А ведь раз пятнадцать проверяли, хорошо ли загорожена каме­ра занавеской и растениями на подоконнике!
   – Нет, я ничего не заметил, но как-то почуял, – объяснял он позже Михаилу Петровичу. (Ошибся он только в одном: счел, что снимают для предъявления фотографий потерпевшим.)
   Киногруппе это был урок. Максимум осторожности!
   Первый допрос запомнился тем, что был удручающе скучен. Вопреки предупреждениям – и нашим, и Михаила Петровича – все сразу ждали чего-то волнующего. А разговор шел о том о сем и, в сущности, ни о чем.
   Нет ли проблем в отношениях с сокамерниками? Нужно ли кому-нибудь сообщить, чтобы носили передачи? Есть ли жалобы на здоровье?
   На здоровье Ладжун не сетовал. Сообщать никому не надо. Сокамерники, конечно, грубияны и подонки.
   – Не привык я, чтобы рядом храпели всякие… Да еще приста­ют: за что сидишь? А я, между прочим, сам-то не знаю.
   Дайнеко игнорирует выжидательную паузу и возвращается к вопросу о физическом и психическом самочувствии. (Ему бы сейчас впору белый халат.) Как «пациент» переносит заключе­ние? Бессонница не мучает? Раздражительность? Может быть, головные боли? Раньше тоже не наблюдалось?
   Нет, и раньше не наблюдалось. Бессмысленные расспросы Ладжуну надоели.
   – Никогда я не был хиляком или психом каким-нибудь! Гово­рят, полный, а у меня не жир, это мускулатура. Я всегда о теле заботился, я считаю, иначе не настоящий мужчина!
   Михаил Петрович одобрительно кивает: он тоже не уважает хиляков и психов. У мужчины должно быть крепкое тело и крепкие нервы. Некоторое время собеседники топчутся на дан­ной теме без всякого видимого проку, но понемногу взаимно устанавливают, что Ладжун хотя и «тонкая натура», и брезгует нынешним окружением, однако вполне уравновешен, за слова и действия свои отвечает, памятью обладает хорошей, даже отлич­ной.
   – Ну, что ж, – говорит Дайнеко, – раз память у вас отличная, нам будет легче работать. Начнем?
   Ладжун настороженно застывает. Пока он не встречался со следователем и не ведал о его высоком ранге, оставалась надежда, что попался на одной-двух аферах. Погоны Дайнеко его смутили: к добру ли? Не терпелось услышать, что же именно милиции известно. Очень тревожили погоны подполковника. Но вместе с тем поневоле ласкали самолюбие: магическую власть имели над Ладжуном чины и звания; он сам обожал представляться каким-нибудь проректором или доцентом и теперь принимал мундир Дайнеко как лестное свидетельство того, что Юрия Юрьевича Ладжуна не числят среди рядовой уголовной шушеры.
   В таком настроении застало его предложение Дайнеко порабо­тать.
   – До обеда еще час, кое-что успеем, правильно?
   Ладжун нечленораздельно бормочет, что согласен. Наконец-то он поймет, что против него есть!
   Но Михаил Петрович чувствует, как у того уши торчком, и снова ударяется в общие разговоры. Прежде чем касаться конк­ретных эпизодов, ему бы хотелось представить, как Юрий Юрь­евич провел последние годы. Где-нибудь постоянно работал? Нет? А жил? Ага, нынче здесь, завтра там. Ясно. Случайные заработки и страсть к путешествиям. Отлично. Путешествия – увлекательная штука. Юрию Юрьевичу нравятся больше сельс­кие пейзажи или города? Города? О вкусах не спорят. И где же ему удалось побывать? Много где? Что ж, для интереса давайте запишем. Подряд не припомнить? Подряд не обязательно, можно, например, по союзным республикам. Начнем хоть с вашей роди­ны. Какие местности вам знакомы, кроме Мукачево? Кишинев. Живописный город, согласен. А что, базар там на прежнем мес­те?..
   Географических изысканий хватило и до обеда, и после обеда, и определенно могло хватить на неделю вперед. И когда Ладжуна увели, съемочная группа выбралась из темной каморки, разминая затекшие руки-ноги, и ошалело уставилась на Дайнеко.
   – Спору нет, вам не позавидуешь, – сочувственно сказал он, пряча улыбку. – Мне, между прочим, тоже. Намаюсь я, прежде чем поведу его, куда мне требуется!
   – Но… как же быть?.. Как-то спланировать бы, Михаил Петро­вич. Когда вы начнете действительно допрашивать?
   – По-вашему, я дурака валяю? Я же допрашиваю, братцы! Такое начало нужно.
   – Именно такое? Единственно возможное?
   – Нет, не единственно. Можно другое. Но тут и его характер роль играет, и мой, и… трудно объяснить. Даже вообще не все словами объяснишь.
   Стали думать, что делать. С одной стороны, никто в группе не ожидал – и не желал бы, – чтобы перед камерой что-то специ­ально разыгрывалось. Всех привлекал чистый документ. С другой – один реальный допрос равнялся по длительности трем полно­метражным фильмам. Не новость, разумеется: давно было извес­тно, что необходимы выборочные съемки. Но надеялись, что удастся ориентироваться на слух: кто-то из авторов (либо режис­сер) дежурит в углу у динамика, ловит в разговоре интересное место и подает оператору сигнал, когда включать камеру, когда выключать.
   Но в чуть освещенной приборами комнате и при условии соб­людения тишины это практически выглядело так, что автор толкал режиссера, тот – ассистента, а ассистент дергал за полу оператора. Кто-нибудь замешкается – и момент упущен; или шевельнется, усаживаясь поудобней, а это примут за сигнал, и пойдет путаница.
   Чтобы не гнать пленку зря, но и не прозевать важного, попро­сили Дайнеко все-таки немножко поработать на нас – делать маленький характерный жест перед тем, как в кружении необяза­тельных слов и вопросов он начнет закладывать вираж для выхо­да на серьезную цель.
 
   Прогноз Михаила Петровича оправдался. Ладжун шел на сбли­жение медленно.
   Взаимное прощупывание, пробные атаки и контратаки, уход в глухую защиту, обманные маневры, поиски тактики, стиля пове­дения… С чем все это сравнить? Для бокса чересчур сложно, для шахмат – сумбурно. Ни с чем, пожалуй, и не сравнишь, кроме как с допросом, но не экранным или литературным, четко выстроен­ным и очищенным от примесей, а с живым, который увидеть можно лишь сквозь глазок…
   В том, как складываются отношения следователя и допраши­ваемого, есть много психологических сложностей. Рано или поз­дно хороший следователь их преодолевает, и возникает опреде­ленный контакт. С виду Дайнеко добился контакта без труда. Уже на втором допросе Ладжун держался гораздо свободней, а к концу его, похоже, произошел решительный сдвиг. Но впечатление было обманчивым. Просто дала себя знать многолетняя привыч­ка Ладжуна к общению с самыми разными людьми, к «задушев­ной дружбе» с первым встречным, если тот мог оказаться полез­ным. В теперешней же ситуации полезней благожелательного следователя не было для него человека на свете.
   – Пока веду не я, – усмехался Михаил Петрович. – Пока это он меня охмуряет методом «предварительного вхождения в дове­рие».
   А чем завоевать доверие следователя? Только признанием вины. И приходилось Ладжуну признаваться. Но – понемногу и в пределах неоспоримо доказанных фактов, не более того. Шла усиленная игра в откровенность, которую Дайнеко для начала принимал, позволяя себя «охмурять». Он стал говорить Ладжуну «ты», «Юрий Юрьевич», порой даже «Юра», потому что обраще­ние типа «обвиняемый Ладжун» окатывало того ледяной водой. Дайнеко терпеливо, с потаенным юмором сносил его пустосло­вие, мелкие хитрости и увертки.
   Внешне разболтанный, рассеянный, непрерывно отвлекающий­ся на мелочи, впадающий в амбицию по пустякам, с легко и неожиданно меняющимся настроением, он в действительности был ежесекундно собранным, расчетливым и наблюдательным. «Гибрид Чичикова с Хлестаковым», – определил как-то Михаил Петрович.
   Вот Ладжун быстро лопочет какую-то чушь, всплескивая кра­сивыми полными руками, картинно изумляясь и изображая, что душевно рад бы помочь следствию и не затруднять своего добро­го друга Михаила Петровича. Но не может же он признать того, чего не делал!
   – Стало быть, о Рижском взморье ты рассказал все?
   – Все я рассказал, потому что все-таки меня совесть мучает, все-таки я нехорошо поступил, если разобраться.
   – Взгляни-ка, Юрий Юрьевич, не напоминает ли тебе эта фотография о скрытом тобой преступлении?
   – Эта фотография? Никогда в жизни!
   – Но сфотографирован ты?
   – Ну, я.
   – И с какой-то женщиной.
   – Понятия не имею. Я даже не знаю, где это!
   – Присмотрись получше. Красивая женщина. На столе сифон, шампанское.
   – Вижу сифон. Шампань вижу. Клянусь честью, Михаил Пет­рович, не помню!
   – Хорошо. Поближе тебя подведу. К городу Юрмале в Латвий­ской ССР. Ну? Станция Майори.
   – Я в Булдури был.
   – С Булдури мы покончили. А в Майори ты тоже был, причем жил у одной из хозяек довольно продолжительное время.
   – В Майори? Никогда в жизни. Еще раз говорю: никогда в жизни я там ни у какой хозяйки не останавливался. Я такой человек, Михаил Петрович, прямой, клянусь!
   – Юра, ты же прекрасно понимаешь, что есть у меня, так сказать, дополнительные глаза и уши и есть люди, которые рабо­тают со мной в этом деле. И когда нам доподлинно известны какие-то обстоятельства, а ты их утаиваешь, поневоле возникают сомнения относительно твоей искренности. Ты сам толкаешь меня на то, чтобы я изобличал тебя доказательствами.
   – Если у вас факты будут, я подпишусь и никогда не скажу, что не знаю.
   – Думаю, ты имел возможность убедиться, что фактов у меня хватает. Женщина тебя опознала. А карточку отпечатали с нега­тива. Негатив случайно сохранился.
   – Негатив? Даже интересно, какая это женщина. Я ее даже в жизни не видел! Три места я только посещал в Латвии… Впрочем говоря, я вспомнил. Это я гулял у двух фотографов.
   – В Майори?
   – В Майори.
   – И жил там?
   – С неделю, наверно;
   – Другой разговор. А то, «клянусь честью, не был!»
   – Нет, я говорил, что не останавливался на квартире нигде. А я, короче говоря, отдыхал в гостях. У этой вот, у медсестры. Она медсестра в санатории.
   – Как звали ее?
   – Нина, по-моему. Да, Нина.
   – Правильно. И по какому поводу был сделан снимок?
   – Ну, она пригласила, мне что? Пожалуйста, фотографируйте сто раз. Принес шампанское для обстановки. Они соседи там, пятый дом от нее.
   – Что еще ты помнишь об этих фотографиях?
   – Петя самого звать, мужчину. Петя. А она была беременная, жена его… У них домик мне понравился, пять комнат.
   – Память у тебя, Юрий Юрьевич, отменная. Будто месяц прошел, а не два года. Надеюсь, и родственников помнишь?
   – У нее? Которая медсестра?
   – Нет, я про фотографов.
   – Про фотографов?
   – Да. Например, старушка там жила.
   – Ну, знаю эту старушку. У нее в Австралии сестра. Она даже летала в Австралию. Рассказывала мне.
   – А почему я тебя про нее спрашиваю?
   – Ну, короче говоря, у нее золотые часы. Хорошие были часы, английские…
   Часы были занесены в протокол. Одна из бесчисленных краж на извилистом пути Юрия Юрьевича Ладжуна.
   И так по каждому эпизоду он взвешивал, до какого мгновения можно отнекиваться, чтобы все-таки успеть потом «добровольно признаться». (Позже он будет проклинать себя за то, что «тянул резину». Позиционная война и впрямь обошлась ему дорого. Но не будем забегать вперед.)
 
   Особенно упорно сопротивлялся Ладжун встречам с потерпев­шими. Сообщение о том, что предстоит лицом к лицу столкнуться с прежней жертвой, неизменно влекло взрыв протеста.
   – Я не желаю! – кричал он.
   – Юрий Юрьевич, тут уж твои желания я не могу принимать в расчет.
   – Тогда я буду молчать. Даже ни слова!..
   – Несерьезный разговор. Придется видеться с потерпевшими, придется рассказывать.
   – Никогда в жизни! Черт бы побрал! Зачем я должен каждый раз вспоминать!
   Киногруппа, напротив, очень любила эти сцены: в кадре появ­лялись новые люди, а главное, снимать можно было открыто. Оператор получал свободу действий: ставь камеру как хочешь и демонстрируй наезды, отъезды, панорамы – все, что умеешь. Процессуальные нормы допускают фиксацию на пленке следст­венного эксперимента, опознания и некоторых других моментов, так что это не вызывало ни малейших подозрений у Ладжуна. Он сидел стесненный, скованный, глаза в пол. Возникало впечатле­ние, что ему стыдно.
   Дайнеко подтвердил:
   – Разумеется, стыдно. Не того, что обманывал и воровал, а что попался! Такой орел, супермен, считал себя на голову выше тех, кто шел на его удочку. И теперь – на тебе! – под конвоем, руки за спину.
   Перенеся очередное унижение, Ладжун дулся на Дайнеко, а тот с поразительным терпением продолжал искать ключи к его душе.
   – Его тоже надо понять, – говорил Михаил Петрович, – столько лет прожил одиноким волком. Он же ни единому челове­ку не мог сказать правду о себе! Разучился напрочь.
   – Но вам все-таки рассказывает. Со скрипом, но рассказывает.
   – Нет, я не привык клещами тянуть. И, кстати, ему откровен­ность тоже нужна.
   Дайнеко учитывал все.
   Учитывал повышенную потребность Ладжуна пусть в поверх­ностном, но постоянном общении, которое являлось важной частью его «профессиональной» деятельности. Зная, что с сока­мерниками он не сближается, Дайнеко иногда два-три дня давал ему поскучать, чтобы накопилась жажда выговориться. Учиты­вал стремление Ладжуна внушать симпатию собеседнику. Когда Михаил Петрович веско произносил: «Юра, так негоже. Ты роня­ешь себя в моих глазах», – то желание нравиться нередко брало верх над расчетливым решением помалкивать. Учитывал и использовал его хвастливость и самомнение.
   – Михаил Петрович, вы меня только поймите, – изливался Ладжун, – я не слабохарактерный человек. Я никогда ни слезы не пророню и никогда не буду милостыню просить! Я прямо гляжу следствию в глаза. Я не боюсь, вы поймите меня правильно.
   – Юра, иного от тебя не жду, – отзывался Дайнеко. – Твои такие качества ценны и заслуживают уважения. Потому я задаю прямой вопрос и полагаю, что получу прямой ответ.
   Не всегда добивался Дайнеко прямых ответов, но порой ставка на «сильного и смелого человека» срабатывала.
   Как часто случается, преуменьшая на словах свою вину, Лад­жун внутренне преувеличивал собственную «уголовную значи­мость». Он вам не какой-нибудь паршивый воришка, которым занимается лейтенант из отделения милиции. У него следователь аж по особо важным делам! Да весь в орденах!
   Заметил он, конечно, и необычность помещения, где его допра­шивали, спросил об этом у Михаила Петровича. Дайнеко мягко уклонился от объяснений, но кто-то в камере, очевидно, «догадал­ся», что там кабинет для особо опасных и в соседней комнате дежурит специальный часовой. Мысль эта тоже давала пищу тщеславию Ладжуна. Он так занесся, что даже устроил скандал, когда ему принесли недостаточно горячую кашу, и дошел с жало­бой до начальника изолятора.
 
   Допросы, допросы, допросы… Каждый день что-то оседало в протоколах, и накапливались отснятая пленка и километры маг­нитофонных записей.
   Наша группа разделилась: параллельно начали черновой мон­таж материала на студии. Обсуждали, сколько места займет тот или иной эпизод; как показать ротозейство доверившихся мо­шеннику людей и нечистоплотность тех, кто вручал ему деньги, польстившись на обещанный дефицит «из-под полы»; прикиды­вали, чем объединить смысловые куски, а где, наоборот, нужны изобразительные «прокладки»; перебирали выигрышные саморазоблачительные фразы, рисовавшие его в сатирическом свете, – и не думали не гадали, что главное следствие и главное кино еще впереди.
   Между тем беседы с Юрием Юрьевичем протекали все оживленней. Проскальзывали и неследственные темы: о жизни вооб­ще, о литературе (Дайнеко принес ему несколько книг для чтения, любопытствуя, какова будет реакция). Да и по делу Ладжун становился податливей, не боролся так рьяно за каждую «высот­ку». Случалось даже, стоило Михаилу Петровичу произнести: а там-то и тогда-то – твой грех? И Ладжун соглашался: чего уж темнить, мой. Однажды, увлекшись, рассказал историю, вовсе не числившуюся в анналах Михаила Петровича.
   Кто-то из группы поздравил Дайнеко: Ладжун наконец раск­рылся и контакт достигнут.
   – Раскрылся? Да он заперт на все задвижки! Это разве кон­такт!
   В тот день, идя со съемки, группа стала свидетельницей сцены в своем роде поразительной. Во внутреннее помещение тюрьмы въехал фургон для перевозки арестованных. Как положено, соп­ровождающий конвой выстроил доставленных для передачи следственному изолятору. При нашем приближении один из арестованных вдруг закричал:
   – Михаил Петрович! Михаил Петрович! Гражданин подпол­ковник!
   Дайнеко сказал нам: «Минуточку», – и направился к нему. Тот, сияя лицом, протянул обе руки и начал что-то торопливо гово­рить. Дайнеко кивал, переспрашивал – весь внимание. Группа ждала с неловкостью. Неужели здесь, в шеренге, кто-то из друзей Дайнеко?!
   – Мой бывший подследственный, – буднично объяснил Миха­ил Петрович, вернувшись.
   – Но… почему он к вам так?
   – Как «так»? Вполне естественно. У него сейчас идет суд, хочется поделиться.
   – У вас был сразу контакт?
   – Куда там! Это же такой матерый хапуга… Двадцать семь потов сошло, пока он сдался.
   Сдался. И теперь, уже навсегда расставшись со следователем, ни в чем от него не завися, рад нечаянной встрече и возможности рассказать, как решается его судьба. Кому? Человеку, который его изобличил!
   – Чему же удивляться, братцы? – говорит Михаил Петрович. – Здесь все неоднозначно. Следователь с обвиняемым не сходят­ся врагами, не расходятся друзьями – сложнее… На него тратишь часть души. Кто бы он ни был, понимаете? Это связывает… И он соображает, что не со зла его жмешь уликами и не для удовольст­вия. Между прочим, не сумеешь прижать – ты в его глазах растяпа, тогда он держится мертво. Неохота ведь сдаваться кому попало. Победил – уважают. Иногда, конечно, со скрипом зубов­ным…
   Глядя на Михаила Петровича со стороны, мы бы сказали так. Он обладал искренней убежденностью, что, ведя следствие, осу­ществляет не только служебный, но и гражданский, и человечес­кий свой долг. И убежденность эта была столь глубока, что перед ней склонялись даже самые упорные противники.
   В отношениях с Ладжуном подобная стадия брезжила еще в отдалении, хотя сдвиг наметился и работать стало легче.
   Однако легкость не убаюкивала Дайнеко.
   – Я думаю, у тебя есть еще много не сказанного, – бросил он как-то многозначительную реплику.
   – Вы так думаете?! – Ладжун старательно обиделся, отвернул­ся.
   – Да, думаю, что не ошибаюсь. И полагаю, мы еще вернемся к этому разговору… А сегодня предстоит очная ставка.
   – С кем?
   – С Горностаевой.
   – С Горностаевой? Из Тулы?
   – Совершенно точно.
   – Зачем?
   – Оставь это мне как следователю.
   – – Зачем опять канитель? Говорите, я напишу и подпишу что угодно. Пожалуйста, если вам нужно.
   – Юра, мне нужно только то, что там было.
   – А что было? Я все рассказал, что там было.
   – Она тоже рассказала. И есть между вами расхождения.
   У Горностаевой Ладжун – очередной заезжий интеллигент – не раз брал взаймы. Брал, отдавал, снова брал, пока не исчез, увезя довольно крупную по ее доходам сумму – 250 рублей. (Правда, до того занимал и возвращал больше.) Горностаева утверждала, что деньги ее личные, Ладжун – что казенные: женщина работала кассиром в строительной организации.
   Возможно, так и было, а возможно, он врал. Он частенько старался опорочить потерпевших, измышляя компрометирую­щие их детали. На очных же ставках обычно отрекался от вранья, чтобы поскорей все кончилось.
   Горностаева, рано располневшая женщина, какая-то очень домашняя, добрая и уютная, с чистым детским голосом, держа­лась не гневно, не обличающе, как многие другие, а грустно и сожалеюще. Ладжун угрюмо рассматривал ногти на руках.
   – Потерпевшая Горностаева, знаете ли сидящего напротив гражданина?
   – Да, немножко знаю.
   – Откуда?
   – Случайно совсем… Он остановил меня на улице. Очевидно, обознался просто и заговорил со мной… так вот мы познакоми­лись.
   – Как он вам представился?
   – Михаил Степанович… Фамилию тоже назвал, но я позабыла.
   – И позже вы виделись?
   – Да, несколько раз. Гуляли и в кино… Ему скучно было, я сразу догадалась, что он в командировке: по разговору и вообще.
   – Так. Обвиняемый Ладжун, вы знаете сидящую напротив вас гражданку? Где и когда вы познакомились?
   – Как она говорит.
   – Подтверждаете показания. Хорошо. Гражданка Горностае­ва, расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы пос­ледний раз дали Ладжуну деньги и откуда их взяли.
   – Я их на пальто берегла. Мне трудно мой размер подобрать, поэтому я в магазин заходила через день и деньги всегда при себе… Я не помню точно числа, но перед маем он пришел и попросил и еще сказал: «Ты не беспокойся, завтра-послезавтра получу перевод и верну». Я сбегала в конторку и вынесла ему.
   – Значит, где вы их взяли?
   – У себя в сумке, в конторке,
   – То есть в помещении кассы?
   – Да, там, где я нахожусь непосредственно.
   – А передали ему?..
   – На улице, мы на улице разговаривали.
   – А обвиняемый входил в конторку?
   – Нет. У меня так: когда заходишь на лестницу, мне уже видно, кто. Мое окошко открыто все время, потому что комнатка ма­ленькая и душно. Он мне махнул: дескать, выйди на минутку, ну, я и вышла.
   – А прежде внутри бывал?
   – Нет, мы после работы встречались.
   – Гражданин Ладжун, вы подтверждаете или отрицаете эти показания?
   – Да.
   – Что значит «да»?
   – Подтверждаю.
   – На допросе вы говорили, что Горностаева давала вам деньги государственные и допускала в помещение кассы. Когда вы при­носили долг, она пересчитывала купюры и при вас клала в сейф… простите, Горностаева, я не вас спрашиваю, приходится делать вам замечание. Ответить должен обвиняемый.
   – Я вспомнил, что действительно она собирала на пальто, а в кассу я не входил.
   – Значит, отказываетесь от предыдущих показаний?
   – Отказываюсь. Я ошибся.
   – Хорошо. Подпишитесь здесь и здесь. Вы тоже.
   – – Можно я его спрошу?
   – На очной ставке вопросы задает следователь. Можете спро­сить через меня.
   – Да нет, я хотела сказать от себя… так просто, по жизни…
   – Ну, пожалуйста.
   И тут произошла крошечная сценка, которая чем-то – трудно выразить чем – потрясла нас. (Большое впечатление она произ­водила и на зрителей.)
   – Послушай, Миша… – детский голос Горностаевой преры­вался, – тебя по-другому зовут, но неважно… Слушай, как ты мог докатиться до такого? Молодой, здоровый мужчина, способный, наверно… и чем занялся! Ну почему?!.. Она подождала ответа и добавила, как о чем-то прекрасном и бесконечно ценном: – Трудился бы, имел бы семью, как все…
   – Я не такой, как все, очевидно, – Ладжун завибрировал от ее волнения, отчетливее «заокал».
   – Знаешь, я болела сильно, меня муж бросил, но все равно работала… А ты сам себя загнал в тюрьму! Понять же нужно: у тебя не будет ничего, уже все. Жизнь твоя пройдет… так. Столько сидеть! Нет, ну как ты мог?!
   Ладжун откачнулся назад, будто ударенный, и впервые посмот­рел ей в лицо – потерянно посмотрел, слепо.
   – Это длинная история… – пробормотал он; осекся от невоз­можности хоть что-то свое объяснить простодушной, так неждан­но и непритворно горюющей о нем женщине и лишь рукой махнул: – Ах, Танечка!..
   Весь его глубоко загнанный страх перед будущим, и нестерпи­мая жалость к себе, и сознание безвозвратно загубленной жизни – все слилось в этом коротком стоне. Как говорится, ни одному актеру не сыграть.
   После ухода Горностаевой Ладжун продемонстрировал один из резких скачков настроения, которые были ему присущи.
   – Дура какая! – заговорил он, распаляясь. – Дура, что пришла. Она же знала, что я могу ее опозорить! Я ее не стал топить, потому что одинокая женщина. Черт с ней. Но еще мораль читает! Еще мне не хватало!..
   Уязвленный тем, что публично пережил миг слабости и абсо­лютного банкротства, Ладжун задним числом кинулся мстить Горностаевой.
   – Что она из себя изображает? Кристально чистый человек из сейфа не будет деньги давать. Она не из сумочки брала, а из сейфа!
   – Ты видел?
   – Если б не видел, я б не говорил.
   – Значит, опять настаиваешь на прежних показаниях?
   – Конечно, она меня пускала в контору в эту, в кассу.
   Дайнеко подлил масла в огонь:
   – Не верю. Горностаева выглядит женщиной порядочной и искренней.
   – Я был, видел, понимаете? Проверяйте, пожалуйста. Подыма­ешься по лестнице, слева бухгалтерия, там большая комната. Справа главного бухгалтера кабинет. А прямо – ее касса, и за барьером сейф.
   – И сейф ты видел?
   – Конечно, видел. Вот такой высоты.
   – Уж ты покажешь! Какая ж у него тогда дверь?
   – Я думаю, сантиметров 80. Вообще такие сейфы получают большие магазины… А когда я раньше приносил деньги, она сказала, что кстати , понимаете? Она инкассаторов ждала и деньги сдала им.
   – Ну, Юрий Юрьевич, не при тебе же.
   – Не при мне, но что я, инкассаторов не знаю? В 15-20 минут всегда приезжают за деньгами.
   – Пятнадцать минут какого часа?
   – Седьмого.
   – Ты, я гляжу, многое подмечаешь.