А у вас ведь вера, тоже в Иисуса? Так ведь?
   Нет. Не совсем. У нас и книги по другому написаны, и молимся мы по другому.
   Но ведь если Бог один? Какая разница.
   Нет. Ты не понимаешь, – мягко и тоненько пела Любочка глядя в сторону и вытянувшимся из под длинной юбки большим пальчиком ноги чертя на песке какие то окружности. – У нас правильная вера. А у всех остальных она неправильная. Во время раскола, это еще до царя Петра было, часть русских людей приняли веру новую, переписанную, а мы – староверы, в скиты удалились. Тогда много наших братиев в гарях пожгли.
   Как это?
   А так – заживо. За веру.
   А знаешь, я ведь молитву выучил по молитвослову.
   Какую?
   Отче наш…
   Это хорошо… Но пора мне.
   Любочка вскакивала пружинно, и покачивая, как написал бы Лермонтов, гибким станом быстро уплывала по ведущей вверх тропинке.
   Алле он писал часто. Адрес ее он знал наизусть еще с того вечера… Нет, утра, когда проводил ее в первый раз.
   Он писал часто, почти каждую неделю, а она отвечала изредка. Может один раз в три месяца. В письмах на пылкость его признаний отвечала сухой хроникой своих университетских буден. А потом, на второй год и вовсе перестала писать. А когда Гена получил отпуск десять суток, и примчавшись домой, едва расцеловав мать бросился звонить Аллочке, вдруг узнал ошарашившую его новость: Алкина бабушка на том конце детским своим голоском актрисы травести прозвенела словно колокольчик, – а Аллочка замуж вышла и с Борисом Анатольевичем – мужем ее теперь уехала в свадебное путешествие к Черному морю…
   Весь отпуск Генка ходил чернее тучи, все порываясь рвануть в Сочи… Но где там!
   Паспорта нет, а по его военному билету путешествовать только до первой комендатуры!
   Потом уже из армии, он послал ей поздравительную открытку. И больше не писал.
   По тропинке, что серпентином петляла по дну крутого овражка, прорывшего массивное тело песчаного обрыва, Гена спустился к Иртышу. Любочки не было. Он расстегнул хэ-бэшку, бросил ремень и фуражку на песок. Сел лицом к воде, подхватив колени, как это всегда делала Любочка. А вон вдали и Елисеев приближается… Нет, не Елисеев. Их там двое. Нет, даже трое. Да они еще и в форме! Да и с автоматами. При приближении солдат, Гена встал, застегнулся на всякий случай, и подпоясался.
   Эй. – крикнул старший из краснопогонников, – вы бы сержант, шли до части своей.
   А что? – наивно поинтересовался Геннадий.
   А то что осужденные убежали… Тут где то могут… Вы не видели никого?
   Я? – по идиотски переспросил Гена, – не, не видал.
   Солдаты проследовали дальше вниз по берегу.
   Интересно! Зэки беглые, ну дела! Гена усмехнулся, и снова расстегнул форменный ремень.
   Эй. Эй! Эй. Солдатик! Еле – еле послышалось вдруг из кустов что под самым обрывом, где овражная тропа выползала на пляжный песок.
   Эй, солдатик, подь сюда, не боись!
   Гена прищурившись стал глядеть во все глаза туда, откуда доносился призыв, но ничего так и не увидал.
   Подь сюды, денег дам.
   Гена осторожно приблизился, и тут таки разглядел в кустах двух дядек в серой робе и таких же темно-серых кепи.
   – Ты молоток, кореш, что нас краснопогонникам не сдал… Молоток! Ты не боись, ты сбегай в сельпо, принеси нам похавать да выпить, вот деньги, возьми, тут тебе еще и самому на курево да на ханку хватит. Дядька, который говорил, протягивал несколько скомканных бумажек: трешки, пятерки…
   Ты нам похавать принеси, и еще купи там в аптеке йоду и бинтов. Только, ты кореш, нас не выдай, ато мы тебя того…
   Да не, он парень хороший, он же нас видел, когда спускался, ты же видел? – спросил другой – что постарше, – и не выдал, значит наш, значит соучастник, а значит и болтать не станет.
   Неожиданно Генка почувствовал тонкий укол холодной стали сзади под ребро.
   Не дергайся, кореш, а нето зарежу больно! – дыхнул кто-то сзади, тот третий, которого Генка вообще прозевал.
   Нука достань у него этот, как его, военный билет! – приказал тот, что давал деньги.
   Сильная рука стоящего позади, властно и оскорбительно грубо полезла в нагрудный карман.
   Са- йно… Сай-нов! Во как! Место рождения – Ленинград… Ну так, если ты нас корешок, выдашь, так мы тебя сыщем, а там – фью, – и Гена почувствовал, как нож, приставленный к спине двинулся вперед, заставляя Гену выгибаться, словно он становился в гимнастический мостик.
   Вдруг зэки замерли, прислушиваясь… Гена тоже прислушался невольно, и уже разгадал легкую походку, Любочки, еще скрытой за изгибом серпентина, но уже отчетливо приближающуюся.
   Беги прочь, Люба, спасайся! – крикнул Гена, и только остро почувствовал холод ножа, на всю ладонь входящего в него.
   Любочка потом приходила в гарнизонный госпиталь вместе со своей матерью, тоже в таких же платке, глухой блузке и плотной темной юбке до самого полу. Они приносили свежего творогу, варенья, меду, пирожков с яблоками.
   Маму звали Авдотья. Без отчества, просто Авдотья.
   Любочка рассказала, как на Генкин крик спустилась было ниже к воде, но едва увидела беглых, рванулась наверх, что было сил. А тут как раз наш спортсмен Елисеев навстречу трусцой бежал… "Бог его нам послал". Любочка мимо него стрелой и только крикнула, сама не помнит что. А Елисеев то не даром мастер спорта по десятиборью! Сломал всех этих троих, да так, что одного, говорят, едва живым до тюремного госпиталя довезли.
   А Генке операцию делал – сам полковник Хуторной, который доктор медицинских наук и все такое. А теперь Любочка к нему будет приходить, но всегда с мамой, или с братом.
   А крестик мой нашли? – почему то первым делом спросил Гена.
   Вот, я его потом там на песке нашла…
   И Любочка склонившись к самому Генкиному лицу вдруг ловко протащила петлю шнурка между подушкой и его бритым затылком.
   Носи…
   Это мне бабушка подарила.
   Бог тебя хранил, – вставила Авдотья, и ласково улыбнулась всем добрым своим лицом.
   Уходя, Любочка положила рядом с Генкиной подушкой тоненькую книжицу. Генка пощупал пальцами. Евангелие. Евангелие Господа нашего Иисуса Христа.
   Когда Гену стали выпускать гулять в госпитальном дворе, Любочка пришла одна, без Авдотьи. Взяла его под руку, заговорщицки и спросила, – а хочешь…а хочешь я тебе отмолю… Отворожу твою любовь к Алле?
   Нет, не хочу, – ответил Гена.
   Но она же замуж вышла!
   Ну и что? Это не важно.
   А как же ты?
   Не знаю.
   А я тебя бы всю-всю жизнь любила бы. И батька с тобою меня бы отпустил. Мне Авдотья сказала. Только бы повенчались. И отпустил бы.
   Ты хорошая.
   Да. Но только ты еще ничего не знаешь, какая я. Я тебя буду так любить – до самой черточки! Всю-всю жизнь, и ты счастлив будешь со мной.
   Ты хорошая, но только я другую люблю.
   Гена, но она же замужем!
   Ну и что?
   Гена, ну миленький, ну давай я тебя отворожу! Я сама умею ворожить. Грех на себя возьму – у тебя как рукой сымет.
   Нет.
   Гена уехал из армии на три месяца раньше срока. Его списали по состоянию здоровья, и еще сказали, что в Ленинграде ему оформят инвалидность.
   Провожать на вокзал его пришли почти все Власовы. Сам Михей поклонился Генке в пояс и сказал просто: Приезжай, ты у нас как свой будешь. А Любочка пожала руку и отвернувшись зарделась, как маков цвет.
   – Я напишу, – сказал Гена, поднимаясь в вагон уже трогающегося поезда. Поезда, который понес его ближе к Алле.
   Ночной пилот В августе 1941 года Генрих смог перевестись в ночную истребительную авиацию. Он был направлен в авиашколу в Ехтердинлегене, но обучение там предстояло долгое, а князю Витгенштейну не терпелось попасть на фронт. Помогли друзья, и в январе сорок второго, Генриха перевели в боевую часть – вторую группу второго нахт-ягдгешвадера.
   С первых же дней "цу" приступил к изнурительным тренировочным полетам. Особенно князя интересовала отработка взаимодействия с наземными операторами наведения.
   Его настойчивость вызывала у офицеров полка восхищенное сочувствие, чего никак нельзя было сказать о техниках, обслуживавших его Ju-88. Им приходилось по несколько раз в сутки без конца готовить самолет.
   Свою первую победу он одержал в ночь с 6-го на 7-ое мая 1942 года, сбив английский "Блейнхейм". Но уже к сентябрю Витгенштейн, за пол-года получивший звание обер-лейтенанта и назначенный командиром девятой группы второго нахт-ягдгешвадера, имел двенадцать побед. А второго октября, когда его наградили "рыцарским крестом", он имел на счету уже двадцать два сбитых английских бомбардировщика.
   Главной целью Витгенштейна – было стать лучшим ночным истребителем германских люфтваффе.
   Оберст Фальк потом вспоминал о нем: "Витгенштейн был очень способным пилотом. Но он был болезненно честолюбивым и при этом страшным индивидуалистом. Он не принадлежал к типу прирожденных командиров. Тем не менее он был выдающейся личностью и отличным боевым летчиком. Он имел шестое чувство – интуицию, которая позволяла ему находить противника в ночном небе. Это чувство заменяло ему радиолокатор. А стрелял он – снайперски.
   Однажды я был вызван в Берлин в министерство авиации. Как выяснилось потом, одновременно со мной туда же выехал и Генрих Витгенштейн, так как на следующий день Геринг должен был вручать ему Рыцарский крест. Мы оказались в одном вагоне и в одном купе. Я был рад встрече, но сильно удивился тому, что Генрих ужасно нервничал, а руки его сильно дрожали. Дело оказалось в том, что в эту ночь его отделяла всего одна победа от высшего показателя другого аса ночной авиации Гельмута Лента, и Генрих попросту переживал, что пока он едет в поезде, Лент собьет еще двух англичан. И эта мысль не давала ему покоя.
   Бывший командир второго нахт-ягдгешвадера оберст-лейтенант Хюлсхофф вспоминал о Генрихе так: Однажды ночью англичане атаковали все аэродромы ночных истребителей в Голландии. Генриху пришлось взлетать поперек летного поля среди взрывов бомб, а через пол-часа он сел взбешенный от того, что его пушки заело, и он сбил только два бомбардировщика.
   Желание Витгенштейна летать и сбивать было настолько сильным, что военный журналист Юрген Клаузен, который сделал с Генрихом несколько боевых вылетов, вспоминал, как однажды, Витгенштейн поднялся в воздух только в одном сапоге.
   Когда по тревоге он выпрыгивал из подвозившей к стоянке самолетов автомашины, сапог его в темноте обо что то зацепился и соскочил с ноги. Князю было некогда искать в темноте обувь, он залез в кабину и дал газ. Далее в течении четырех часов полета Генриху приходилось пилотировать свой Ju-88 нажимая на педали рулей ногой, обутой лишь в один шелковый носок. И если учесть что на высоте шесть тысяч метров в кабине самолета было мягко говоря – "не жарко" – можно понять какова была целеустремленность этого человека.
   На женщин у него совершенно не оставалось времени. В частых дружеских застольях, повод для которых в летном полку находился каждый день, Генрих исповедовал принцип почти монашеской умеренности. Рюмка шнапса выпитая за очередные крылышки в петлице и звездочку на погоне боевого камарада, или бокал шампанского за еще один "железный крест" товарища, было все что Генрих мог себе позволить. Великая цель требовала великих лишений. Поэтому и краткосрочным отпускам, которые его боевые товарищи проводили в дорогом борделе ближайшего голландского городка, он предпочитал лишний боевой вылет и лишний боевой трофей в виде жирного четырехмоторного англичанина. Генрих летал на износ, и его не слишком сильное здоровье наконец дало трещину. В феврале сорок третьего он попал в госпиталь с диагнозом "полное нервное истощение и острая амнезия".
   Только в госпитале он понемногу стал обращать внимание на женщин. Вообще, как и подобает отпрыску древнего рода, "цу" был условно помолвлен с Анной Луизой Гердой фон Айшенбах еще в возрасте двенадцати лет. Анночке – Луизочке тогда было и вовсе восемь. Однако, ни он, ни она к этому ритуальному для родителей акту отнеслись не слишком серьезно. Генрих все свое время был занят службой и учебой, а Анна-Луиза была увезена своими аристократическими родителями подальше от войны и всеобщей воинской повинности, распространявшейся и на девочек – в далекую Португалию, а потом для продолжения домашнего образования, отправилась в нейтральную Швейцарию, где была принята в частный католический пансион Святой Екатерины.
   Генрих иногда писал своей "суженой" пару дежурных строк, в которых большее место уделялось проблемам мощности новых авиамоторов "Майбах", нежели чувствам… Анна – Луиза отвечала Генриху в тон, посвящая свои письма описаниям рутины школьной зубрежки.
   Но природа берет свое. В шикарном высокогорном Альпийском госпитале, на вторую неделю вынужденного безделья, Генрих влюбился. Она была медицинской сестрой.
   Лота де Совиньи была из старого немецкого рода спорного с французами Эльзаса. У ее отца не было замка и коллекции в нем портретов древних предков, висящих в рыцарском зале вперемежку с доспехами и холодным оружием. Ее отец, кроме дворянского имени не имел ни земли, ни каменных стен с башнями. Гильберт де Совиньи был инженером электриком и работал в фирме профессора Вилли Мессершмидта.
   Поэтому, юная голубоглазая Лота тоже имела какое то отношение к авиации.
   Не обратить внимание на ее тонкие и нежные ручки, Генрих не смог бы, даже если бы и захотел. Лота была процедурной медицинской сестрой неврологического отделения, и именно она два раза в день делала уколы этому худенькому гауптману с "рыцарским крестом" и очень грустным взглядом серых глаз.
   На вторую неделю Генрих предложил Лоте прогулки после ее дежурства. Юная медсестрица с радостью согласилась, и отныне они каждый вечер гуляли по окрестным горам в поисках настоящих эдельвейсов. Генрих пробыл в госпитале почти полтора месяца, и уезжая, он объявил Лоте, что отныне – именно она, и только она – хозяйка и распорядительница его сердца. Лота обещала верно ждать своего повелителя, и когда кончится война стать его женой.
   Но ночного пилота ждало ночное небо. И в апреле Витгенштейн отправился по месту нового назначения командиром вновь созданной четвертой группы пятого нахт-ягдгешвадера.
   Летая с аэродрома в Восточной Пруссии, уже в первую неделю апреля "цу" сбил четыре советских ДБ-3 и одну американскую "суперкрепость" В-25.
   В конце июня его группу перебросили на Восточный фронт под Орел, так как там тоже активизировалась ночная бомбардировочная авиация.
   В ночь с 24 на 25 июля восточнее Орла Генрих сбил сразу семь бомбардировщиков.
   Этот боевой эпизод попал в сводку Главного командования вермахта. В ней говорилось: За истекшую ночь на одном из участков Восточного фронта, гауптман цу Сайн фон Витгенштейн сбил семь вражеских самолетов. Это самый высокий показатель побед одержанных когда либо в одном ночном бою.
   Оберст Фальк писал: Витгенштейн сбивал за ночь по два, а то и по три самолета противника, но при этом был ужасно собой недоволен. Он полагал, что в это самое время его соперник Гельмут Лент на Западном фронте сбивает гораздо больше англичан и американцев. Мне, как командиру, было нелегко управиться с его болезненным честолюбием. 31 августа сорок третьего года Витгенштейн был награжден "Дубовыми Листьями" к своему Рыцарскому Кресту. На его счету уже было 64 победы. 1 января сорок четвертого года майор Витгенштейн стал командиром второго нахт-ягдгешвадера.
   Теперь его главной задачей была защита ночного Берлина.
   За всю вторую половину сорок третьего года, Генрих лишь только один раз увиделся с Лотой. Когда он поехал в Берлин получать награду, Лота отпросилась у госпитального начальства, и тоже приехала в столицу. Они были вместе целый день.
   Семья В детстве с Аллой произошел такой случай. У нее сильнейшим образом разболелся живот. Это был приступ желтухи. Но Аллочка верила в то, что если ее отвезут в больницу, и узнают, что у нее болит именно живот, его ей обязательно там разрежут и будут в нем ковыряться. Аллочка была в ужасе и предпочитала умереть не сознавшись в причине своего недуга. Когда терпеть было уже невмочь, она слегла, но вызванным врачам врала, что у нее сильно болит горлышко. Сбитые с толку доктора три дня лечили Аллу от простуды, пока она вся не пожелтела…
   Умный, читавший Фрейда Борис Анатольевич разобрался в причине Аллочкиной склонности ко лжи. В минуту какой-то уже совсем семейной близости, она рассказала ему, как в совсем – совсем раннем детстве стала свидетельницей и помехой материнскому адюльтеру. Они жили тогда в коммунальной квартире, и мать сошлась с соседом – молодым тогда здоровяком – аспирантом философского факультета Николаем. Чувствам их способствовало то обстоятельство, что родной Аллочкин папа с утра уходил на работу, а мать оставалась дома. Та же картина только наоборот, была у соседей. Там, жена аспиранта дяди Коли утром уходила в свой институт, а ее муж – бородатый штангист – разрядник оставался в квартире писать свой "диссер". На кухне в течение долгого дня Аллочкина мама и сосед Николай вели длительные задушевные беседы, которые с истинно природной закономерностью перенеслись из кухни в мамину опочивальню. И это стало повторяться каждый день. Диссертация бородатого Коли замерла на сороковой странице… Но Аллочка самим своим присутствием на этом белом свете стала маме сильно мешать. Ее все время приходилось куда то засовывать: то в Колину комнату – играть с его коллекцией старинных монет, то в ее детскую кроватку – хотела она спать или не хотела… И тут, в Аллочкиной психике произошел надлом. Она ничего не понимая, почему мать на нее кричит, приспособилась, и стала врать. Она стала врать, что спит, когда не спала. Она стала врать, что ничего не видела, когда видела все.
   Кончилось все тем, что мама развелась. И вышла за аспиранта Колю замуж.
   Диссертацию Коля так и не защитил, потому как мама родила Аллочке сводную сестрицу Эвелину. А потом еще и сводного братца Марка.
   Но самое интересное, что в минуту Аллочкиной семейной расслабленности удалось узнать Борису Анатольевичу – это то, что когда Алле было тринадцать, она стала любовницей "папы Коли". И тот год, покуда им удавалось хранить свои отношения втайне от мамы, еще более приучил ее говорить неправду.
   И школьный друг Перелетов по прозвищу Перя – был у нее далеко не первым мужчиной.
   Называть Бориса Анатольевича просто Борей Алла приучила себя не сразу. Даже когда они с ним в первый раз переспали на даче у его друга, она наутро продолжала говорить ему "вы".
   Вообще, роман учителя и ученицы – сюжетик пошленький. И Аллочка, впервые отметив его взгляды, что он дарил ей все полтора часа семинаров по английской литературе, которые он вел у них в группе, решила сперва, что отвечать на его знаки внимания не будет. Но потом, как это вероятно и было заведено и отработано у многоопытного Бориса Анатольевича, она угодила в его сети перед сессией, когда получить зачет оказалось не так уж и просто. "Бориска", как за глаза кликали его товарки-студентки, подловил Аллочку на том, что она не явилась на занятие перед началом зачетной недели. Он взял, да поставил всей их малочисленной группе зачет "автоматом". А Аллочке, когда на следующий раз по расписанию она пришла в естественно – пустую аудиторию, Борис Анатольевич так и сказал, – вы, мадмуазель, отчитаетесь за всю свою группу. И она ходила к нему с зачеткой и чужими конспектами пять вечеров подряд. Они сидели рядом на задней парте в пустой аудитории и он с пафосом говорил ей об Английской литературе и об Англии, в которой стажировался по обмену. В третий вечер он предложил ее проводить. Она отказалась. В четвертый – согласилась. Они сидели в кафе на седьмой линии, пили шампанское и он опять говорил про Англию, но при этом говорил и про свою жизнь, жалуясь на одиночество и о понимании и симпатии, от дефицита которых он по его словам, невыносимо страдал.
   Алка была далеко не дура. Она поняла все уже с первого раза, когда оказалась ним наедине в аудитории и единственная из группы – без зачета. Она поняла, но раздумывала. Раздумывала, желая понять: зачет будет стоить ей пересыпа с этим еще не шибко старым доцентом, или следует подумать о более серьезных отношениях…
   Она четко и по-взрослому поняла, что инициатива не в его руках, – экий выдумщик и стратег – создал, понимаешь, безвыходную ситуацию! Нет, – думала про себя Аллочка, – это ей решать, что и как будет… От пересыпа она не умрет. В конце – концов ему всего сорок три, а не пятьдесят, и многие девчонки даже сами хотели бы завести с таким импозантным кавалером интрижку длиной в семестр. У нее не было и отвращения к этой банальной, переходящей за грань пошлости ситуации.
   Доцент соблазняет студентку во время сессии, пользуясь ее зависимостью от его воли – поставить или не поставить требуемый академический зачет.
   В конце концов, все получилось так, как захотела сама Алла. Был уже третий курс, а о замужестве, все равно, рано или поздно, думать когда то надо. Так почему и не теперь?
   Мать, как ни странно ее поддержала. Папа Коля дико заревновал, и сперва попытался даже устроить что то вроде обструкции, истерично кричал: за старика!
   Какой позор, – угрожал проклясть на веки веков… Но когда маман объяснила ему, что дочка материально отныне от него зависеть уже не будет, да и вообще с квартиры съедет, а по сему, реальных рычагов влияния у папы Коли уже нет…Все уладилось.
   Свадьбу сыграли тихую, только свидетели и родители. Борису было неудобно всех ее студенток приглашать! А потом укатили на три недели в Сочи. Поехали на машине, на его "Волге" – старенькой, еще с оленем на капоте… Путешествие получилось преинтереснейшее. По дороге заезжали на четыре дня к его другу в Подмосковье.
   Друг оказался крупным засекреченным ученым. В маленьком академгородке у него был целый двухэтажный коттедж. Вот как жить надо, – подумала тогда про себя Алка. И тут же что то щелкнуло у нее в голове: А ПОЧЕМУ БЫ И НЕТ? Жизнь то длинная, куда то да вывезет…
   Заводить "ребенков" ни он, ни она не собирались. Сперва потому как ей еще надо было окончить учебу, потом от того как надо было поступать в аспирантуру. Потом снова, какие то бесконечные более важные приоритетные дела, а потом они как то и привыкли без детей… Когда ему стукнуло сорок восемь, Борис стал жаловаться на здоровье. Три месяца лежал в больнице, получил сертификаты целого букета диковинных болячек и стал невыносимым психом. Орал по всякому поводу и без повода. Ревновал. Дела у него шли не ах, докторскую его на кафедре в план не ставили. Одним словом, Аллочка призадумалась.
   На развод она его уговорила неожиданно легко. Сыграла на его природной жадности и подозрительности. Как раз умирала его мать, и Боре надо было срочно к ней прописываться, что б не пропала жилплощадь. Они с Борисом жили в однокомнатной, в блочной многоэтажке, а у свекрови была большая двухкомнатная в центре, в шикарном сталинском доме. Вобщем, Боря развелся, выписался – прописался, а сходиться назад Алка не стала. Они формально еще жили вместе, ведя какое то подобие общего хозяйства. В последний год даже съездили вместе в отпуск. На старенькой "волге" с оленем на капоте. Но недалеко. Боря боялся приболеть, и оказаться вдалеке от любимой поликлиники. А осенью ей предложили стажировку в Женеве.
   Когда Боря провожал ее в аэропорту, до него вроде как стало доходить, что Аллочку он больше не увидит. Она трещала без умолку про то, чтобы он писал, про то, как себя чувствует и что сама будет звонить три раза в неделю, проверять – не болеет ли. Но она говорила, а умом была там – за горизонтом. Вместе со своей новой судьбой.
   Из шести лет проведенных с Борисом, Алла больше запомнила первый год, когда на выходные бывало сутками они лежали в постели, слушали музыку, занимались любовью, болтали о всякой всячине.
   Расслабившись, Борис любил вспоминать год своей стажировки в маленьком университетском городке Шлосбери на Северо-Западе Англии. Он вспоминал и вспоминал, каждый раз, снова и снова, повторяя те же самые случаи, про которые рассказывал уже тысячу раз, и она удивлялась тому, как сам Борис не спохватится и не остановится в испуге от того, что он становится просто нудным.
   А Гена… А Гена звонил ей иногда. Но не домой, он был очень щепетилен в этом.
   Звонил на кафедру, где она работала. Иногда заходил – днем, чтобы не провожать потом и не прощаться. И в каждый ее день рождения – 12 апреля, приходил с цветами.
   Она летела над облаками. А облака летели над землей. Уже не русской землей.
   Самолет пролетал где то над Германией или над Польшей. Она думала, кого ей будет больше не доставать? Генки Сайнова с его странной, пугающей и в тоже время жалкой привязанностью? Или Бориса? Который теперь сидит на задней парте в пустой аудитории и рассказывает какой-нибудь дурочке с третьего курса про то, как восемь лет назад ездил в Англию.
   Встреча.
   Не ждал Гена, не ждал – не гадал, встретить Перелетова, и уж меньше всего здесь – на БАМе! Этого баловня, который на родине кроме трех городов – Москвы, Ленинграда и Сочи никуда не выезжал, вдруг занесло в населенный пункт совсем иного порядка – в Тынду, негласную столицу комсомольской стройки века.
   Гена с начальником своего участка Николаем Ивановичем приехал с трассы сдавать квартальную отчетность. Коля-Ваня свою: акты "формы три", процентовки, квартальные матотчеты, а Гена свою: наряды, табеля, акты скрытых работ… Все сто пятьдесят километров ехали как всегда, в кабине "магируса", с европейским комфортом. Генка даже часок поспал на плече у Николая Ивановича. А приехали – сразу кто куда. Николай Иванович в трест, а потом в банк, шофер "магируса" Женя Червяков – на нефтебазу и в магазин, а Гена с нарядами – в управление, где уж ждала его бухгалтерша Таня Кравченко.