Да и в отношении Президента Академии как-то не чувствуется пиетета. Мало того, что его имя непочтительно поставлено в скобки, но еще прямо высказан упрек.
   Что ж Вы так, Трифон Теймуразович? Ведь не частное письмо! И уж читателей у него хватало. Лишь тогда, когда ознакомились все, кому следовало, оно попало в почтовый ящик квартиры 26.
 
По дороге в тюрьму
 
   А это случай совсем вопиющий. Хотя письмо написано человеком не только серьезным, но и материально ответственным.
   Уж он-то мог просчитать последствия. Все-таки не художник, а коммерческий директор. Ему и по должности полагается быть бдительным.
   «Со своей стороны издательство считает необходимым произвести исправление на носу и значительно смягчить цвет лица (лицо выглядит рукавицей)».
   Тут бы перу остановиться, задрожать мелкой дрожью, упасть как подкошенному на страницу, но оно разгоняется еще больше.
   «… обращаем Ваше внимание, что портрет предназначен к Октябрьским торжествам и значительное опоздание в сроке исполнения заказа может повлечь с нашей стороны изменение стоимости исполнения этого портрета».
   Ну не бережет себя человек. Сперва указал на бугринки, будто речь шла о лице вроде его собственного, а затем промахнулся еще раз. Мог призвать к ответственности ввиду приближения праздника, а написал о «повышении стоимости».
   И не в какой-то анонимке, а на бланке с печатью. Еще с указанием должности и фамилии в конце.
   Отдаюсь, мол, на суд советских законов. Сам делаю добровольное признание. Берите меня, тепленького, готов отвечать за свой длинный язык.
   Так жили в ГОЗНАКе. Иногда за день так намаешься, наруководишься, что язык сам выговорит: «лицо рукавицей» - и окажется прав.
 
Сложение и вычитание
 
   Что за тень вырастает на стене? Все увеличивается, заполняет комнату, вбирает в себя художника и его мольберт?
   Как это сказал другой писатель? «Укрой меня своей чугунной шинелью».
   А ведь не звали Николая Васильевича. Впрочем, что ему приглашения? Он и сам знает, куда сунуть свой длинный нос.
   И его Агафья Тихоновна тут как тут. Все никак не может выбрать жениха. Прибавит, вычтет, сложит опять.
   «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча…»
   В этом духе и Трифон Теймуразович излагал свои пожелания. «Единственное, что мне кажется приемлемым, - писал он, - это - общая посадка и как раз эта, наиболее удачная, часть может быть, в какой-то мере, использована Вами. Таким образом, главнейшей Вашей задачей будет найти и со свойственным Вам мастерством передать анатомию лица, в особенности же поработать над выразительностью взгляда».
   Каков итог? Посадку рисуешь, как предложено. А взгляд на твое усмотрение. Правда, в направлении, указанном заказчиком, то есть в смысле усиления значительности лица.
   Рецепт хорошо знакомый. Гоголь-моголь. Как сказала бы наша вечная спутница, поваренная книга, - перед подачей на стол хорошо перемешать.
 
Как это было
 
   Не сотвори себе кумира, говорили древние евреи. А Альфред Рудольфович творил кумира каждый день. Прямо на поток поставил производство усов и густой шевелюры. И еще, конечно, орденов. Нарисовал их столько, что хватило бы всем жителям страны.
   Понятно, делал это небескорыстно. Подчас к его гонорару прибавлялось нечто настолько важное, что вообще не измеряется деньгами.
   «Когда работа будет вчерне закончена, - сообщают Эберлингу, работающему над портретом Кагановича, - Вам будет дана возможность сличить ее с натурой, как было сделано при работе над портретом тов. РЫКОВА».
   То-то и оно, что «как это было». С этакой философской интонацией. Чуть ли не с оглядкой на те времена, когда «… Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду…»
   Речь в самом деле о преемственности. О том, что подталкивает того, кто уходит, и что движет тем, кто придет на его место.
   Трудно назвать это логикой, скорее, мотивом. Существуют такие мелодии на холостом ходу: вроде уже достаточно, а она прокручивается снова.
   Вот какие теперь правила. Только вождь рассядется в кресле, почувствует себя уверенней, как узнает, что его срок истек.
   В марте тридцать четвертого настал черед Рыкова. В январе ему еще предоставили слово на Семнадцатом съезде, но лишь для того, чтобы потом ударить больнее.
   Если Рыкова практически вычли, то Кагановича прибавляли буквально ко всему. Пока, правда, он занимал место не в центре, а на периферии. То есть представлял собой не искомую сумму, а один из сочленов уравнения.
   Кое-какие перемены произошли и в смысле растительности. Железный Лазарь носил не бороду, а только усы.
   Не случайно, что усы. Так обозначалось место в одном ряду не с Троцким и Рыковым, а со Сталиным и Ворошиловым.
   Всем прибавила работы эта перестановка мест слагаемых. Как-то сразу захотелось, чтобы по левую руку от портрета Сталина красовался Каганович.
   Это так и называлось: спрос. Словно речь не о картинах, а о женских чулках или шляпках.
   «Большой спрос на портреты тов. Кагановича, - писал Эберлингу представитель ГОЗНАКа, - удовлетворяется в настоящее время чрезвычайно плохой продукцией. Было бы очень желательно, как раз теперь, выпустить хороший портрет, какой мы вправе от Вас ожидать».
   «Как раз теперь» - все равно, что «как это было». И тоже не без философской, чуть печальной, подкладки. Мол, теперь было бы в самый раз, а после еще неизвестно как сложится…
   И действительно, к концу тридцатых ситуация вновь изменилась. Каганович уже занимал место не в первом, а во втором ряду президиума. То есть еще не выпал совсем из гнезда, но явно переместился в тень.
 
Тайна Альфреда Рудольфовича
 
   Вот такая у Эберлинга судьба. Запретили бы ему преподавание, он бы просто взвыл.
   Казалось бы, вся его жизнь наружу, а вот и нет. Все время о чем-то умалчивает. Сначала Николая Второго сплавил подальше от посторонних глаз, а потом Троцкого и Рыкова.
   Славная получилась компания. Если правда, что герои выходят из портретов, то какие, должно быть, перепалки случались на антресолях.
   Это еще не самая главная из его тайн. Существовал секрет настолько серьезный, что прежде чем о нем вспомнить, он зашторивал окно.
   И не то чтобы боялся. Просто хотелось отгородиться. Пусть не существует надписи на занавеске, но атмосфера возникала соответствующая.
   Начинало казаться, что времени нет. Нет не только тридцать шестого или пятидесятого года, но и вообще ничего.
   В чем эпоха проявляется больше? В крое одежды, величине подъема женской туфельки, форме шляпки или воротничка.
   А если совсем без одежды? Еще шляпку можно оставить для пикантности, а все остальное ни к чему.

ГЛАВА ВТОРАЯ. АП!

Мгновения
 
   Есть такая чудесная машина. Встанет на три лапы и смотрит своим единственным стеклянным глазом.
   Да если бы только смотрела. Иногда и вмешается в движение времени.
   Коня на скаку остановит. В том смысле, что запечатлеет его в стремительном беге и в полный рост.
   После того как в 1899 году Эберлинг стал обладателем превосходного «Кодака», его судьба кардинально изменилась.
   Прежде жизнь художника протекала, как песок между пальцами, а теперь оседала в коллекции контролек и негативов.
   Раньше, к примеру, он шел прогуляться, а сейчас, если выйдет на улицу, то не просто так. Установит свой неколебимый треножник и ждет приближения добычи.
   А вот и добыча. Прямо на него движется молодой человек в гимназической форме.
   Черты лица уж очень аристократические. Немногие люди этой породы пережили войну и революцию.
   Приноровится и щелкнет. Идет сейчас юноша на его снимке, как некогда шел ему навстречу.
   И с двумя беседующими дамами художник поступил столь же решительно. Они и разговаривают с тех пор. Сколько минуло десятилетий, а им все не выяснить отношения.
   Что-то очень важное открылось ему благодаря этому искусству. Даже за мольбертом он не ощущал себя настолько раскованно.
   Или так: его живопись была об одном, а фотографии о другом.
   Работая над портретами и натюрмортами, Эберлинг не очень интересовался состояниями минуты, а тут сосредоточился на второстепенных подробностях.
   Его занимали веяние ветерка, направление взгляда, колебание атмосферы. Чем случайней, тем вернее. Потому он надолго исчезал под пелериной, что ждал чего-то неожиданного.
   «Каждое мгновение, - не без доли осуждения изрек знаменитый философ, - мне кажется устаревшим и неудовлетворительным».
   Что, действительно, делать с непостоянством времени? Один миг уже готов превратиться в следующий, но Альфред Рудольфович умудрялся его удержать.
   Как говорится, доверяй, но проверяй. Сколько бы он ни рассчитывал на волю случая, но и об обязанностях не забывал.
   Поместит на переднем плане женщину в светлой кофточке, а в глубине кадра оставит господина в темном пальто.
   Даже у маленькой девочки, играющей в Летнем саду, оказался двойник.
   Вроде совсем не при чем этот юноша, а как без него! Скорее всего, дело в его гимназической форме, отлично контрастирующей с ее веселым платьицем.
   На этих снимках удивительно много воздуха. При этом воздух не растворяет контрастов, но еще больше их подчеркивает.
   Искусство фотографии есть искусство «черного» и «белого», но Эберлинг доводит этот принцип до логического конца.
   Как говорил Станиславский? «Играя злого, ищи, где он добрый». Что в переводе на язык «механических оттисков» обозначает необходимость всякий раз находить противовес.
   Возможно, он и себя имел в виду. В нем ведь тоже соединилось много разного. Порадуешься лучшим качествам мастера, а потом видишь, что они не исчерпывают его целиком.
   И все же дело не только в гимназисте или барышне со скакалкой. Главное, что с помощью «Кодака» ему удалось разобраться со своими возлюбленными.
 
Сегодня и вчера
 
   Что больше всего занимает Альфреда Рудольфовича? То же, что любого поклонника женского пола, включая самого Дон Жуана.
   Его волнует проблема прошлой любви. Не будущей, - тут и так все ясно, - но именно прошлой.
   К примеру, у вас начался новый роман, но и предыдущий не забыт окончательно.
   Иногда хочется что-то возобновить в памяти. По контрасту с новым увлечением понять, что же тогда было главным.
   Всякий раз получается, что главное не переводится на язык слов. Вспоминаются какие-то фрагменты, но что-то все равно ускользает.
   Казалось бы, примирись с этой неизбежностью. Успокой себя тем, что в жизни еще будет немало подобных минут.
   Эберлинг не только не соглашается, но тащит нечто громоздкое и водружает посреди мастерской.
   Он, он. Одноглазый, как циклоп. Любому станет не по себе под его стеклянным немигающим взглядом.
 
Ширма
 
   Кто только сюда не заглядывал! Полненькие, худенькие, ни то ни се. Были те, кто постарше, и те, кто помоложе. Одни в объектив смотрели со смущением, а другие весело и нескромно.
   Кто-то из девушек замашет руками в камеру: я тут, уважаемые потомки! специально ради вас оставила теплую постель!
   С любой из фотографий связано что-то важное. Многие десятилетия эти женщины осеняли его жизнь. Ну не всю жизнь, но хотя бы день или ночь.
   Вот мы и оказались рядом с загородкой, некогда стоявшей в углу мастерской.
   Сколько разных метаморфоз нами уже описано, но ни одна из них не сравнится с тем, как его приятельница скрылась за ширмой, а затем появилась опять.
   Вечерами окно зашторивалось. И в предвкушении возможного фотографирования, и вообще.
   Когда свет выключался совсем, то надпись на занавеске вспыхивала необычайно ярко.
   Только и разглядишь в тусклом свете, что стул, одетый в его сюртук. А через сюртук, подобно орденской ленте, ниспадают ее чулки.
 
И еще женщины
 
   Как всегда, он соединяет красоту и пользу. То есть стремится остановить мгновение, но в то же время облегчить себе работу.
   Вот, оказывается, как давно он начал рисовать с фотографий! Установит нужную ему мизансцену, сделает хороший снимок, а потом пытается перенести на холст.
   Вроде все знает об обнаженной модели, но на всякий случай себя перепроверит. Прикнопит к мольберту фото одной из своих подруг.
   Однажды задумал полотно с несколькими женскими фигурами. Так что позвал сразу троих. При этом моделям надлежало не просто позировать, но разыграть целый спектакль.
   Сам же затаился в неосвещенной части комнаты, будто Мейерхольд в зрительном зале, и оттуда отдавал указания.
   А уж девушки старались. То согнутся эдак по-античному, то встанут на колени и водрузят на голову кувшины.
   Потом посмотрят в сторону Альфреда Рудольфовича, а его уже как бы и нет.
   Спрятал по-страусиному голову и чуть не обнимается со своей треногой.
   Голос, правда, его. Выкрикнет заветное петушиное словечко, а потом прибавит что-то такое, от чего захочется поработать еще.
   Мейерхольд чаще всего рычал: «Хор-р-рошо!», а Эберлинг восклицает: «Ап!»
   Что за странная формула! Будто ахает в умилении или откупоривает бутылку вина.
   Перевод простейший. Что-нибудь вроде: «Ну что за грация», «Сейчас лучше, чем в прошлый раз».
 
Откровения Дон Жуана
 
   Дон Жуан - не любитель, а профессионал. Человек не только обширных связей, но и немалого авторитета.
   Так вот Эберлинг был таким Дон Жуаном.
   Газета «Петербургский листок» обращалась к нему с вопросами и просила объяснить разницу между «флорентийками» и «тосканками».
   Что ни говорите, а вопрос специфический. С точки зрения туриста или человека нелюбопытного просто непонятный.
   Может, кому-то было и недосуг, а он разобрался. При этом обошелся без «ячества». Еще подчеркнул, что выражает мнение коллег.
   «Мы, художники, умеем смотреть, мы легко различаем красивую натуру от искусственной гримировки. Нас не проведешь ни модной прической, ни шикарным туалетом, ни блеском драгоценностей...»
   Нельзя не обратить внимания на паузы. Так и видишь, как он помедлил, а потом опять вернулся к разговору.
   Порой забудет, о чем только что говорил.
   «Кто не знает тосканского типа красавиц?», - спросил он себя, но ответил о другом: «И я скажу не преувеличивая, что наш русский, славянский тип женщин несравненно выше».
   «Холодно… тепло… горячо…» О тосканках - «горячо». Ведь каждый год он едет в Италию. Всякий раз рассчитывает не только на солнце, но на тепло местных красавиц.
   О том, что итальянки «не заботятся о духовном развитии» - тоже «горячо». И о «славянском типе женщин». Потому-то он остался в Петрограде, что связывал с этим «типом» особые надежды.
 
Воспоминания об Италии
 
   Эберлинг, в первую очередь, художник. Его память сохраняет картины, а не слова.
   И на сей раз он увидел флорентийское утро. Уже не вспомнить, о чем разговаривали, но солнечных зайчиков и сейчас можно пересчитать.
   Еще он вообразил свою приятельницу. Пока она не встала, ее практически нет, и лишь рука выглядывает из под одеяла. Затем следует рывок. Потянулась, с трудом попала в тапки, нехотя перешла из сна в явь.
   Совсем не риторический это вопрос: «Может ли … лицо женщин быть красивым, если оно ничем не одухотворено?»
   Бывает лицо плоское и скованное, а бывает разнообразное и находящееся в движении.
   То вспыхнет внутренним огнем, то станет как туча, то затеплится вновь.
   Это Альфред Рудольфович и называет «духовным развитием».
   «Развития» он и ожидает больше всего. Чтобы не только удовольствия, но самые неожиданные сочетания света и тени.
   Сколько раз лица его подруг озаряло сияние, а сколько раз свет так и не появился!
   О лицах неинтересных и тусклых Эберлинг говорил:
   – Очень сложное лицо. Возможно, и вообще нет лица.
   Что касается уже упомянутой приятельницы, то он сперва видит то, что вокруг. Представляет полную утреннего света занавеску и неожиданно четкие очертания предметов.
   Как это говорится в предписании ГОЗНАКа? «Глаза осветить как на фотографии № 1». На сей раз свет был не люминесцентный и резкий, а чуть притушенный, идущий изнутри.
 
Воспоминания о Петербурге
 
   Возможно, мы знаем ее имя. «Натурщица Пия, девушка замечательной красоты, - сообщается в журнале «Иллюстративная Россия», - давшая слово, что со смерти знаменитого Винеа, она никому больше не будет позировать, для Эберлинга сделала исключение, и он написал с нее ряд головок и этюдов тела».
   Альфред Рудольфович ехал во Флоренцию не просто рисовать, но рисовать ее. Представлял как он встанет с постели, а приятельницу попросит немного задержаться.
   Остановись мгновение, ты прекрасно, но более всего прекрасна сама Пия!
   Эта девушка вся из чудесных мгновений, летучих улыбок, быстрых и едва заметных рефлексов. Сколько бы он ни старался собрать их вместе, его рисунки останутся копией с оригинала.
   Нет, Эберлинг все время помнит о Петербурге. Не такой это человек, чтобы из-за чужеземных радостей забыть место, где ему всегда было хорошо.
   «Не знаю, может быть, вам покажется это парадоксом, - говорил он, - но я скажу, что красавицей в полном смысле слова может быть только умная, образованная и честная женщина. И нигде в мире нет такого количества женщин, вдумчивых, искренних, как в Петербурге. Немало их, конечно, в Москве, точно также и в Варшаве, потому что польки же славянки».
   Самое любопытное тут уточнения. Как бы постепенно всплывающие в памяти лица и города.
   Впрочем, это не мешает ему сказать о том, что наиболее комфортно он чувствует себя в российской столице.
   Спасибо, родной город! Хоть погода в наших краях изменчива, но барышень отличает сердечность. С каждым знакомством ощущаешь, что твоя жизнь стала еще богаче.
   Об этом он и сказал в интервью. Опять же, не подчеркивая своего участия, но и не отрицая его.
   Если бы Эберлинг рисовал себя у мольберта, а натурщицу на подиуме, он был бы обстоятельнее. А так просто констатировал, что «… почти каждая дама из общества согласится в Петербурге позировать» и посетовал на то, что «в других городах Европы вы намучаетесь, отыскивая натурщицу».
   Натурщицы в других странах «очень редко отвечают вкусу требовательного художника». Да и чувству, судя по всему, отвечают не всегда. Так что слово «намучаетесь» можно отнести не только к поиску, но и к результату.
 
И еще воспоминания
 
   По сути, Альфред Рудольфович излагал свое видение мира и требования к нему.
   Вновь ему представилась картина. Это когда читаешь кажется, что он говорит обо всех своих приятельницах, а на самом деле о той или другой.
   И при этом главную мысль тоже сформулировал. То есть несколькими штрихами добился сходства, но и сказал о предпочтениях.
   «Если вы захотите написать "ню", попробуйте найти подходящую к задуманной Вами картине натуру... У одной вы найдете красивый бюст, у другой торс или ноги, очень редко красивое, одухотворенное лицо, и никогда весь ансамбль целиком. К счастью, красивые дамы из общества у нас не стесняются позировать перед художником, хорошо сознавая, что их красота такой же дар Божий, как и всякий другой, и что было бы грешно держать его под спудом… Попробуйте заставить раздеться для позирования горничную, да она ни за какие деньги не согласится. То же самое и в деревне. Нет ничего труднее, как написать картину с голой крестьянки... Не подумайте, что это происходит от особой нравственности крестьянских женщин. О, нет, только от их дикости. В Италии нравы вовсе не отличаются особой чистотою, а там так трудно уговорить женщину позировать… Женщина высокой нравственности скорее согласится служить чистому искусству, чем такая, которая грешит втихомолку и обо всем думает превратно...»
   Не прав будет тот, кто не обнаружит в этом рассказе лирической ноты. Кто не прочтет его как историю о капризности и упрямстве. О свойствах страсти, наконец.
   Дон Жуан - совсем не тот, кому больше всех надо. В первую очередь, это человек чрезмерных и даже невыполнимых требований.
   Чем больше притязания, тем сильней разочарование. Всякий раз кажется, что вот оно. Потом видишь, что ошибся. Всего-то и было, что «красивый бюст» или «торс».
   Потом пишешь заказной портрет и вспоминаешь свои удачи и разочарования.
   Рисует Альфред Рудольфович глубокоуважаемого господина гофмаршала, а размышляет о своих победах совсем не на военном поприще.
   Как раз приступает к толстой шее, затем перебирается к орденским лентам, а в голове звучит что-то совсем неподходящее.
   «Зингенераль, моя цыпочка, сыграй мне на скрипочке…»
   Знало бы Его превосходительство, что делается в голове художника. Оттого во время работы у него такое довольное лицо.
   Впрочем, не только в песенке дело, а в том, что всякий раз надеешься обрести «ансамбль целиком».
   Приступаешь к портрету с тем же чувством, что к новому любовному увлечению.
   Думаешь, что сейчас-то наверняка будет не что-то одно, а все сразу.
   Только сердишься, что гофмаршал ведет себя скованно. Нет, чтобы артистически взмахнуть рукой, воскликнуть что-то необязательное, так уткнулся в невидимую цель.
   Что тут поделаешь? Трудно почувствовать себя при всем параде столь же свободно, как совсем без ничего.
 
Свет и красота
 
   И все-таки были в его жизни часы, когда, казалось, все осталось как прежде.
   И двести лет назад на уроках большого мастера была тишина.
   И ученики Леонардо корпели над рисунками. В который раз начинали, но все не могли приблизиться к натуре.
   Даже тогда, когда все вокруг писали девушек в футболке, в студии предпочитали «ню».
   В этом смысле он был неумолим. Уж если натура, то не поднос или ваза с фруктами, а какая-нибудь красавица.
   Вы когда-нибудь писали обнаженных? Чувствовали ту особую ауру, которую создает присутствие модели?
   Стоит девушке оказаться на подиуме, как сразу возникает центр притяжения, источник энергии и тепла.
   Ученики стараются поймать на карандаш отблеск этого горения, а Альфред Рудольфович расхаживает по мастерской.
   Порой мизинцем укажет ту область, откуда ошибка распространяется дальше.
   А что если так? Всего-то несколько линий, а как засверкало!
   Ленина можно рисовать по фотографиям, а тут без оригинала не обойтись. Надо, чтобы сидела в центре комнаты, прямо тянула спину, серьезно и внимательно смотрела перед собой.
   Когда студиец писал вазу, то Альфред Рудольфович мог быть снисходительным, а за «обнаженных» спрашивал сполна.
   Иногда остановится около мольберта и скажет примерно так:
   – Это просто женская модель, а не наша Леа. Наша Леа пикантнее.
   Что обозначает «пикантнее» знает тот, кто пробовал. Следовательно, существует связь между юношеской робостью и беспомощностью рисунка.
   Правда, Альфред Рудольфович не выносил, когда ученик приступает к работе с этакой грубой ухмылкой.
   Чуть ли не руками начнет махать. Как же так, без трепета? Все равно, что отношения с женщиной строить на циническом расчете.
   Всегда вспоминал академика Николая Александровича Бруни. У него в классе такие сеансы превращались почти в радения. Тишина абсолютная. Лица полыхают нездешним огнем, как в минуты молитвы.
   И у самого Бруни лицо горит. А голос тихий-тихий. Боится, что вырвется неосторожное слово, и общее настроение пропадет.
   Подойдет к ученику и шепчет ему в ухо:
   – Посмотрите, какой красивый следок… Эта ступня была бы высоко расценена в эпоху Коро. Тоненьким-тоненьким карандашиком вытачиваем щиколотку богини…
   Именно что «мы» и «вытачиваем». Во время богослужения нет никого по отдельности, а есть общий порыв к свету и красоте.
 
Портрет торса
 
   Альфред Рудольфович не промолчал. О предназначении художника не обмолвился, а по этому поводу высказался.
   И не проронил вскользь, а нашел соответствующую форму. Получилось что-то вроде декларации, некогда украшавшей его занавеску.
   Правда, место было поскромнее, но пафос сохранился. Как и много лет назад, он говорил об искусстве для искусства.
   Невдалеке от вешалки в прихожей Эберлинг повесил небольшой холст.
   Портрет - не портрет, герб - не герб. Все же герб будет правильней, так как речь шла о предпочтениях.
   В совсем не схематической форме тут был представлен женский торс. Причем не верхняя, а нижняя часть этого айсберга.
   Ясно прочитывалась линия живота, затем спуск, напоминающий спуск к заводи, потом сама заводь…
   Призыв на оконной занавеске был патетичен, а на сей раз он иронизировал. Неслучайно для этого произведения не нашлось лучшего места.
   Повесить его в передней значило осторожно так предупредить: если Вы сняли муфту и шубку, то это еще не все, что Вы можете снять …
 
Жест
 
   К женщинам Альфред Рудольфович относился особенно внимательно. И к каждой в отдельности, и ко всему этому разнообразному племени в целом.
   Перед юной студийкой был готов склонить голову. В школе ее еще называют по фамилии, а он уже целует ей ручки.
   Вот какое открытие он сделал. Казалось бы, часть меньше целого, но в данном случае выходило, что больше.
   И обращался он к городу и миру. Даже случайно зашедшие почтальон или водопроводчик могли приобщиться к символу его веры.
   Почему выделял этот фрагмент? Уже в портрете обнаженной есть очевидная крайность, а он решил пойти дальше.
   Провел несколько линий, обрисовал что-то вроде леска и впадины, низменности и возвышенности, и заключил свое творение в раму.
   Хотелось бы подробнее пересказать эту декларацию, а боязно. Общий контур очевиден, но что-то важное пропадает.