— Можно делать массу всяких вещей, — сказала она. — Можно путешествовать, по-настоящему или мутом. Можно развлекаться, ходить в реал, танцевать, играть в терео, заниматься спортом, плавать, летать — что угодно.
   — Что такое мут?
   — Это вроде реала, только до всего можно дотронуться. Там можно ходить по горам, всюду — сам увидишь, это невозможно рассказать. Но, мне кажется, ты хотел спросить о чем-то другом…
   — Тебе правильно кажется. Как сейчас… у мужчин с женщинами?
   Ее веки затрепетали.
   — Наверно, так, как всегда было. Что могло измениться?
   — Все. В те времена, когда я улетел, — только не обижайся — девушка вроде тебя не пригласила бы меня к себе в такое время.
   — В самом деле? Почему?
   — Потому что это имело бы вполне определенный смысл.
   Она помолчала.
   — А почему ты думаешь, что это не имело такого смысла?
   Мой вид развеселил ее. Я смотрел на нее; она перестала улыбаться.
   — Наис… как же это, — пробормотал я, — ты приглашаешь совершенно незнакомого парня и… Она молчала.
   — Почему ты не отвечаешь?
   — Потому что ты ничего не понимаешь. Я не знаю, как тебе объяснить. Понимаешь, это ничего не значит…
   — Ах, вот как. Это ничего не значит, — повторил я.
   Я не мог усидеть. Встал. Забывшись, почти подпрыгнул — она вздрогнула.
   — Прости, — буркнул я и начал шагать по комнате. За стеклом простирался парк, залитый утренним солнцем; по аллее, среди деревьев с бледно-розовыми листьями, шли трое ребят в рубашках, сверкавших, как доспехи.
   — Браки существуют?
   — Ну, конечно.
   — Ничего не понимаю! Объясни мне это. Вот ты видишь мужчину, который тебе подходит, и, не зная его, сразу…
   — Но что же тут рассказывать? — неохотно сказала она. — Неужели действительно в твое время, тогда, девушка не могла впустить в комнату никакого мужчину?
   — Нет, могла, конечно, и даже с такой именно мыслью, но… не через пять минут после знакомства…
   — А через сколько минут?
   Я взглянул на нее. Она спросила вполне серьезно. Ну, конечно, откуда ей было знать; я пожал плечами.
   — Дело не во времени, просто… просто она должна была сначала что-то… ну, увидеть в нем, узнать его, полюбить. Сначала гуляли…
   — Подожди, — перебила она. — Ты, кажется, ничего не понимаешь. Ведь я же дала тебе брит.
   — Какой брит? Ах, это молоко? Ну, так что?
   — Как что? Разве… тогда не было брита?
   Она улыбнулась, потом расхохоталась. Внезапно замолчала, посмотрела на меня и отчаянно покраснела.
   — Так ты думал… ты думал, что я… нет!!
   Я присел. Пальцы меня не слушались. Я вытащил из кармана папироску и закурил. Она широко открыла глаза.
   — Что это такое?
   — Папироса. А вы не курите?
   — Первый раз в жизни вижу такое… и это папироса? Как ты можешь втягивать в себя дым? Нет, постой — то важнее. Брит вовсе не молоко. Я не знаю, что там, но чужому всегда дают брит.
   — Мужчине?
   — Да.
   — Ну и что из этого?
   — То, что он будет… он должен вести себя хорошо. Знаешь… Может, тебе какой-нибудь биолог объяснит это.
   — К черту биологов. Так это значит, что мужчина, которому ты дала брит, ничего не может?
   — Разумеется.
   — А если он не захочет выпить?
   — Как он может не захотеть?
   Тут кончалось всякое взаимопонимание.
   — Ты же не можешь его заставить, — терпеливо начал я.
   — Сумасшедший мог бы отказаться, — медленно сказала она, — но я ни о чем таком не слыхала, никогда…
   — Это такой обычай?
   — Не знаю, что тебе сказать. Ты из-за обычая не ходишь раздетым?
   — Ага. Ну, в некотором смысле да. Но на пляже можно раздеться.
   — Догола? — спросила она с внезапным интересом.
   — Нет. Купальный костюм… Но в наши времена были такие люди, они назывались нудисты…
   — Знаю. Нет, то другое, я думала, что вы все…
   — Нет. Значит, этот брит, это… как платье? Такое же обязательное?
   — Да. Когда вдвоем.
   — Ну, а потом?
   — Что потом?
   — Во второй раз?
   Идиотский это был разговор, и я себя отвратительно чувствовал, но должен же я был, наконец, узнать!
   — Потом? По-разному бывает. Некоторым… всегда дают брит…
   — Пустая похлебка, — вырвалось у меня.
   — Что это значит?
   — Нет. Ничего. А если девушка идет к кому-нибудь, тогда что?
   — Тогда он пьет у себя.
   Она смотрела на меня почти с жалостью. Но я упорствовал.
   — А если у него нет?
   — Брита? Как же может не быть?
   — Ну, кончился. Или… он ведь может солгать.
   Она засмеялась.
   — Но ведь это… неужели ты думаешь, что я все эти бутылки держу здесь, в комнате?
   — Нет? А где же?
   — Я даже не знаю, откуда они берутся. В твое время был водопровод?
   — Был, — хмуро ответил я. Конечно, могло ведь и не быть; я мог прямо из пещеры влезть в ракету. На мгновение меня охватила ярость; потом я спохватился — в конце концов это была не ее вина.
   — Ну вот, ты разве знал, откуда берется вода, прежде чем…
   — Я понял, можешь не продолжать. Ладно. Значит, это такое средство предосторожности? Очень странно.
   — Мне это совсем не кажется странным. Что у тебя там белое, под свитером?
   — Рубашка.
   — Что это?
   — Ты что, рубашки не видела? Ну, такое — белье в общем. Из нейлона.
   Я засучил рукав свитера и показал.
   — Интересно, — сказала она.
   — Такой обычай, — беспомощно ответил я.
   Действительно, мне ведь говорили в Адапте, чтобы я перестал одеваться, как сто лет назад; а я заупрямился. Однако я не мог не признать ее правоты брит был для меня тем же, чем для нее рубашка. В конце концов людей никто не заставлял носить рубашки, а все их носили. Видно, с бритом обстояло так же.
   — Сколько времени действует брит? — спросил я.
   Она слегка покраснела.
   — Как тебе не терпится. Ничего еще не известно.
   — Я не хотел сказать ничего плохого, — оправдывался я. — Мне только хотелось узнать… почему ты так смотришь! Что с тобой? Наис!
   Она медленно поднялась. Отступила за кресло.
   — Сколько ты сказал? Сто двадцать лет?
   — Сто двадцать семь. Ну и что?
   — А ты… был… бетризован?
   — Что это значит?
   — Не был?!
   — Да я даже не знаю, что это значит. Наис… девочка, что с тобой?
   — Нет… не был, — шептала она. — Если б был, ты бы, наверно, знал.
   Я хотел подойти к ней. Она вскинула руки.
   — Не подходи! Нет! Нет! Умоляю!
   Она попятилась к стене.
   — Ведь ты же сама говорила, что это брит… сажусь, сажусь. Ну, сижу, видишь, успокойся. Что это за история с этим бе… как это там?
   — Не знаю подробно. Но… каждого бетризуют. При рождении.
   — Что же это?
   — Кажется, что-то вводят в кровь.
   — Всем?
   — Да. Потому что… брит… как раз не действует без этого. Не двигайся!
   — Девочка, не будь смешной.
   Я погасил папиросу.
   — Я ведь все-таки не дикий зверь. Ты не сердись, но… мне кажется, что вы здесь все чуточку тронутые. Этот брит… это же все равно, что сковать всем до единого руки, а вдруг да кто-нибудь окажется вором. В конце концов… можно ведь и доверять немного.
   — Ты великолепен, — она будто успокоилась немного, но продолжала стоять. — Почему же ты так возмущался раньше, что я привожу к себе незнакомых?
   — Это совсем другое.
   — Не вижу разницы. Ты наверняка не был бетризован?
   — Не был.
   — А может, теперь? Когда вернулся?
   — Не знаю. Делали мне разные уколы. Какое это имеет значение?
   — Имеет. Тебе делали? Это хорошо.
   Она села.
   — У меня есть к тебе просьба, — начал я как можно спокойней. — Ты должна мне это объяснить…
   — Что?
   — Твой страх. Ты боялась, что я на тебя наброшусь, да? Но ведь это же чушь.
   — Нет. Если подумать, конечно, чушь, но все это слишком, понимаешь? Такой шок. Я никогда не видела человека, которого не…
   — Но ведь этого же нельзя распознать!
   — Можно. Еще как можно!
   — Как?
   Она помолчала.
   — Наис…
   — Да я…
   — Что?
   — Боюсь…
   — Сказать?
   — Да.
   — Но почему?
   — Ты понял бы, если б я сказала. Видишь ли, ведь это не из-за брита. Брит — это только так… побочное… Дело совсем в другом…
   Она побледнела. Губы ее дрожали. “Что за мир, — подумал я, — что за мир!”
   — Не могу. Ужасно боюсь.
   — Меня?!
   — Да.
   — Клянусь тебе, то…
   — Нет, нет… я тебе верю, только… нет. Этого ты не можешь понять.
   — Ты мне не скажешь?
   Видно, было в моем голосе нечто такое, что она переборола себя. Ее лицо стало суровым. Я видел по ее глазам, каких усилий ей это стоило.
   — Это… для того… чтобы нельзя было… убивать.
   — Не может быть! Человека?!
   — Никого…
   — И животных?
   — Тоже. Никого…
   Она сплетала и расплетала пальцы, не сводя с меня глаз, — будто этими словами спустила меня с невидимой цепи, будто вложила мне в руки нож, которым я могу ее пронзить.
   — Наис, — сказал я совсем тихо. — Наис, не бойся. Правда… не надо меня бояться.
   Она пыталась улыбнуться.
   — Слушай…
   — Что?
   — Когда я тебе это сказала…
   — Ну?
   — Ты ничего не почувствовал?
   — А что я должен был почувствовать?
   — Представь, что ты делаешь то, что я тебе сказала…
   — Что, я убиваю? Я должен это себе представить?
   Она содрогнулась.
   — Да…
   — Ну и что?
   — И ты ничего не чувствуешь?
   — Ничего. Но ведь это же только мысль, я совсем не собираюсь…
   — Но ты можешь? Да? Действительно, можешь? Нет, — шепнула она одними губами, словно самой себе, — ты не бетризован…
   Только теперь до меня дошло значение этого, и я понял, что для нее это могло быть потрясением.
   — Это великое дело, — пробормотал я. Немного погодя добавил: — Но, может, лучше было бы, если б люди отвыкли от этого… без искусственных средств…
   — Не знаю. Может быть, — ответила она. Глубоко вздохнула. — Теперь ты понимаешь, почему я испугалась?
   — По правде говоря, не совсем. Так, немножко. Ну, не думала же ты, что я тебя…
   — Какой ты странный! Как будто ты совсем не… — она запнулась.
   — Не человек?
   У нее затрепетали веки.
   — Я не хотела тебя обидеть, только, понимаешь, если известно, что никто не может, — понимаешь, даже подумать не может никогда, и вдруг появляется такой, как ты, и уже сама возможность… то, что есть такой…
   — Но ведь это невозможно, чтобы все были — как это? — а, бетризованы?
   — Почему же? Все, уверяю тебя!
   — Нет, это невозможно, — упорствовал я. — А люди опасных профессий? Ведь они должны…
   — Опасных профессий нет.
   — Что ты говоришь, Наис? А пилоты? А разные спасатели? А те, что борются с огнем, с водой…
   — Таких нет, — сказала она.
   Мне показалось, что я не расслышал.
   — Что-о?
   — Нет, — повторила она. — Это делают роботы.
   Наступило молчание. Я подумал, что не легко мне будет переварить этот новый мир. И вдруг мне пришла в голову мысль, удивительная мысль: мне показалось, что эта процедура, уничтожающая в человеке убийцу, в сущности… калечит его.
   — Наис, — сказал я, — уже очень поздно. Я, пожалуй, пойду.
   — Куда?
   — Не знаю. Ах, да! В порту меня должен был ждать человек из Адапта. Я совсем забыл! Никак не мог его отыскать, понимаешь. Ну, тогда… я поищу какую-нибудь гостиницу. Они еще существуют?
   — Да. Ты откуда?
   — Отсюда. Я родился здесь.
   С этими словами вернулось ощущение нереальности всего происходящего, и я уже не мог понять, существовал ли вообще тот город, который теперь был только во мне, и этот, призрачный, с комнатами, в которые заглядывали головы великанов. На миг мне показалось, что я еще на корабле и все это только еще один, особенно отчетливый, кошмарный сон о возвращении.
   — Брегг, — будто издалека донесся до меня ее голос.
   Я вздрогнул. Я совершенно забыл о ней.
   — Да… слушаю.
   — Останься!
   — Что?
   Она молчала.
   — Ты хочешь, чтобы я остался?
   Она молчала. Я подошел к ней, обнял ее холодные плечи, нагнувшись над креслом. Она безвольно встала. Голова ее откинулась, зубы заблестели, я не хотел ее, я хотел лишь сказать: “Ведь ты же боишься”, — и чтобы она сказала, что нет. И больше ничего. Глаза ее были закрыты, и вдруг белки сверкнули сквозь ресницы, я склонился над ее лицом, заглянул в остекленевшие глаза, словно хотел познать этот страх, разделить его. Она вырывалась, задыхаясь, но я не чувствовал этого, и лишь когда она начала стонать: “Нет! нет!” — я ослабил объятия. Она чуть не упала. Стала у стены, заслонив часть огромного одутловатого лица, которое там, за стеклом, непрерывно говорило что-то, неестественно шевеля громадными губами, мясистым языком.
   — Наис… — сказал я тихо, опуская руки.
   — Не подходи!
   — Ты же сама сказала…
   Ее взгляд был совершенно бессмысленным.
   Я прошелся по комнате. Она водила за мной глазами, как будто я… как будто она стояла в клетке.
   — Я пойду… — сказал я. Она не ответила. Я хотел было еще что-то добавить — слова извинения, благодарности, только бы не выходить просто так, — но не смог. Если б она боялась меня просто так, как женщина мужчину, незнакомого, пусть страшного, неизвестного, — это бы еще полбеды, но тут было совсем другое. Я взглянул на нее и почувствовал, что меня охватывает гнев. Схватить эти обнаженные белые плечи, Встряхнуть…
   Я повернулся и вышел; наружная дверь поддалась, когда я ее толкнул, большой коридор был почти не освещен. Я никак не мог найти выход на террасу, но натолкнулся на просвечивавшие блеклым, синеватым светом цилиндры — кабины лифтов. Тот, к которому я приблизился, уже поднялся навстречу, может быть, достаточно было того, что нога ступила на порог. Кабина спускалась медленно. Передо мной чередовались слои темноты и разрезы этажей — белые, с красноватой прослойкой внутри, как прослойки жира в мускулах, они поднимались вверх, я потерял им счет, кабина опускалась, все опускалось; это походило на путешествие на самое дно, как будто меня швырнуло в канал стерилизационной сети, и этот гигантский, погруженный в сон и беспечность дом избавлялся от меня. Часть прозрачного цилиндра отошла в сторону, я шагнул вперед.
   Руки в карманы, темнота, твердый, широкий шаг, я жадно вдыхал холодный воздух, чувствуя, как шевелятся ноздри, как четко работает сердце, разгоняя кровь. В низко расположенных щелях трепетали огни, то и дело заслоняемые бесшумными машинами; ни одного прохожего. Среди черных силуэтов едва рдело зарево, я подумал, что это, может быть, гостиница, но это был всего лишь освещенный тротуар. Я ступил на него. Надо мной проплывали бледные пролеты каких-то конструкций, где-то далеко над черными ребрами домов мерно семенили светящиеся буквы газетных новостей, внезапно тротуар выехал в освещенное помещение и тут окончился.
   Широкие ступени текли вниз, серебрясь, как окаменевший водопад. Меня поражала пустота — выйдя от Наис, я не встретил еще ни одного человека. Эскалатор казался бесконечным. Внизу опять широкая освещенная улица, по обеим сторонам — дома, под деревом с голубыми листьями — а может быть, это было не настоящее дерево — я увидел парочку, приблизился к ним и отошел. Они целовались. Я пошел на приглушенные звуки музыки, какой-то ночной ресторан или бар, ничем не отделенный от улицы. Там сидело несколько человек. Я хотел войти и спросить гостиницу. И тут же всем телом натолкнулся на невидимую преграду. Это было совершенно прозрачное стекло. Вход был рядом. Внутри кто-то засмеялся, показывая на меня другим. Я вошел. У столика боком сидел мужчина с бокалом в руке, в черном трико, немного походившем на мой свитер, но воротник весь в буфах, как будто вспененный, и смотрел на меня. Я остановился перед ним. Смех замер на его полуоткрытых губах. Я стоял. Стало тихо. Только музыка продолжала играть, словно за стеной. Какая-то женщина издала странный, слабый звук, я провел взглядом по замершим лицам и вышел. Только на улице я спохватился, что собирался спросить гостиницу.
   Я вошел в пассаж. Полно витрин. Бюро Путешествий, спортивные магазины, манекены в разнообразных позах. Собственно говоря, это были даже не витрины, потому что все это стояло и лежало прямо на улице, по обеим сторонам приподнятой дорожки, бежавшей посредине. Несколько раз я принял шевелившиеся в глубине силуэты за людей. Это были рекламные куклы, повторявшие без конца одно и то же действие. Одна кукла, величиной с меня, карикатурно надув щеки, играла на флейте — я засмотрелся на нее. Она так здорово это делала, что мне захотелось заговорить с ней. Потом пошли залы каких-то игр, там вращались большие радужные колеса; ударяясь, как колокольчики на санках, звенели подвешенные во множестве под потолком серебряные трубки; перемигивались призматические зеркала, но внутри было пусто. В самом конце пассажа в темноте сверкнула надпись: ЗДЕСЬ ХАХАХА. Исчезла. Я направился к ней. Снова зажглось: ЗДЕСЬ ХАХАХА, и исчезло, словно его задули. При следующей вспышке я успел разглядеть вход. Послышались голоса. Я вошел сквозь заслон теплого воздуха.
   В глубине стояли два бесколесных авто, горело несколько ламп, трое мужчин быстро жестикулировали, как будто спорили друг с другом. Я подошел к ним.
   — Хэлло!
   Они даже не оглянулись и продолжали быстро говорить. Я ничего не понимал. “Тогда сапай, тогда сапай”, — пискляво повторял самый маленький, с брюшком. На голове у него была высокая шапка.
   — Послушайте, я ищу гостиницу. Где здесь…
   Они не обращали на меня внимания, как будто меня не было. Меня охватила злость. Уже совершенно молча я вошел в их круг. Ближайший ко мне — я видел его глуповато поблескивающие белки и прыгающие губы — зашепелявил:
   — Што я должен шапать? Ты шам шапай!
   Как будто он обращался ко мне.
   — Что вы строите из себя глухих? — спросил я и внезапно с того места, где я стоял — точно из меня, из моей груди, — вырвался пискливый крик:
   — Вот я тебе? Вот я тебе сейчас!
   Я отскочил, и тогда появился обладатель голоса, этот толстяк в шапке, — я хотел схватить его за плечи, пальцы прошли насквозь и сомкнулись в воздухе. Я застыл, словно оглушенный, а они продолжали болтать; вдруг мне показалось, что из темноты над автомобилями, сверху, кто-то смотрит на меня, я подошел к границе светлого круга и увидел бледные пятна лиц; там, наверху, было что-то вроде балкона. Ослепленный светом, я не мог разглядеть его как следует, но в этого было достаточно, чтобы понять, каким ужасным шутом я предстал. Я выбежал, будто за мной гнались.
   Следующая улица шла вниз и кончалась у эскалатора. Я подумал, что там, может быть, найду какой-нибудь Инфор, и отправился по тускло-золотой лестнице. Лестница кончалась небольшой круглой площадью. Посреди стояла колонна, высокая, прозрачная, как из стекла, что-то танцевало в ней, пурпурные, коричневые и фиолетовые силуэты, ни на что не похожие, как ожившие абстрактные композиции, но очень забавные. То один, то другой цвет сгущался, концентрировался, формировался комичнейшим образом; даже лишенная лиц, голов, рук, ног, вся эта путаница форм не лишена была очень человеческого, даже карикатурного выражения. Присмотревшись, я понял, что фиолетовый — это хвастун, надутый, чванливый и в то же время трусливый; когда он разлетелся на миллион пританцовывающих пузырей, за дело взялся голубой. Этот был словно неземной, сама скромность, само смирение, но все это было чуть ханжеское, будто он сам на себя молился. Не знаю, сколько я так простоял. Я никогда не видел ничего подобного. Кроме меня, здесь никого не было, только движение черных машин усилилось. Я. не видел даже, есть в них люди или нет, потому что все они были без окошек. С этой круглой площади расходилось шесть улиц — одни вверх, другие вниз, они уходили вдаль нежной мозаикой цветных огоньков, чуть ли не на милю. И ни одного Инфора.
   Я изрядно устал, не только физически — мне казалось, что я переполнен впечатлениями. Иногда я спотыкался на ходу, хоть вовсе не засыпал; не помню, как и когда я забрел в широкую аллею; на перекрестке замедлил шаги, поднял голову и увидел отсвет городских огней на облаках. Это удивило меня, потому что мне казалось, что я нахожусь под землей. Я шел дальше, теперь уже среди моря пляшущих огней, лишенных стекол витрин, среди жестикулирующих, крутящихся юлой, ожесточенно дергающихся манекенов; они протягивали друг другу какие-то сверкающие предметы, что-то надували — я даже не смотрел в их сторону. В отдалении показалось несколько человек; но я не был уверен, что и это не куклы, и не стал их догонять.
   Дома расступились, и я увидел большую надпись: ПАРК ТЕРМИНАЛ — и светящуюся зеленую стрелу.
   Эскалатор начинался в проходе между домами, потом вошел в серебряный тоннель, в стенах которого бился золотой пульс, как будто под ртутной кожей стен действительно плыл драгоценный металл; пронесся горячий ветерок, все померкло — я стоял в застекленном павильоне. Он имел форму раковины, в складках гофрированного потолка брезжила туманная, едва уловимая зелень это был блеск тончайших жилочек, словно фосфоресценция одного огромного подрагивающего листа; во все стороны расходились двери, за ними темнота и маленькие, ползущие по полу буковки: Парк Терминал, Парк Терминал.
   Я вышел. Это в самом деле был парк. Невидимые во мраке, протяжно шумели деревья, ветра не было, должно быть, он несся высоко вверху, а мерный, торжественный голос деревьев отделял меня от всего невидимым сводом. Впервые я почувствовал себя одиноким, но не так, как в толпе, — мне было хорошо в этом одиночестве. Наверно, в парке было много людей, доносились шепотки, временами чье-то лицо мелькало бледным пятном, один раз я чуть не задел кого-то. Вершины деревьев сплелись, и звезды видны были только в просветах листвы. Я вспомнил, что к парку я поднимался, а ведь уже там, на площади пляшущих цветов и улице витрин, надо мной было небо, явно хмурое. Как же могло случиться, что теперь, поднявшись этажом выше, я вижу чистое звездное небо? Этого понять я не мог.
   Деревья расступились, и, не успев еще увидеть, я почувствовал дыхание воды, запах ила, гниющих корней, намокших листьев — и замер.
   Заросли черным кольцом охватывали озеро. Я слышал шелест камышей и тростника, а вдали, на другой стороне озера, над ним, вздымался единой громадой массив стекловидно светящихся скал, полупрозрачная гора над равнинами ночи; едва заметное голубоватое призрачное сияние наполняло вертикальные бойницы, бастионы и башни, застывшие многогранники зубцов, рвы и пропасти, и этот светящийся колосс, невероятный и неправдоподобный, отражался бледным удлиненным двойником в черных водах озера. Я стоял, потрясенный и восхищенный, ветер доносил тончайшие, тающие отзвуки музыки; напрягая зрение, я разглядел этажи и террасы этого титанического сооружения, и вдруг, словно в озарении, понял, что снова вижу космопорт, гигантский Терминал, в котором блуждал накануне, и, может быть, даже смотрю на то самое место, где встретил Наис, стоя сейчас на дне поразившей меня тогда мрачной равнины.
   Что это — еще архитектура или уже состязание с природой? По-видимому, они поняли, что, перейдя определенный рубеж, необходимо отказаться от симметрии, от правильности форм и идти на выучку к величайшему мастеру — смышленые ученики планеты!
   Я пошел вдоль озера. Колосс, застывший в сияющем взлете, словно сопровождал меня. Да, это было мужеством — задумать такую форму, воплотить в лей жестокость пропастей, безжалостность и шершавость обрывов и пиков и не скатиться до механического копирования, ничего не утратить, не сфальшивить. Я вернулся к стене деревьев. Бледная, проступающая на черном небе голубизна Терминала еще виднелась сквозь ветви, потом погасла, заслоненная чащей. Я раздвигал руками гибкие ветви, колючки цеплялись за свитер, царапали брюки, слетевшая с листьев роса, как дождь, осыпалась на лицо, я взял в губы несколько листков, пожевал, они были молодые, горчили, в первый раз по возвращении я испытывал такое: мне ничего не хотелось, я ничего не искал, ни в чем не нуждался, только бы идти вот так, сквозь шелестящую чащу, куда глаза глядят. Так ли все это представлялось мне в течение целых десяти лет?..
   Кусты расступились. Извилистая аллея. Мелкий гравий хрустел под ногами, слабо светясь, я хотел бы вновь в темноту, но продолжал идти по аллее туда, где под каменным кругом стояла человеческая фигура. Понятия не имею, откуда брался свет, окружавший ее, вокруг было пусто, какие-то скамейки, креслица, перевернутый столик, песок, сыпучий и глубокий; я чувствовал, как ноги погружаются в него, какой он теплый, несмотря на ночную прохладу.
   Под сводом, возведенным на потрескавшихся, изъеденных колоннах, стояла женщина, словно ожидая меня. Я уже различал ее лицо, мерцание искорок в бриллиантовых пластинках, закрывавших уши, белую, серебрящуюся в тени ткань. Я не мог поверить. Сон? Я был в нескольких десятках шагов от нее, когда она запела. Среди слепых деревьев ее голос казался слабым, почти детским; я не различал слов, может быть, их и не было — губы ее были полуоткрыты, словно она пила, в лице ни малейшего напряжения, ничего, кроме задумчивости, она, казалось, загляделась, словно видела что-то, чего нельзя увидеть, и об этом пела теперь. Я боялся спугнуть ее, шел все медленней. Я был уже в световом кругу, охватившем каменную беседку. Ее голос усилился, она призывала мрак, умоляла, замирая, руки упали, как будто она забыла о них, как будто в ней не осталось ничего, кроме голоса, с которым она уносилась и таяла, казалось, она отрекалась от всего и все отдавала, и прощалась, зная, что вместе с последним, замирающим звуком умрет не только песня. Я не знал, что такое возможно. Она умолкла, а я все еще слышал ее голос. И вдруг за моей спиной какая-то девушка пробежала к беседке, за ней кто-то гнался, с коротким гортанным смешком она сбежала по ступеням вниз и пронеслась сквозь стоявшую, и уже летела дальше, догонявший мелькнул черным силуэтом рядом со мной, они исчезли; снова раздался зовущий смех, и я остался, как пень, вросший в землю, не зная, смеяться мне или плакать; призрачная певица снова затянула что-то тихонько. Я не хотел слушать. Я отошел в темноту с окаменевшим лицом, как ребенок, которому раскрыли, что сказка — ложь. Это казалось профанацией. Я шел, а ее голос преследовал меня. Я свернул в сторону, аллея шла дальше, слабо светились кусты живой изгороди, мокрые фестоны листьев свисали над металлической калиткой. Я отворил ее. Там было как будто светлее. Изгородь оканчивалась широкой вольерой, из травы торчали каменные глыбы, одна из них шевельнулась, приподнялась, на меня глянули два бледных огонька глаз. Я замер. Это был лев. Он встал тяжело сначала на передние лапы; теперь я увидел его целиком, в пяти шагах, — грива у него была небольшая, кудлатая, он потянулся раз–другой, неторопливо, покачивая бедрами, подошел ко мне, не издавая ни малейшего шороха. Я уже пришел в себя.