирались на Алтай.
   Жизнь и в эвакуации непростая. Хоть не столь безнадежная, как в родном городе, но тоже требующая постоянных усилий.
   Во время блокады у него оставалась собственная мастерская, а тут их поселили в тесной комнатушке.
   А еще на кухне за стеной живет семья. Три человека и теленок.
   Родители с мальчиком тоже не тихие, а теленок просто беспокойный. Все время нервничает, просится на травку, хотя на дворе холод и зима.
 
Пейзажи
 
   Странный дом. Не дом, а корабль. Движется в пустоте ночи, полный вскриков, взвизгов и стонов.
   К утру доберется, встанет на мель. Откроешь глаза, и первые минуты слушаешь тишину.
   Прежде такую тишину он только видел на полотнах мастеров Возрождения. Тут дело не в том, что тихо, а в том, что никакие слова не нужны.
   Поглядишь в окно: красота! Уж действительно не пожалели зеленого и желтого! А синего плеснули столько, что, кажется, хватило бы на целое море.
   Взгляд ищет, на чем ему остановиться. Так и движется в бесконечность. От молодых еще холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
   Каждый день видишь, а все не привыкнуть. Сколько раз брался рисовать, а однажды заговорил стихами. Скорее всего, и не помнил фамилии Мандельштама, но неожиданно с ним совпал.
   «Не разнообразием и красотой горных мотивов, - написал Эберлинг ученику, - напоминающих предгорье Тосканы, в частности, окрестности Флоренции, поражает алтайская природа, а необычными смелыми цветовыми и световыми эффектами, чарующими глаз, в особенности при восходе и закате солнца».
   Что же это получается? В Ленинграде ничто не напоминало ему об Италии, а тут эта связь чувствовалась.
   Верно сказал поэт: «молодых холмов». Отсюда, из самого начала мира, явно ближе до его вершины.
   Только решил так, а потом сам себя опроверг. И не потому что передумал, а просто подстраховался.
   Зачем, в самом деле, ему Тоскана? Лучше даже подчеркнуть, что у него нет с нею ничего общего.
   Поспешишь и запутаешься. Ведь «смелые цветовые эффекты» - и есть «разнообразие и красота горных мотивов».
 
Ампутация
 
   Когда Альфреда Рудольфовича просили заменить шевелюру или перенаправить взгляд, он брал кисть и все делал как требуется. Всякий раз понимал, что портит картину, но все же резал по живому.
   Оказывается, не только с человеком на портрете, но и с ним самим могут поступить так.
   Помните: «Глаза осветить как на фотографии № 1. Фон и низ должны быть растушеваны на-нет»? В таком тоне ему сообщили, что придется ампутировать ногу.
   У нарисованных персонажей нет права голоса, но он пытался сопротивляться. На операционном столе отстаивал свою целостность и ругался, как извозчик.
   А еще маэстринька! Вот если бы такое позволил себе студиец, а тут все же бывший придворный художник.
   После операции неожиданно успокоился. Уж такой это человек. Любую потерю он в конце концов принимает как должное.
   И не то чтобы смирился. Случалось, проснется, и ворочается до самого утра.
   Зато потом занятия в студии ведет как ни в чем не бывало. Всячески демонстрирует, что еще ого-го. На трех ногах передвигается стремительней, чем на двух.
 
Способ существования
 
   Вот его рецепт от житейских неурядиц. Предположим, есть кто-то, с кем Вы конфликтуете. Не тратьте силы на выяснение отношений, а переведите проблему в эстетическую плоскость.
   Альфред Рудольфович и переводит. Сталин или Троцкий на его полотнах выглядят так, словно занимаются разведением цветов.
   И врачиху, делавшую ему ампутацию, он изобразил как бы на отдыхе в санатории.
   Веселое такое платьице, настроение преотличное, игривость во взгляде… Сразу видно, что только с ужина, а теперь собирается на танцы.
   Скольким заказчикам Эберлинг смог помочь! Одних избавил от родинки, других от рябин или горба. То есть, не совсем избавил, а лишь показал, как они будут выглядеть без них.
   Смотрят заказчики на свое изображение: и действительно не в горбе дело! И родинка не имеет значения при такой шее и спине!
   Мысленно благодарят его за то, что разглядел главное. Фотограф застрял бы на частностях, а художник смог от них отрешиться.
   Эберлинг и себе пытался так помочь. Был, к примеру, некто персонажем его жизни, а стал просто персонажем. Как бы перешел границу, отделяющую «мечту» от «существенности», и остался в пространстве красоты.
   Надо сказать, не всегда это удавалось так просто. Вот с докторшей получилось, а с сыном нет.
 
Портрет сына
 
   Невестка не раз просила его нарисовать портрет Льва. Кому еще взяться за эту работу как не родному отцу.
   Да и есть ли еще художник, который смог бы это сделать не по фотографии, а по велению чувства?
   Чтобы Лев, как живой, улыбался со стены. Наблюдал из своего красного угла в столовой за тем, как живет его семья.
   Почему-то у Альфреда Рудольфовича ничего не выходило. Сколько раз он становился к мольберту, столько и откладывал.
   Только и понял из всех своих попыток, что они действительно родные люди. Словно это не портрет, а автопортрет. За какую черточку ни берешься, всякий раз обнаруживаешь сходство.
   Когда дошел до глаз, то просто застопорился. Буквально по часу просиживал над каждой линией. Уже почти не работал, а больше вспоминал.
   Левушка в коляске. Левушка на руках у матери. Левушка делает первые шаги.
   Так и не закончил портрета. Может, впервые не выполнил заказ. Уж как невестка на этом настаивала, а он себя не преодолел.
   Альфред Рудольфович кричал, что отказывается. И вообще, знает ли она, что такое рисовать умершего сына? То есть как бы сотворить его заново, после того, как тот прожил свою жизнь до конца.
 
Привет из прошлого
 
   В послевоенные годы в голове Эберлинга заклубились самые невообразимые мечты.
   А что еще ему оставалось? Сидишь в кресле, воображаешь мост через реку или дом с бельведером, и за этим занятием успокаиваешься.
   Мост или дом - это уже кое-что, но персональная пенсия занимала его куда больше.
   Он просто таял от мысли, что кто-то не гоняется за каждой сотенной, а открывает дверь почтальону и расписывается в специальной графе.
   Получите, уважаемый художник, причитающуюся сумму. Пересчитайте и спокойно дышите в ожидании следующей порции.
   Надо сказать, что эти оптимистические видения были не совсем беспочвенными.
   Все-таки в сорок седьмом ему повезло. И в сорок девятом он получил кое-какие подтверждения того, что все не так плохо.
   Через два года после окончания войны прошел обмен денежных знаков, но его Ленин сохранил свое место с правой стороны купюры.